Размеры нового ателье позволяли реализовать давнее стремление де Сталя к увеличению формата его картин. В новом ателье Никола писал полотно, приставив его к стене, а краски смешивал на круглом столике, прихваченном бесцеремонными постояльцами еще при переезде с улицы Нолле. Можно было бы, наверно, прихватить и еще что-нибудь из уцелевшей мебели, но ни на рю Ломон, ни на Кампань-Премьер, ни на Монпарнасе разместить эту чужую собственность было тогда негде, а вот без столика-палитры как обойтись. Все биографы и мемуаристы растроганно вспоминают об этом пригодившемся чужом столике и вообще о скудости обстановки в новом жилье художника.
Первая же картина, законченная де Сталем в новом его ателье, была рассчитана на новый формат (195 х 114). И в ее названии и в ее ритмах есть указание на танец, так что иные из биографов высказывают догадку, что она навеяна испанским фламенко (как и путевые зарисовки юного Никола). Другие искусствоведы не высказывают никаких догадок, что, наверно, разумнее.
Вспоминают, что в новом ателье Никола стал меньше работать по ночам, зато проводил в своей мастерской весь день. У него появились новые друзья, посещавшие его ателье. Один из них, Шарль Ляпик, был не только живописцем, но и серьезным ученым. Еще до войны он занимался фотометрическим исследованием пигментов красящих веществ, работал в области оптики и только в благоприятствовавшем расцвету искусств Париже 1943 года целиком отдался живописи. С де Сталем он познакомился в 1947 году и позднее не раз вспоминал, с какой «неистовой» жадностью и любопытством молодой художник (Никола был чуть не на двадцать лет моложе Ляпика) впитывал все, что касалось цвета, краски, живописи. На этот счет у Ляпика были свои собственные, вполне оригинальные теории, равно как и собственное представление о совместности беспредметной и фигуративной живописи.
Перебравшись на рю Гогэ, де Сталь стал почти что соседом Жоржа Брака (чье ателье размещалось на рю Дуанье), и встречи их стали регулярными. Брак с интересом выслушивал де Сталя и вел с ним долгие беседы. Французские исследователи (в частности, А. Мансар) убеждены, что одной из важнейших тем в разговорах де Сталя со старшим собратом по искусству была проблема художественного пространства, которой оба они придавали такое большое значение, а также проблема массы материала, пастозности. Для Никола де Сталя подвижничество и серьезность Брака, которого он считал одним из величайших живописцев века, служили моральной поддержкой. Дружеская симпатия Брака была важной составляющей его существования. Написал же он в утешение бедной матушке Жанин, что на похоронах ее дочери присутствовал величайший из художников. Вероятно, ему и в голову не пришло, что присутствие самого Брака не может кого-нибудь не утешить в горе…
С тех пор, как де Сталь начал работать на рю Гогэ, частым гостем в его мастерской стал молодой поэт, которого он привел некогда из Эколь Нормаль в качестве репетитора к своему пасынку, – Пьер Лекюир. За время, прошедшее со времени первого визита студента этого престижнейшего французского вуза (его студенты и выпускники носят престижную кличку «нормальен») в дом на рю Нолле, кое-что изменилось не только в жизни молодого художника, но и в жизни совсем молодого поэта. Де Сталь похоронил подругу, скоропалительно женился и стал почти знаменитым. Лекюир распрощался с Эколь Нормаль, прошел конкурс, получил пост в престижном секретариате парламента и нашел свою особую экологическую нишу на путях к славе. Их вновь начавшееся интенсивное общение (чуть не до последних месяцев жизни старшего из них) принесло обоим молодым интеллектуалам не только радость, но и пользу, как духовно-просветительную, так и материальную, о которой вполне откровенно говорил де Сталь (недаром же Пьер Лекюир, доживающий девятый десяток лет близ старинного Сада растений, иногда вспоминает былого друга-художника как существо, не чуждое цинизма).
Поступив на службу, Лекюир не забывал, что главное для него – это поэзия и ее издание. Он мог, конечно, издать за скромную плату книжечку своих стихов где ни то на бульваре Сен-Жермен, но кто заметит эту книжку? Лекюир решил, что он сам будет издавать книги, каждая из которых будет событием. Роскошные книги dе luхе. Вроде той, что издал недавно несовершеннолетний пасынок де Сталя – книги для знатоков, для библиофилов. Для этого нужно найти деньги, привлечь художников, а книгу делать самому. Как это делает русский эмигрант из Тифлиса со странным псевдонимом Ильязд… Забегая вперед, скажу, что Пьер Лекюир (которому нынче уже под 90) преуспел на этом поприще.
Общение с художником де Сталем стало эпохой в жизни Лекюира (он называет ее «Годы Сталя»). Дневник, который вел в ту пору молодой поэт, переносит нас в первые годы мастерской на рю Гогэ. Присутствие молодого и образованного поклонника развязывает язык Никола, и они спорят обо всем, главным образом, об искусстве.
«Поразительный персонаж этот Сталь, – пишет Лекюир в своем дневнике 1947 года, – человек настоящей культуры, редкой у художников… У него нет модернистской ортодоксии, и в то же время он «природно», естественным образом один из самых продвинутых. Он говорит, что можно рисовать что угодно и как угодно. Главное – это плотность, насыщенность живописи. Вот это не обманет».
Когда задумываешься о судьбе Лекюира, который не был ни отставлен, ни изгнан нетерпимым, капризным, нервным де Сталем, приходишь к выводу, что Никола де Сталь вообще по-особому относился к людям пишущим. Ему было далеко не все равно, как о нем будут писать. А Лекюир собирался писать о де Стале, и ясно было, что он напишет то, что понравится его герою. При всяком гении существовал свой верный Эккерман. А де Сталь никогда не сомневался в том, что он гений, так что Лекюиру посчастливилось придти вовремя и занять пустующую нишу. Довольно скоро он начал работать не только над дневниковыми записями, но и над очерком: «Видеть де Сталя». Вот как начиналась главка в очерке Лекюира:
«Его серый цвет. В его живописи не было бы света, не было б атмосферы, прозрачности, глаз был бы замурован цементом, воздух не поступал бы в нее и радость была бы невозможной, если б не было этого знаменитого серого тона.
Эти его серые уникальны в современной живописи. Уникальны в своей утонченности, в своем разнообразии, в самом своем существе, в глубине, в многообразии комбинаций – там, куда их вводит художник. Как и все эти тщательно сработанные художником формы, они просты с виду, но обработаны для нашего взгляда, они почти осязаемы наощупь, они податливы, они ковки, они обладают редкостным поэтическим свойством. Они уместно звучат на полотне, в самой его основе. Они создают самый «климат» этого духа и этого гения, самую существенную из его черт.
Они не забирают себе весь свет, наподобие тех хищных форм, что обедняют все свое окружение. Они разливают вокруг себя ровную ясность, полноту, маслянистую гладкость, они будят мечту. Придают прозрачность, которая не случайна, а исполнена накопленной силы и позволяет в полный голос вести свою партию, не покрывая другие голоса…
А еще чаще эта элементарная серость тона служит подобием зеркала, это, без излишних сложностей, рывок к восточному цвету.
Сталь обращается с этим тоном как с прекрасным своим творением, которое можно пустить в ход…»
И еще, и еще, такие вот стихи – о сотворении чудес и стране чудес…
Вслед за дневниками Лекюира, за разговорами Де Сталя с Лекюиром последует значительная их переписка, начало которой восходит к тому же 1947 году. Лекюир и Сталь – это особый сюжет. Его всю жизнь разрабатывает сам Лекюир, которому уже 90. Но сюжет получает развитие, усложняется. У меня на слуху третий голос – княжны Милы Гагариной, супруги Лекюира. Завершим ли мы когда-нибудь этот разговор, с русской прямотой, с французской уклончивостью? Бог весть… Его щедрость предоставила нам троим уже больше четверти тысячелетия…
Весной 1947 года Франсуаза подарила мужу дочь, которую назвали Лоранс. А осенью того же года в том же доме номер 7 по рю Гогэ произошла у де Сталя незначительная на первый взгляд встреча с соседом по дому. Нам с вами трудно будет изобразить невнимательность к этой встрече, ибо мы все знаем наперед, да и вообще имели возможность убедиться, что случайные встречи оказываются в большей степени судьбоносными, чем те, которых ждут годами.
Никола де Сталь познакомился с соседом, снимавшим у декоратора Андре верхний этаж виллы. Соседа звали Теодор Шемп (Sсhемрр), но уже после первого знакомства, с добродушного согласия Теодора, его начинали звать просто Тед. Простой человек, американец.
Тед оказался торговцем картинами, маршаном. Он был не из тех знаменитых маршанов и галеристов, которые подобно Луи Карре, несметно разбогатели в малогероические годы оккупации. Все те страшные и доходные годы Тед отсидел в США и вернулся в Париж не так давно. Пока он торговал картинами, не имея ни своей галереи, ни даже сколько-нибудь приличного офиса. Как большинство американцев, Тед уже тогда был фанатиком автомобилей, так что все свое (и свое, и чужое) он возил с собой. Открыв багажник своей огромной американской машины, он показывал покупателю вверенную его заботам картину прямо здесь, у багажника, а то и вовсе увозил картину куда-то за океан, в проклятую Америку, где, если верить туманным слухам и осязаемым долларам, художественный рынок рос, как на дрожжах.
Конечно, романизированная биография де Сталя, написанная золотым пером профессионального французского журналиста, сообщает, что судьбоносное знакомство Никола де Сталя с соседом-маршаном произошло по чистой случайности на лестничной площадке: то ли свет погас, то ли застрял лифт, то ли засорился сортир, то ли все это сразу… Однако занудная добросовестность вынуждает меня отметить, что Сталю говорил про этого расторопного соседа-торговца то ли Брак, то ли еще кто-то. Престижней, конечно, чтобы все шло от Брака. Так или иначе, шли слухи, что этому безгалерейному челноку Теду доверять можно, что он еще никого не надул, хотя соблазны в этом ненадежном промысле таятся огромные. Пишут также, что и Теду этому кто-то из художников (престижнее, чтобы снова это был Брак) рассказывал про его нового соседа, абстрактного живописца, который стремится в большой свет и очень томится…
Это последнее было правдой. Де Сталь томился теперь не только безденежьем, но и недостаточно быстрым приходом известности. Луи Карре покупал его картины, расплачивался, но пока придерживал картины до удобного случая, до прихода хорошей цены. Свое торговое дело он, конечно, знал навылет.
Ну а художнику хочется скорей выйти в люди (и на люди), чтоб целый свет, наконец, узнал, кто у нас тут главный гений. Такое нетерпение сердца всякому творцу знакомо, хотя чаще всего оно и тщетно, и суетно, однако простительно, да и не всякому долгий век отпущен. Петроградский сиротка Никола это, наверно, чувствовал острее других.
К слову, вспоминались ли ему когда-нибудь Петроград, Финляндия или Польша? Известно, что он гнал от себя все воспоминания о детстве. Сомневаюсь, чтобы он интересовался чужой войной, чтобы он слышал когда-нибудь, что в родном его городе два мильона умерло от голода во время блокады. Комментатор его писем в большом каталоге сообщает, что де Сталь пожертвовал Союзу советских патриотов в Париже картину, которая была продана этим союзом (курируемом разведкой) за пятнадцать тыщ тогдашних франков. Кто из левого окружения де Сталя (а кто ж из его друзей-сюрреалистов не был тогда левым?) присоветовал ему подобный, столь редкий для него жест щедрости, трудно сказать. Может, активистка Союза патриотов Надя Ходасевич-Леже. В ноябре 1947 года вся руководящая верхушка упомянутого Союза была выслана даже из тогдашней вполне левой Франции: слишком активно участвовала она в неловкой попытке компартии совершить переворот и захватить власть в стране. Думаю, все эти события прошли для Никола незамеченными…
В начале 1948 года монах-доминиканец отец Жозеф Лаваль, желая оказать моральную поддержку симпатичным для него авангардным художникам и скульпторам, устроил в монастыре Сольшуар в Этиоле художественную выставку, в которой участвовали Никола де Сталь и Андрей Ланской. В дневнике Пьера Лекюира осталась запись за 18 февраля 1948 года: «Вчера в Этиоле, под порывом ледяного ветра, в конце холодного прекрасного дня. Созерцали в стенах доминиканского монастыря картины Ланского и Сталя, гравюры, гобелены, скульптуры Адама… Что до Сталя, то он был и остался дикарь, необуздан и груб в самых лучших своих полотнах… Утром я купил у него рисунок, что-то чудовищное, наподобие Рака в созвездии Зодиака, что-то всепожирающее, что-то очень сложно построенное и совершенно дикое в тенях, им отбрасываемых…»
Гуманный отец Лаваль думал не только о смятенной душе своего подопечного художника, но и о грешном его теле. Он подкинул ему двух небедных покупателей из хорошего общества (один так и вовсе был из прославленной семьи де Ноай). Оба ушли, унося по картине.
Однако, уже и тогда, не успев еще стать мировой знаменитостью, Никола был несговорчив и громко заявлял о своих правах и принципах. Художественный критик Леон Деган, отбирая картины для французской выставки в Сен-Паоло, присмотрел кое-какие купленные Луи Карре полотна де Сталя как характерные для определенного времени и направления. Узнав об этом, Никола де Сталь пришел в ярость. Это не трудно объяснить. Как всякий гений, он не мог позволить, чтоб его с кем-то или с чем-то соотносили, классифицировали: он считал себя единственным и уникальным. В его письме к Дегану (аккуратно хранящемся в Музее современного искусства) нет даже обычной осторожной деликатности, с которой де Сталь вразумлял журналистов и художественных критиков:
«Могло так случиться, что они разрешили без моего согласия выбирать что-либо у Карре, но это с их стороны не слишком любезно. Никакой тенденции беспредметности не существует, и тебе это отлично известно, мне вот только непонятно, как можно допустить такой отбор».
Если отвлечься от тона этого письма, можно все же отметить в нем некую последовательность – последовательное неприятие Никола де Сталем любого выделения «беспредметной», «абстрактной» или, что еще хуже, «абсурдной» живописи из общего потока искусства. Это нежелание принять догмы воинствующих сторонников абстрактной живописи, делавших отрешение от всякой реальности главным условием существования искусства, все больше отдаляло де Сталя не только от разросшейся после войны армии (или, как неосторожно выразился де Сталь, «банды») передовых абстракционистов, но и от их престижных галерей и объединений, таких, скажем, как Фонды Мэгт или Дени Рене. При этом де Сталь не остался в одиночестве и не вел единоборства: в том же 1948 году появились первые серьезные статьи искусствоведов, в которых позиция его нашла вполне престижную поддержку. Одним из первых искусствоведов, написавших обстоятельную статью о Стале, был бельгиец Роже ван Гендерталь. Поскольку мы пишем не о жизни огромного мира, сотрясаемого катаклизмами горячих и холодных войн, насилия, голода и эпидемий, а всего лишь о жизни одного авангардного художника-космополита, рожденного в мученическом городе Петра, а позднее жившего в тихом закоулке 14-го округа Парижа, то и события, нами описываемые, будут помельче, чем мор ленинградской блокады или пахнущие кровью «московские процессы» 1937. И все же мы не можем пройти мимо них, ибо они были крупными событиями в жизни нашего талантливого и безудержно честолюбивого героя. Взять ту же статью известного лишь в очень узких художественных кругах бельгийца ван Гендерталя. Она была напечатана весною 1948 года в брюссельской «Газете поэтов», и критик объяснял там, что, освобождаясь с облегчением от необходимости передавать внешние контуры реальных предметов, художник де Сталь вовсе не собирался порывать с реальностью, разрыв с которой был делом чести для каждого «истинно абстрактного» художника. Уже в первом периоде творчества де Сталя критик усмотрел неуклонное восхождение к вершинам его гения.
«Сталь знает, – писал Роже ван Гендерталь, – что человеческий глаз умеет чудодейственно записывать образы, а зрительная память художника является их хранилищем с первых дней жизни, что образы эти записаны и воспроизводятся не всегда в той последовательности, в какой они возникали, а накладываются один на другой и соединяются друг с другом так быстро, что способы их соединения остаются незамеченными, ускользают от внимания…»
Читателям «Газеты поэтов» рассуждения эти казались интересными.
Лето 1948 года принесло молодому художнику с улицы Гогэ и другие знаки его успехов. Молодая жена родила ему второго ребенка, на сей раз сына, а французская администрация удостоила его французского гражданства. Де Сталь смог обменять свой апатридский, «нансеновский паспорт» на нормальный, французский и стать гражданином европейской страны. Расставаясь с «нансеновским паспортом» на этой странице, автор считает долгом напомнить, что благодаря инициативе славного путешественника Фритьофа Нансена несметные толпы изгнанников, которых русская катастрофа лишила родины, получили хоть какую-никакую, а все же бумагу (ксиву), с которой иные и прожили остаток жизни.
Осенью того же года у Никола де Сталя состоялась первая в его жизни зарубежная персональная выставка. Она прошла в Монтевидео, гордой столице крошечной южноамериканской страны, Уругвая. Конечно, де Сталь не сам выбрал на огромном континенте такую маленькую страну. Просто его давний парижский друг и поклонник Гектор Сгарби работал советником по культуре именно в уругвайском посольстве. Все, что касалось выставки в Монтевидео, Сгарби сам и устроил. Швейцарский искусствовед Пьер Куртион взялся написать предисловие к каталогу выставки, где он выразил особое восхищение пастозностью живописи Сталя, особыми свойствами его красочной массы. «Мы имеем дело с художником исключительным», – писал Куртион.
Искусствовед послал свое предисловие де Сталю и получил в ответ дружественное письмо с некоторыми замечаниями:
«Я был по-настоящему растроган, но там, где речь заходит об «абсурде», у меня впечатление, что это оборот чисто литературный… Слишком просто было бы назвать абсурдом то, что по сути своей является органичным, жизненным, то, без чего нет жизни и что лежит в основе равновесия всего, что из него исходит».
Осенью 1948 года де Сталь решил расторгнуть контракт, которого он так долго желал и добивался, – контракт с Луи Карре. Де Сталя больше не устраивала тактика галериста, прятавшего его картины в запаснике и выжидавшего, пока «дозреет» цена на молодого художника. Появились статьи искусствоведов о де Стале и художник считал, что он дозрел до славы.
На время Никола де Сталь остался без галереи и стал искать нового маршана. Он был уже вполне известен, но многие галеристы отказывались взять на себя продажу его картин, зная нелегкий характер художника. Вероятно, с подачи Андрея Ланского де Сталь вступил в переговоры с хозяином галереи на бульваре Осман (дом 126) Жаком Дюбуром. Дюбур вовсе не специализировался на авангардной живописи. Гордостью его не слишком обширной галереи были картины Курбе, Жерико, Делакруа, Коро. Однако выяснилось, что соседство классиков устраивает Никола больше, чем близость к верхушке авангарда. Выяснилось также, что галерист Дюбур, намного менее известный, чем Луи Карре, но тоже разбогатевший в золотую пору оккупации, давно присматривается к де Сталю и покупает его полотна. Сотрудничество Дюбура с де Сталем оказалось долгим и успешным, а письма де Сталя к галеристу с бульвара Осман (в том числе и предсмертное письмо художника) обеспечили Жаку Дюбуру прочное место во французском сталеведении.
Впрочем, и наличие галереи, и наличие поклонников-покупателей еще не делали в ту пору художника состоятельным. Как можно понять из дневника Пьера Лекюира (регулярно ведомые поэтом записи о его встречах с де Сталем так и озаглавлены – «Дневник годов со Сталем»), художник еще жаловался на материальные трудности и объяснял их отчасти своим неукротимым стремлением к совершенству. Уже закончив полотно, де Сталь не решался выпустить его из рук и продолжал его улучшать. На вопрос поэта, не осеняет ли художника новое вдохновение, де Сталь так объяснял причины промедления:
«Вдохновение? Нет, не в том дело. Удовольствие? Нет, я его не получаю, во всяком случае редко. А вот что у меня бывает ОГРОМНЫМ… так это огромное желание всегда сделать вещь более сильной, более острой, более утонченной, более близкой к абсолютному, в конце концов приближенной к идее совершенного шедевра, того, что будет достигнуто одной линией и пустотой…»
Эта запись беседы со Сталем была сделана Лекюиром в конце января. Но незадолго до этого де Сталь признавался Лекюиру, что он восхищается Ланским (а может, и завидует Ланскому), который за вечер может написать до девяти гуашей…До того времени, когда он сможет писать в день по картине, еще оставалось ждать долго, а усталость дала о себе знать, и де Сталь укатил вместе с молодой женой в ближнюю Европу – отдохнуть, походить по музеям.
Они посетили Гаагу, Амстердам, Брюссель…
«О, Брюссель! – воскликнет догадливый читатель, – Квартал Юкле, отчий дом, детство, отрочество, юность, нежная мама Шарлотта, которой он написал лет десять назад столько проникновенных писем; благородный, бескорыстный отец, перед которым хотелось (не всегда, впрочем, бескорыстно) встать на колени; друзья из «Русского дома», первая женщина, интеллигентная Мадлен; первые девушки, первый косяк травки, первая бутылка водки, первый пикник, первый загул… «Конечно, ему захочется все показать молодой жене… Всем показать ее…» – вздохнет наш догадливый, чувствительный и внимательный русский читатель. «Ничего этого не будет! – печально возразит другой, еще более догадливый и внимательный читатель, – Никаких он папы с мамой не навестит. Никаких братьев – сестер, нянь-старушек».
И не оттого, чтоб забыл или поссорился, такого не было. Просто… Он уже объяснял, что не любит оглядываться в прошлое и предаваться ностальгии. У него нет на это времени. А может, нет на это душевных сил. И не будем к нему за это в претензии. Слава Богу, нашлись у него способы снимать невыносимую тяжесть с раненой души – и очередные письма к очередным знакомым-полузнакомым, и живопись – белый холст, тюбики краски, кисти, да нет, какие там кисти, теперь ножи, мастихины, шпатель…
Иных из старинных друзей он навестил, был к ним очень внимательным, подолгу стоял, общался. Это было волнующее, приятное и полезное общение. Вероятно, даже небезответное. Речь идет о прославленных картинах – в прославленных музеях, скажем, в амстердамском национальном музее…
Друзья были все те же – Рембрандт ван Рейн, Франс Хальс, Эркюль Зехерс… Кто они, вы помните. На всякий случай напомню, в двух-трех словах.
Сын лейденского мельника Рембрандт за свои шестьдесят с небольшим годов жизни (1606-1669) написал шесть с половиной сотен знаменитых полотен, среди которых было шесть десятков его автопортретов и огромное полотно «Ночной дозор» (1642 г.), Вот перед ним-то молодой де Сталь и стоял теперь, три века спустя, как прикованный. Самые тонкие из сталеведов считают, что в законченной вскоре Сталем картине «Улица Гогэ» даже ощутимо это влияние великого «Ночного дозора». Им, сталеведам, видней.
Следует упомянуть также старшего современника Рембрандта, славного уроженца Антверпена Франса Гальса (или Хальса), автора замечательных портретов. Перед этими портретами регентов и дам, может, вспомнилось де Сталю, как он два года маялся в надоевшей ему Ницце, создавая портрет своей жертвенной подруги Жанин. Наверняка он думал о своих картинах тоже, ибо хотел сверять свои достижения только с высшими образцами мировой живописи.
Среди самых высоко им ценимых шедевров были произведения голландского живописца и гравера XVII века Эркюля Зехерса, чьи пейзажи волновали самого великого Рембрандта…
Взглянув на родное северное море (в письме Лекюиру де Сталь уподобил его стеклу) и постояв перед шедеврами фламандской живописи, де Сталь вернулся в свою мастерскую на рю Гогэ и закончил работу над большим (199, 5 на 240, 5 см) полотном. Оно названо было по имени скромной и тихой улицы 14-го округа Парижа, которую де Сталю суждено было увековечить, – «Улица Гогэ».
Даже при первом взгляде на эту знаменитую картину можно заметить, что Сталъ уходит от прежних «композиций» из сложнейшего набора «палочек» в сторону крупных цветовых пятен или «блоков». С особой решительностью этот отход обозначился именно в 1949 году. В своей новой монографии о Никола де Стале французский искусствовед Жан-Клод Маркаде писал:
«В 1949 году мы оказываемся на промежуточной стадии между палочками и блоками. Полотно «Улица Гогэ» является в этом смысле показательным».
Далее маститый искусствовед предлагает свое толкование полотна:
«можно отметить «абстрактное» видение части стены в ателье де Сталя, что подтверждается сравнением картины с фотографией «Ателье на рю Гогэ», снятой пасынком Сталя поэтом Тудалем в 1953 году. О том же говорит и описание ателье, сделанное в 1948 году Пьером Куртионом… В картине «Рю Гогэ» различные планы примыкают один к другому или покрывают друг друга, точь в точь как предметы на фотографиях мастерской той эпохи или на фотографии 1947 года, на которой художник, присев на низкое кресло, пригибается к полу, перебирая тюбики с красками, причем видны картины – одни к нам повернутые, другие нагроможденные друг на друга или прислоненные к стене, так что видны рамки. Картина «Рю Гогэ» дает, на мой взгляд, квинтэссенцию абстрагированных состояний реальных предметов, заполняющих мастерскую: истинное сооружение из красок».
Маркаде напоминает в этой связи читателю данное Сталем и записанное Пьером Лекюиром определение «сюжета» картины как «отношения художника к тому, что он изображает».
В сложности этой простоты и простоте этой сложности Жан-Клод Маркаде видит нечто поистине «моцартовское».
О картине «Рю Гогэ» писали и другие французские искусствоведы, в частности, Жан-Поль Амелин, также обративший внимание на переломный момент в творчестве художника:
«Это момент, когда художник отказывается от композиций с палочками, от их напора и их перегруженности, отказывается в пользу более просторных и легче дышащих форм, отказывается для композиций более статичных и спокойных. Большие красочные пространства свидетельствуют об изменении орудий и техники живописи. Красящая масса, наложенная мастихином и шпателем, утолщается и становится гуще, поверхность становится более шероховатой, изобилует складками и выступами. Фактура становится активным элементом композиции, художник накладывает краску слой за слоем, добиваясь искомой гармонии. В картине «Рю Гогэ» обнаружены резкость форм и сияние синевы, похожие на витраж. Это как бы результат совместных усилий мастера витражей и каменщика. А по краям каждого красочного пятна процарапана бороздка, помогающая разграничить поверхность и основу».
Полотно «Рю Гогэ» экспонировалось многократно. Уже в 1949 году оно было показано на выставке у Жана Борэ, где были также представлены такие близкие к де Сталю живописцы, как Сергей Поляков и Сергей Шаршун.
Никола де Сталь выставлялся в ту пору и в Сен-Паоло, и в Торонто, и на майском салоне в Париже.
Имя художника становится довольно широко известным, но он по-прежнему резко выступает против отнесения его творчества к какому бы то ни было определенному направлению искусства, тем более, к абстрактному. На тех, кого он назвал «бандой беспредметников», де Сталь смотрит свысока. Вот запись из дневника Лекюира за 27 февраля 1949 года:
«Неделю тому назад произошел наш сногсшибательный разговор со Сталем, около полуночи, после ухода «группы», которая посетила его мастерскую, Гарбель, Мари Реймон, Пишет и др., а также Куртион… «Я ничто, но у меня глубокое убеждение, что на их фоне (на фоне всех этих художников) я гений из гениев…»
Итак, уже в 1949 году он знал, что он гений в окружении ничтожеств. Исключение он делал (и то далеко не всегда) для Брака. И еще порой для тех искусствоведов и журналистов, которые признавали его гениальность. При этом по поводу всякой новой картины он остро нуждался в заверениях о своей гениальности. Эти заверения мог дать не только Жан Борэ, но и начинающий издатель Пьер Лекюир.
Что до Жоржа Брака, то знаменитый мастер охотно принимал младшего коллегу в парижской студии на рю Дуанье и в нормандской своей мастерской в Варанжвиле. Тогдашняя ассистентка Брака Мариет Лашо вспоминает:
«Сталь появлялся регулярно… И когда он знал, что может подняться в мастерскую, чтоб поговорить о живописи, он никогда не задерживался там надолго; он очень уважительно относился к чужой занятости, он знал, что время буквально сгорает, он это знал по себе. И Мастеру нравилось то, что он говорил!.. А потом он уходил, чтоб захватить свет полдневного часа, это было как перерыв…»
В том же 1949 году де Сталь написал несколько знаменитых «Композиций», купленных престижными музеями. Но одна из них и сегодня украшает парижскую квартиру Лекюира, что напротив былого королевского Сада растений в Париже.
– Я часто останавливаюсь перед этой картиной, – сказала мне супруга поэта мадам Лекюир, урожденная княжна Гагарина, сама опытный арт-дилерю – Я гляжусь в нее, как в зеркало.
Осенью того самого года, когда появилась на свет эта «Композиция», Пьер Лекюир начал писать свой текст «Видеть Сталя». Это была восторженная поэма, стихи в прозе. Исписанные листочки поэт добросовестно отдавал на просмотр герою своей поэмы. Де Сталь изучал текст с большой внимательностью и писал автору письма со своими замечаниями. И самые замечания и все сделанные им исправления автор заносил в особый дневник. Позднее всю эту переписку досконально изучали французские сталеведы и цитировали ее многократно. Пришла и наша с вами очередь:
«Сегодня утром я получил от Сталя ответ на листочки, которые я ему отправил. Он прислал мне шесть больших страниц, исписанных его размашистым почерком. Этот документ надо хранить».
Дальше Лекюир цитирует уже отчасти нам знакомые декларации де Сталя и его определения искусства:
«Не абстрактного. Не реалистического. Не искусства социального (в этом смысле слова). Ничего от Дюбуфе. Все это для вас слишком парижское. Для меня тоже. Матисс – это тоже лишь оттого, что жить скучно. Брак это тоже от моды и т.д. Слишком кратко или недостаточно насыщенно, не то».
В своей переписке Лекюир и де Сталь обсуждают на своем сугубо поэтическом (часто метафорическом и сюрреалистическом) языке важные для них проблемы поэзии и живописи. Скажем, проблему художественного пространства. Де Сталь пишет:
«Картинное пространство это стена, но все птицы мира пролетают через нее свободно. На любой глубине».
– Письма Сталя, они как стихи, – сказала мне три четверти века прожившая в мире искусств мадам Лекюир.
– Но это и есть стихи! – уточнил ее муж.
Для него, как и для Сталя, стихи и картины являют нам метафоры и метаморфозы. Де Сталь писал в письме Лекюиру:
«У Рембрандта тюрбан индийца превращается в булочку-бриош, Делакруа превращает головной убор в пирожное-бизе, только вынутое из морозильника, Коро в сухой бисквит, и это ни тюрбан, ни бриош, ни что – либо еще, а обман зрения, каким только и может быть, и всегда будет живопись. Предмет, да, неведомый, но знакомый, красящий пигмент».
Поймав в листочках Лекюира намек на абстракцию, де Сталь протестует: «Отказываюсь, чтобы обо мне судили в подобных категориях».
Лекюир послушно делает поправки и в начале декабря 1949 года отсылает художнику последние листочки своей поэмы в прозе. В тот же вечер он приходит в мастерскую на рю Гогэ, а позднее описывает все происходившее в своем «сталевском» дневнике:
«Он прочел громко и сбивчиво весь мой текст, страницу за страницей. По временам он останавливался, что-нибудь прибавлял или убавлял, брал на заметку».
До выхода этой поэмы о Стале с иллюстрациями де Сталя оставалось еще больше трех лет.
Прошло еще шестьдесят лет. Вот она, эта поэма о Стале:
«Эти рост и осанка, этот характер абсолютной стихийности, серебряный этот подсвечник, эта кладка опоры и царственная вертикаль, этот размах, эта вольность, этой линии переменчивость, будто низкий берег речной, этот гром грозовой, не нашедший внутри примененья, и смятенье частей до того, как сумеют сложиться в фигуру, беспорядочно верный порядок, толщина, ощутимая только наощупь и бурчанье ворчливое, оснащенные эти полотна с этим видом своим беззащитным, откровения эти, настолько прямые, что их можно принять лишь за выдумку, и вся эта неловкость, и изношенность полная при сохранности полной, и свобода от соблюденья размеров, и сиротство извечное при недетском внушительном росте – таково сочетанье всех черт несовместных в ошеломляющих этих картинах».
Там много чего сказано в этой поэме и о художнике, и о его картинах. Но поэма, она и есть поэма, так что Сталь не спешил с иллюстрациями и затратами. Он искал путей для публикаций о нем в престижном высокопрофессиональном журнале «Тетради искусства», который издавал Кристиан Зервос. С Зервосом должен был связать де Сталя историк искусства Жорж Дютюи. Появление материала о Стале в столь престижном журнале должно было помочь Теду Шемпу в его попытках поднять популярность его подопечного художника в Америке. Речь шла о завоевании американского художественного рынка, который был не чета тогдашнему европейскому. И умелец Тед Шемп, и сам Никола де Сталь подходили к пиару вполне серьезно, понимая, что любое упоминание о Стале в парижской печати могло сгодиться, ибо художник с улицы Гогэ еще не был ни французской, ни мировой знаменитостью. А рынок ценит знаменитых…