К книге
Неподходящее занятие для женщины. Черная башняЧерная башня. Глава третья Незнакомец — гость ночной. II
36%
Черная башня. Глава третья Незнакомец — гость ночной. II
17

Генри Каруардин закатил кресло в кабинку лифта, с усилием потянул на себя стальную решетку, запер засов и нажал на кнопку второго этажа. Он настоял на том, чтобы жить в большом доме, наотрез отказавшись от жалких комнатенок в пристройке, и Уилфред, невзирая на почти параноидальный, на взгляд Генри, страх, что тот может погибнуть при пожаре, был вынужден неохотно согласиться. Каруардин подтвердил свой уход от мира в Тойнтон-Грэйнж тем, что перевез туда кое-какую любимую мебель из вестминстерской квартиры и практически все книги. Отведенная для него комната была просторной и высокой, приятных пропорций, а из двух окон открывался вид на юго-западную часть мыса. Рядом располагались туалет и душ, которые Генри делил лишь с тем пациентом, который временно находился в комнате для больных. Каруардин без тени вины сознавал, что завладел самой удобной комнатой в доме. Он все чаще и чаще удалялся в этот уютный и обособленный мирок, закрывая тяжелые двери и тем предотвращая любую возможность чужого вторжения. Он подкупал Филби, чтобы тот приносил ему отдельную еду на подносе и покупал особые дорчестерские сыры, вина, паштеты и фрукты вместо тех безвкусных трапез, что по очереди готовили члены персонала Грэйнж. Уилфреду хватало благоразумия не заострять внимание на этих незначительных погрешностях против субординации, на этих проступках против законов общежития.

Сейчас Каруардин сам гадал, что толкнуло его на злобную выходку против безобидной и жалкой Грейс Уиллисон. Уже не в первый раз после гибели Холройда он ловил себя на том, что говорит голосом Виктора. Сей феномен весьма интересовал Генри, потому что это вновь побуждало задуматься о другой жизни. О жизни, от которой он столь преждевременно и решительно отказался. Он уже замечал, что члены одного сообщества придерживаются тех или иных выбранных ролей, точно специально договариваются, кому какая будет отведена: хищный ястреб, кроткая голубка, всеобщий примиритель, важный старейшина, инакомыслящий и непредсказуемый нарушитель спокойствия. И если убрать одного из них, как быстро остальные перенимают его взгляды, даже начинают говорить его голосом, чтобы заткнуть образовавшуюся брешь. Вот и он, по всей видимости, невольно примеряет на себя мантию Холройда. Мысль эта, пусть и полная иронии, не слишком огорчала Генри. А почему бы и нет? Кто в Тойнтон-Грэйнж лучше его годится на такую непривлекательную и бескомпромиссную роль?

Когда-то он был одним из самых младших помощников министра, которых когда-либо назначали на этот пост. Ему прочили будущность главы министерства, и он сам разделял это мнение. А потом началась болезнь, затрагивающая нервы и мышцы. Мало-помалу она подточила основы блаженной уверенности в завтрашнем дне, на корню сгубила все тщательно обдуманные планы. Диктовки секретарю превратились в сплошную пытку из-за смущения, которого оба страшились и старались всеми силами избегать. Каждый разговор по телефону стал испытанием — при звуках первого тревожно дребезжащего звонка у Генри начинали дрожать руки. Заседания, которые он всегда так любил и на которых председательствовал с таким тихим самодовольным спокойствием, превратились в непредсказуемые схватки разума и непослушного тела. Он утратил уверенность там, где чувствовал себя в своей стихии.

Генри не был одинок в своих несчастьях. Он видел других таких же, как он, иных даже в своем же министерстве: тех, кому помогали пересесть из громоздких и некрасивых машин для инвалидов в инвалидные коляски, кого переводили на менее важную и более легкую работу, приписывали к отделам, которые могли позволить себе «лишнего» человека. Министерство балансировало между требованиями целесообразности и общественного интереса, приправленного толикой сочувствия. Каруардина не уволили бы еще долго после того, как он напрочь утратил бы способность приносить хоть какую-нибудь пользу обществу. Он вполне мог бы умереть — как умирали другие у него на глазах, — впрягшись в официальную упряжь, — облегченную и приспособленную к его хрупким плечам, но все же упряжь. Генри понимал, что это было бы даже своеобразным мужеством. Да только не для него.

Окончательно все решило рабочее совещание с другим министерством. Председательствовал на нем сам Генри. Он до сих пор не мог вспоминать тот день без ужаса и стыда. Генри снова видел себя — беспомощные ватные ноги, трость выбивает дробь на полу, когда он пытается с трудом шагнуть к председательскому креслу; струйки слизи заливают бумаги его соседа, когда он открывает рот, чтобы произнести приветственную речь. И глаза тех, кто сидел за столом, — звериные, настороженные, хищные, смущенные. Никто не смел встретиться с ним взглядом. Никто, кроме одного мальчика, молодого и смазливого сотрудника казначейства. Парень пристально глядел на председателя, не без жалости, но почти с клиническим интересом, отмечая для будущей статьи особенности поведения человека в момент сильного стресса. Конечно, в результате Каруардин сумел заговорить. Сумел кое-как провести встречу. И все же для него это был конец.

О Тойнтон-Грэйнж он услышал в ситуации, в какой обычно и слышишь о подобных заведениях: о нем упомянул коллега, жена которого занималась благотворительностью и получала рассылку приюта. Казалось, вот оно, решение всех проблем. Он холостяк, без семьи, не может надеяться, что сумеет и впредь сам себя обслуживать или что пенсии по инвалидности хватит на оплату постоянной сиделки. И еще ему отчаянно требовалось уехать из Лондона. Раз уж не сумел преуспеть в карьере, то лучше совсем удалиться от мира, скрыться от неловкой жалости коллег, шума и загрязненного воздуха, от сутолоки и неразберихи мира, столь агрессивно приспособленного исключительно для здоровых и физически полноценных людей. Уйдя в отставку, он будет писать книгу о том, как в правительстве принимают те или иные решения, усовершенствует свой греческий, перечтет всего Гарди. И коли уж не сможет возделывать свой сад, то, во всяком случае, отвратит придирчивый взгляд от сорняков в чужих владениях.

Первые шесть месяцев вроде бы все так и происходило. Нашлись, конечно, и свои неприятные стороны, о которых, как ни странно, он совсем не подумал заранее: безделье, однообразная и не слишком вкусная еда, необходимость общаться с неприятными ему людьми, задержки с доставкой книг и вина, отсутствие интересных собеседников, повышенное внимание других пациентов к своим болезням, их самоуглубленное прислушивание к мельчайшим оттенкам самочувствия, вечные разговоры о телесных функциях, жуткая ребячливость и натужное веселье казенной жизни. Впрочем, это было хоть как-то выносимо, и Генри отказывался признать поражение, поскольку прочие альтернативы казались еще хуже. А потом появился Питер.

Он приехал в Тойнтон-Грэйнж год назад. Семнадцати лет от роду, жертва полиомиелита, единственный сын вдовы подрядчика из индустриального центра Англии, которая добрых три раза приезжала в Грэйнж с официальным визитом, прежде чем решила отправить сюда наследника. Генри подозревал, что, впав за первые месяцы вдовства в панику от одиночества и резко упавшего социального статуса, женщина уже искала себе второго мужа. Она, видимо, начала осознавать, что семнадцатилетний сын, прикованный к инвалидному креслу, — немалое препятствие в глазах потенциальных претендентов на денежки покойного мужа, подкрепленные ее поздней и отчаянной сексуальностью. Выслушивая излияния вдовы на крайне интимные женские темы, включая подробности родов, Генри в очередной раз осознал, что к инвалидам относятся как к другому биологическому виду. Ведь они не являют собой угрозы — ни сексуальной, ни какой еще — и в качестве собеседников приравниваются к домашним животным: им можно без смущения рассказать что угодно.

Итак, Долорес Боннингтон наконец решила, что увиденное ее устраивает, и Питер приехал. Сначала мальчик не произвел на Генри особого впечатления. Лишь постепенно Каруардин начал замечать, что тот крайне умен. За Питером ухаживали сиделки, а когда здоровье мальчика позволяло, его возили в местную среднюю школу. Там ему не повезло. Никто — а уж меньше всех его мать — не осознавал, какой у парня острый ум. Генри Каруардин вообще сомневался в том, что она способна распознать чей-то ум. Еще менее он склонен был оправдывать школу. Даже учитывая проблемы с нехваткой персонала и переполненностью классов, неизбежные в городской школе, уж кто-нибудь из персонала этого сверхоснащенного и плохо выдрессированного зверинца, с гневом думал Генри, мог бы выделить хорошего ученика. Однако только ему, Генри, пришла в голову мысль дать Питеру образование, которого тот недобрал, чтобы мальчик мог со временем поступить в университет и сам себя обеспечивать.

К немалому изумлению Генри, задача подготовить Питера к поступлению сплотила всех обитателей Тойнтон-Грэйнж, заставила их проникнуться общностью целей куда успешнее и надежнее, нежели это удавалось в ходе всех экспериментов Уилфреда. Даже Виктор Холройд не остался в стороне.

— Похоже, парень не дурак. Правда, не знает ни черта. Учителя, бедолаги, вероятно, слишком заняты, обучая детей расовой терпимости, технике секса и прочим новомодным добавкам к программе да еще следя за тем, чтобы малолетние варвары не разнесли школу. Где уж тут уделять время мальчишке с мозгами!

— К экзаменам ему надо выучить математику и хотя бы одну научную дисциплину, Виктор. Если бы вы могли помочь…

— Без лаборатории?

— У нас есть медицинский кабинет, там можно что-нибудь устроить. Ему ведь не требуется обязательно брать какую-то естественнонаучную дисциплину в качестве главного предмета?

— Ну разумеется, нет. Я прекрасно понимаю, что мой предмет включен в программу лишь ради иллюзии академической широты охвата. Хотя мальчика следует научить мыслить научно. Конечно, я знаю, что требуется. Думаю, смогу что-нибудь устроить.

— Само собой, я заплачу.

— Естественно. Я и сам бы мог себе это позволить, однако придерживаюсь глубокого убеждения, что каждый должен оплачивать свои маленькие причуды самостоятельно.

— Может, и Дженни с Урсулой тоже будет интересно.

Генри сам изумился тому, что предложил это. Симпатия — он еще не называл ее любовью — сделала его добрее.

— Упаси Господь! Не хватало еще детский сад разводить! И все же подготовить парня по математике и основам естественных наук я возьмусь.

Холройд давал три урока в неделю — по часу каждый — и бдительно следил за временем. Однако в качестве его преподавания сомневаться не приходилось.

Отца Бэддли приставили к делу, заставив учить с Питером латынь. Сам Генри взял на себя английскую литературу и историю, а также общее руководство. Например, он выяснил, что Грейс Уиллисон лучше всех в Тойнтон-Грэйнж говорит по-французски, и после некоторого сопротивления она согласилась дважды в неделю заниматься с мальчиком языком.

Уилфред снисходительно следил за этой деятельностью — не принимая участия, но и не выдвигая возражений. Внезапно все оказались очень заняты и довольны жизнью.

Сам Питер отличался скорее уступчивостью, чем рвением, однако работал на диво упорно. Общий энтузиазм немного смешил его, и тем не менее мальчик проявил способность сосредотачиваться, которая и отличает настоящего ученого. Оказалось, что перегрузить его практически невозможно. Он был благодарен, послушен — и отстранен. Порой, глядя на спокойное, почти девичье, лицо Питера, Генри ловил себя на пугающей мысли, что их единственный ученик уже несет все бремя печального цинизма зрелости.

Генри знал, что никогда не забудет тот миг, когда с радостью понял, что полюбил. Стоял теплый и ясный день ранней весны — неужели это было всего лишь полгода назад? Они с Питером расположились бок о бок на том самом месте, где сидел он сегодня днем, открыв на коленях книги к очередному уроку истории, который должен был начаться в половине третьего. Питер был в рубашке с коротким рукавом, а сам Генри обнажил руки, чтобы ощутить, как ласковые лучи солнца щекочут и покалывают волоски на коже. Оба молчали — как он молчал и сейчас. А потом, даже не повернувшись, Питер положил мягкую, нежную ладонь на локоть Генри, прижался к его руке и медленно, неторопливо, будто каждое движение входило в установленный ритуал, безмолвное подтверждение близости, переплел пальцы с пальцами Каруардина так, что их ладони оказались прижаты друг к другу, плоть к плоти. Этот миг накрепко, навеки впечатался в память Генри, проник в его плоть и кровь, в нервы, в каждую частицу его существа. Шок восторга, внезапное ликование, прилив острого, ничем не омраченного счастья, которое, несмотря на всю силу и неистовство, основывалось на ощущении мира и полного удовлетворения. В этот миг Генри почудилось, будто все случившееся в его жизни до сих пор — работа, болезнь, приезд в Тойнтон-Грэйнж — неизбежно вело именно сюда, к этой любви. Все — успех, неудачи, боль, разочарование — влекло к этому и было этим оправдано. Никогда он не воспринимал чужое тело столь остро: биение пульса на тонком запястье, лабиринт голубых вен, прижатых к его венам, ток крови, текущей в лад его крови, нежную, невероятно мягкую плоть предплечья, косточки детских пальцев, так уверенно втиснувшихся меж его пальцев. По сравнению с интимностью этого первого прикосновения прежние плотские приключения, выпавшие на долю Генри, были грубой подделкой. И так, молча держась за руки, они — учитель и ученик — сидели неизмеримо долго, прежде чем повернулись, чтобы сначала серьезно, а потом и с улыбкой заглянуть друг другу в глаза.

Теперь Генри гадал: как же он мог так недооценивать Уилфреда? Купаясь в безмятежном счастье осознанной и взаимной любви, он с презрительной жалостью выслушивал намеки и увещевания главы их маленькой общины — в тех случаях, когда они вообще достигали его сознания. Генри видел в них не более реальной угрозы, чем в кудахтанье безобидного учителя, предостерегающего своих невинных отроков от противоестественного порока.

— Очень великодушно с вашей стороны уделять столько внимания Питеру, однако нельзя забывать, что мы все в Тойнтон-Грэйнж — одна семья. Другие будут рады приобщиться к вашим увлечениям. Мне кажется, не слишком-то хорошо и мудро столь явно выказывать предпочтение кому-то одному. Сдается мне, Урсула, Дженни и даже бедный Джорджи порой чувствуют себя совсем заброшенными.

Генри почти не слушал — и, уж конечно, не удосуживался отвечать.

— Генри, Дот говорит, вы запираете дверь, когда даете уроки Питеру. Я бы предпочел, чтобы вы этого не делали. Ведь одно из наших правил гласит, что нельзя закрывать двери. Если кому-нибудь из вас вдруг понадобится срочная медицинская помощь, это может оказаться крайне опасным.

Генри продолжал запирать дверь, а ключи всегда носил с собой. Казалось, они с Питером остались в Тойнтон-Грэйнж одни. Лежа в постели по ночам, он начал планировать и мечтать — первое время робко, а потом в эйфории надежды. Он рано опустил руки, рано сдался. У него еще есть будущее. Мать мальчика почти не навещает его и редко пишет. Почему бы им вдвоем не покинуть приют и не поселиться вместе? У него ведь есть пенсия и небольшое состояние. Можно купить маленький домик где-нибудь в Оксфорде или Кембридже и приспособить его под нужды двух инвалидов. Когда Питер поступит в университет, ему будет нужен дом. Генри провел необходимые расчеты, написал своему поверенному, хорошенько прикинул, как бы организовать дело, чтобы план можно было представить Питеру во всей красе и безусловной разумности. Конечно, он знал, что тут тоже таятся свои опасности. Ему будет становиться хуже, а Питер, если повезет, окрепнет. Нельзя становиться для мальчика обузой. Отец Бэддли лишь раз заговорил с Генри прямо о Питере. Преподобный принес в Тойнтон-Грэйнж книгу, которую мальчик собирался законспектировать, а уходя, тихо сказал, по своему обыкновению, не обходя правду молчанием:

— Ваша болезнь прогрессирует, болезнь Питера — нет. Настанет день, когда он сможет обходиться без вас. Помните это, мой сын.

«Ну что ж, — сказал себе Генри, — я запомню».

В начале августа миссис Боннингтон забрала Питера на две недели домой. По ее выражению, устроила ему каникулы. На прощание Генри сказал юноше:

— Не пиши. Я не привык ждать от писем добра. Увижу тебя через две недели.

Питер не вернулся. Вечером накануне его предполагаемого приезда Уилфред за ужином объявил, старательно избегая встречаться с Генри глазами:

— Думаю, вы все порадуетесь за Питера. Миссис Боннингтон подыскала ему место поближе к дому, так что к нам он не вернется. Она собирается в самом скором времени снова выйти замуж, и они с мужем хотят почаще навещать мальчика и иногда забирать его домой на выходные. В новом приюте непременно позаботятся о том, чтобы Питер продолжал образование. Ведь вы приложили к этому столько усилий. Уверен, вам будет приятно слышать, что ваши труды не пропали даром.

Надо отдать Уилфреду должное — все было спланировано на славу, умно и хитро. Наверняка не обошлось без звонков и писем матери мальчика, переговоров с другим приютом. Наверное, Питер уже довольно долго находился в списке очередников — несколько недель, возможно, даже месяцев. Генри прекрасно представлял себе, как это преподносилось: «Нездоровый интерес… противоестественная привязанность… слишком давит на мальчика… умственная и психологическая перегрузка».

В Тойнтон-Грэйнж практически не обсуждали с Каруардином этот перевод. Все словно боялись прикоснуться к его горю. Грейс Уиллисон пролепетала, съеживаясь под яростным взглядом Генри:

— Мы будем скучать по нему, но она ведь его родная мать… Естественно, что она хочет, чтобы он жил поближе…

— Ну разумеется. Ни за что на свете нельзя посягать на святые права матери.

За первую же неделю все благополучно забыли Питера и вернулись к прежним занятиям и забавам — так ребенок бездумно отбрасывает новую и не понравившуюся ему игрушку, подаренную на Рождество. Холройд разобрал свои аппараты и спрятал детали по коробкам.

— Впредь вам урок, мой дорогой Генри. Не доверяйте смазливым мальчишкам. Едва ли его уволокли в новый приют силком.

— Вполне могли.

— Ой, да полно вам! Парень практически совершеннолетний. С головой и речью у него все в порядке. Ручку держать в руках умеет. Надо признать горькую истину: наше общество значило для него отнюдь не так много, как нам казалось. Питер просто очень послушен. Не возражал, когда его упрятали сюда, и, не сомневаюсь, точно так же согласился, когда его отсюда выволокли.

Повинуясь внезапному порыву, Генри схватил за руку проходящего мимо отца Бэддли.

— Вы участвовали в этом сговоре во имя торжества нравственности и материнской любви?

Отец Бэддли коротко качнул головой — слабо и еле заметно. Казалось, он собирался еще что-то сказать, и все-таки лишь пожал плечо Генри и пошел дальше, будто не находя слов утешения. Однако сердце Генри содрогнулось от гнева и яростного негодования, как ни на кого другого в Тойнтон-Грэйнж. Майкл, не утративший ни голоса, ни способности ходить! Майкл, не превращенный гнусным недугом в трясущегося, слюнявого шута! Майкл, который мог бы предотвратить эту подлость, если бы его не остановили природная кротость, страх и отвращение ко всему плотскому. Майкл, который и в Тойнтон-Грэйнж должен был бы помогать любви.

Письмо от Питера не пришло. Генри пал до того, что подкупал Филби, чтобы тот забирал почту. Паранойя его достигла той стадии, когда он вполне верил, что Уилфред мог перехватывать корреспонденцию. Сам он не писал тоже, хотя и раздумывал, не отправить ли письмо, практически двадцать четыре часа в сутки. Однако не прошло и шести недель, как миссис Боннингтон уведомила Уилфреда, что Питер умер от воспаления легких. Конечно, Генри понимал — это могло бы случиться когда угодно и где угодно. Вовсе необязательно уход и забота в новом приюте оказались хуже, чем в Тойнтон-Грэйнж. Питер всегда относился к группе риска. Однако в глубине души Генри знал: он бы уберег Питера. Добившись перевода мальчика, Уилфред все равно что убил его.

А убийца Питера продолжал заниматься своими делами. Улыбаться снисходительной косой улыбочкой, церемонно запахиваться в монашеский плащ, дабы не заразиться обычными человеческими чувствами и эмоциями, самодовольно озирать увечные объекты своей благотворительности. Было ли то игрой воображения, спрашивал себя Генри, или Уилфред и правда стал бояться его? Теперь они редко разговаривали. Нелюдимый от природы, после смерти Питера Генри сделался и вовсе отшельником. Почти все время, кроме совместных трапез, он проводил у себя в комнате, часами просиживая у окна и глядя на скалистый край, не читая, не работая, во власти беспредельной тоски. Он скорее понимал, что ненавидит, чем испытывал настоящую ненависть. Любовь, радость, гнев, даже само горе — эти эмоции были слишком сильны и ярки для его опустошенной души. Он ощущал лишь их слабые тени. Однако ненависть была подобна скрытой лихорадке, растекающейся в крови, и в один прекрасный миг она могла вспыхнуть внезапным пожаром. Как раз в один из таких приступов Холройд и прошептал Каруардину ту странную тайну.

Виктор подъехал к Генри через весь дворик на своем инвалидном кресле. Губы Холройда, розовые и изящные, как у девушки, будто аккуратная кровоточащая рана на тяжеловесном синеватом подбородке, раздались, извергая таящийся в ране яд. В ноздри Генри ударило кислое дыхание.

— А я тут узнал про нашего милого Уилфреда кое-что интересное. И непременно поделюсь с вами своим открытием в должное время. Только пока не обижайтесь, что я еще поcмакую его в одиночестве. Время терпит. Чтобы поразить врага, надо выбрать самый драматичный момент.

Скука и ненависть заставили их сплотиться, вместе строить тайные планы и вынашивать идеи мелочной мести и предательства.

Генри посмотрел из высокого сводчатого окна на запад, где высились скалы. Смеркалось. Где-то вдали билось о берег невидимое море, навеки смывая с камней кровь Виктора Холройда. Ни следа — даже клочка одежды не осталось на этих зазубренных рифах. Мертвые руки Холройда неуклюжими водорослями колыхались в волнах прилива, забитые песком глаза глядели вверх, на носящихся над морем чаек. Как там говорится в том стихотворении Уолта Уитмена, которое Холройд читал за ужином накануне дня своей смерти:

Могучая спасительница, ближе!

Всех, кого ты унесла, я пою, радостно пою мертвецов,

Утонувших в любовном твоем океане,

Омытых потоком твоего блаженства, о смерть!

От меня тебе серенады веселья,

Пусть танцами отпразднуют тебя,

пусть нарядятся, пируют,

Тебе подобают открытые дали, высокое небо,

И жизнь, и поля, и громадная многодумная ночь.

Тихая ночь под обильными звездами,

Берег океана и волны — я знаю их хриплый голос,

И душа, обращенная к тебе, о просторная

смерть под густым покрывалом,

И тело, льнущее к тебе благодарно[6].

Отчего-то эти строки, во всей их сентиментальной покорности судьбе, были одновременно и враждебны воинственному духу Холройда, и столь пророчески уместны. Не говорил ли он им, своим товарищам по несчастью, что знает о грядущем, что рад этому и этого ждет? Питер и Холройд. Холройд и Бэддли. А теперь еще этот вот полицейский, друг Бэддли, вдруг вынырнул из прошлого как чертик из табакерки. Почему и зачем? Может, ему, Генри, удастся что-то выяснить вечером, когда они будут вместе пить у Джулиуса. Но и Дэлглиш, конечно же, может что-то выяснить. «Не существует искусства читать чужие мысли по лицу». Дункан ошибался. Искусство есть, еще какое искусство, причем из тех, в котором коммандер столичной полиции напрактиковался куда лучше простых смертных. Что ж, если он затем и приехал, пусть начинает после ужина. Ужинать Генри сегодня будет у себя в комнате. Филби принесет ему поднос и грубо шваркнет его на стол. Купить вежливость Филби невозможно ни за какие деньги, однако, с мрачным торжеством подумал Генри, у него можно купить практически все, кроме вежливости.

Предыдущая главаГлава 17 из 47Следующая глава