Филиппа всегда верила, что проще жить под одной крышей с чужим человеком, нежели с другом. Впрочем, новая соседка оказалась даже лучше их обоих, поскольку была покладистой без раболепности, помогала по квартире с радостью и в то же время не была одержима чистотой. Поразительно, с какой легкостью мать и дочь поделили между собой домашние обязанности. Просыпаясь, Филиппа слышала одни и те же запахи и звуки, с которыми так быстро свыклась, что уже и не верила в их новизну. Утро начиналось тихим шелестом материнского халата и чашечкой чая, беззвучно поставленной на прикроватный столик. Случалось, и Морис приносил девушке чай по воскресеньям – правда, то было совсем в других краях, и девушка, о которой шла речь, уже умерла. Филиппа вставала, готовила на завтрак овсяную кашу и яйца вкрутую, Мэри наводила порядок, потом они вместе садились за стол и, выпив кофе, раскладывали карту, чтобы распланировать экскурсии на день. Порой ей казалось, будто бы она показывает Лондон уроженке иной страны, иной культуры, да что там – иного времени, достаточно умной и любознательной туристке, чей взор хотя и осматривал предлагаемые достопримечательности с нескрываемым удовольствием, а иногда и с восторгом, однако часто силился проникнуть куда-то сквозь них, пытаясь воссоединить свежие впечатления с нездешней, полузабытой жизнью. Мнимая приезжая держалась настороже с местными, остерегаясь как-нибудь нечаянно нарушить приличия и навлечь на себя осуждающие взгляды, при этом она сбивалась при денежных расчетах, путала десятипенсовики с пятидесятипенсовиками, мгновенно утрачивала чувство расстояния и направления. Филиппе представлялось, что мать одновременно страдает боязнью как замкнутого, так и открытого пространства. Но прежде всего – ее мир, должно быть, не мог похвастать плотностью населения, ибо женщина действительно пугалась толчеи. Хотя мать и дочь вставали очень рано и намеренно сторонились самых многолюдных мест, в переполненном туристами Лондоне бессмысленно было бы надеяться избежать сутолоки на остановке автобуса или метро, в магазине или подземном переходе. Оставалось либо замкнуться в своей скорлупе и жить отшельниками, либо смириться и терпеть жаркую, шумную, грязную давку, терзая легкие воздухом, отравленным зловонными испарениями из тысяч ртов.
Выяснилось, что Мэри Дактон не только любит живопись, но и наделена чутьем, позволяющим разбираться в полотнах. Неожиданное открытие порадовало обеих и особенно польстило Филиппе. Выходит, ее собственная тяга к великим картинам перешла к ней по наследству, а не навязана стараниями Мориса, хотя и развилась благодаря его попечению. Увлеченные туристки покидали свой дом как можно раньше, запасшись упакованным обедом, который съедали потом на парковой скамейке, на борту речного парохода, на верхнем этаже городского автобуса, в уединенном скверике или под сенью зеленого сада.
Она сердцем почувствовала минуту, когда мать наконец-то приняла на плечи непривычное бремя счастья. Это случилось вечером третьего дня, проведенного вместе, – на берегу канала Гранд-Унион, куда они выбросили старые тюремные вещи. Немногим ранее Мэри с дочерью заглянули на распродажу в Найтсбридж. Вокруг плотно теснился народ; время от времени Филиппа смотрела на страдальческое лицо матери – и ей становилось тревожно от собственной жестокости. Можно ведь было без особых хлопот накупить одежды в магазине «Маркс и Спенсер» на Эджвер-роуд, где-нибудь в половине десятого, пока его не заполонили туристы. Что же потянуло девушку именно сюда, в людской водоворот? Единственно желание увидеть Мэри Дактон в дорогих обновах или мысль устроить нечто вроде проверки на смелость? Не испытывала ли дочь смутного постыдного удовольствия, с отстраненным интересом наблюдая за физическими проявлениями боли и молчаливого страдания? Как знать, как знать! В самый трудный миг, в суматохе у подножия эскалатора, испугавшись, что мать потеряет сознание, девушка подхватила ее под локоть и протолкнула вперед. Однако намеренно не взяла за руку. За все время ни разу, даже случайно, их пальцы не касались друг друга, не впитывали тепло родной плоти.
Филиппа с гордостью несла добычу домой: широкие коричневые брюки в полоску, подходящий жакет из мягкой тонкой шерсти, пару хлопковых блузок. По возвращении мать еще раз примерила обновки; вид у нее при этом был странный. Покорный, жалобный взгляд словно спрашивал: «Так вот как ты меня видишь? Привлекательная, умная, все еще молодая женщина – этого ты хотела? Между тем до скончания века у меня не будет ни мужа, ни любовника. Тогда к чему красивые тряпки? И зачем нужна я сама?»
Потом Филиппа, сидя на кровати, наблюдала, как мать собирает потрепанный чемодан. Внутри разместилась каждая вещь, напоминавшая о тюрьме: костюм, в котором женщина приехала в Лондон, перчатки, нижнее белье, сумочка, спальная пижама и даже ванные принадлежности. В общем-то расточительный жест: выбрасывать столь необходимые мелочи, каждую из которых придется покупать заново, но девушка не возражала.
Мать и дочь отправились на канал за полчаса до того, как бечевник[42] закроют для посетителей, и молча пошли бок о бок, отыскивая подходящее место. Вот они достигли безлюдного участка, затененного кронами деревьев. Стоял теплый, душный вечер, облачное небо жалось к самой земле. Воды канала, медлительные, точно струя вязкой жидкости, ныряли под низкие мосты и потихоньку въедались во влажные края берегов. По воде, над которой танцевали стайки мошкары, неторопливо проплывали одинокие темно-зеленые листья, таинственно поблескивая патиной знойного лета. Воздух наполняли горьковатые запахи реки и суглинка, приправленные ароматами срезанной травы и роз, доносящимися из глубины прибрежных садов. Птицы молчали. Только изредка из вольеров далекого зоопарка доносились тоскливые, зловещие вскрики.
По-прежнему не произнося ни слова, Филиппа взяла у матери чемодан и бросила в середину потока. Разумеется, она осмотрелась по сторонам, дабы удостовериться, что тропинка пуста. Однако всплеск прозвучал точно пушечный выстрел, и заговорщицы в испуге переглянулись. Впрочем, ни голосов, ни торопливых шагов не последовало. Чемодан вяло всплыл, заскользил по сальной глади канала, поднялся на дыбы, словно тонущий корабль, перевернулся и наконец исчез из вида. По воде разбежались круги.
Мэри Дактон тихо вздохнула. Ее лицо в пятнах зеленых теней выглядело необычайно просветленным, словно у молельщицы, отринувшей земную суету и проникшейся небесной благодатью. Девушка испытала почти физическое облегчение, как если бы отшвырнула от себя частицу прошлого, но не того, которое знала и помнила, скорее смутное бремя безнадежно забытых лет и детских горестей, ничуть не менее пронзительных от того, что разум отказывался их воскрешать. Теперь они ушли, покинули ее навсегда, чтобы погрязнуть в илистом дне канала. Не нужно больше страшиться, что когда-нибудь их призрак оживет и восстанет из подсознания, смутит и запугает ее. Филиппе сделалось любопытно, о чем же думает мать, чье прошлое, подкрепленное сотнями живых воспоминаний, упрятанное в толстые папки с протоколами, нельзя было просто так уничтожить. Молчаливая пара долго стояла у края воды. И вот колдовские чары сами собой разрушились. Мэри Дактон повернулась к дочери, блаженно улыбаясь – да нет же, ухмыляясь во весь рот, как человек, отпущенный из подземелья на волю, и скупо промолвила:
– Дело сделано. Пошли домой.