К книге
ОводЭ. Войнич ОВОД. ЧАСТЬ ВТОРАЯ Тринадцать лет спустя. VIII
59%
Э. Войнич ОВОД. ЧАСТЬ ВТОРАЯ Тринадцать лет спустя. VIII
19

Овод быстро поправлялся. В одно из своих посещений на следующей неделе Риккардо застал его уже на кушетке, облаченным в турецкий халат. С ним были Мартини и Галли. Овод захотел даже выйти на воздух, но Риккардо только рассмеялся и спросил, не лучше ли уж сразу предпринять прогулку до Фьезоле.

— Можете также нанести визит Грассини, — прибавил он сердито. — Я уверен, что синьора будет в восторге, особенно сейчас, когда вы так бледны и интересны.

Овод трагически всплеснул руками:

— Боже мой! А я об этом и не подумал! Она примет меня за итальянского мученика и будет разглагольствовать о патриотизме. Мне придется войти в роль и рассказать ей, что меня изрубили на куски в подземелье и довольно плохо потом, склеили. Ей захочется узнать в точности мои ощущения. Вы думаете, она не поверит, Риккардо? Бьюсь об заклад, что она примет на веру самую дикую ложь, какую только можно придумать. Ставлю свой индийский кинжал против заспиртованного солитера из вашего кабинета. Соглашайтесь, условия выгодные.

— Спасибо, я не любитель смертоносного оружия.

— Солитер тоже смертоносен, только он далеко не так красив.

— Во всяком случае, друг мой, кинжал мне не нужен, а солитер нужен. Мартини, я должен бежать. Значит, этот беспокойный пациент остается на вашем попечении?

— Да. Но только до трех часов. С трех здесь посидит синьора Болла.

— Синьора Болла? — с отчаянием переспросил Овод. — Нет, Мартини, этого никогда не будет! Я не могу допустить, чтобы дама возилась со мной и с моими болезнями. Да и где мне ее принимать? Здесь ей не понравится.

— Давно ли вы стали так соблюдать приличия? — Спросил, смеясь, Риккардо. — Синьора Болла — наша главная сиделка. Она начала ухаживать за больными еще тогда, когда бегала в коротеньких платьицах. Лучшей сестры милосердия я не знаю. Ей здесь не понравится? Да вы, может быть, говорите о госпоже Грассини? Мартини, если придет синьора Болла, для нее не надо оставлять никаких указаний. Боже мой, уже половина третьего! Мне пора.

— Ну, Риварес, примите-ка лекарство до ее прихода, — сказал Галли, подходя к нему со стаканом.

— К чорту лекарство!

Как и все выздоравливающие, Овод был очень раздражителен и доставлял много хлопот своим преданным сиделкам.

— 3-зачем вы пичкаете м-меня всякой дрянью, когда боли прошли?

— Именно затем, чтобы они не возобновились. Или вы хотите так обессилеть, чтобы синьоре Болле пришлось давать вам опиум?

— М-милостивый государь! Если приступы должны возобновиться, они возобновятся. Это не зубная боль, которую м-можно облегчить вашими дрянными л-лекарствами. От них столько же пользы, сколько от игрушечного насоса на пожаре. Впрочем, как хотите, дело ваше.

Он взял стакан левой рукой. Страшные шрамы на ней напомнили Галли о бывшем у них перед тем разговоре.

— Да, кстати, — спросил он, — где вы получили эти раны? На войне, вероятно?

— Я же только что рассказывал, что меня бросили в мрачное подземелье и…

— Знаю. Но это вариант для синьоры Грассини… Нет, в самом деле, в бразильскую войну?

— Да, частью на войне, частью на охоте в диких местах… то тут, то там…

— А! Во время научной экспедиции? Бурное это было время в вашей жизни, должно быть?

— Разумеется, в диких странах не проживешь без приключений, — небрежно сказал Овод. — И приключения, надо сознаться, бывают часто не из приятных.

— Я все-таки не представляю себе, как вы ухитрились получить столько ранений… разве только если на вас напали дикие звери. Например, эти шрамы на левой руке.

— А, это было во время охоты на пуму. Я, знаете, выстрелил…

Послышался стук в дверь.

— Все ли прибрано в комнате, Мартини? Да? Так отворите, пожалуйста… Вы очень добры, синьора… Извините, что я не встаю.

— И незачем вам вставать. Я к вам не с визитом. Я пришла пораньше, Чезаре: вы, наверное, торопитесь.

— Нет, у меня еще есть четверть часа. Позвольте, я положу ваш плащ в той комнате. Корзинку можно туда же?

— Осторожно, там яйца. Самые свежие; Кэтти купила их утром. А это рождественские розы для вас, синьор Риварес. Я знаю, вы любите цветы.

Она присела к столу и, подрезав стебли, поставила цветы в вазу.

— Риварес, вы начали рассказывать про пуму, — заговорил опять Галли. — Как же это было?

— Ах, да! Галли расспрашивал меня, синьора, о жизни в Южной Америке, и я начал рассказывать ему, отчего у меня так изуродована левая рука. Это было в Перу. На охоте за пумой нам пришлось переходить реку вброд, и когда я выстрелил, ружье дало осечку: оказывается, порох отсырел. Понятно, пума не стала дожидаться, пока я исправлю свою оплошность, и вот результат.

— Нечего сказать, приятное приключение!

— Ну, не так страшно, как кажется. Всякое бывало, конечно, но, в общем, жизнь была преинтересная. Охота на змей, например…

Он болтал, рассказывал случай за случаем — об аргентинской войне, о бразильской экспедиции, о встречах с дикарями, об охоте на диких зверей. Галли слушал с увлечением, словно ребенок — сказку, и то и дело прерывал его вопросами. Впечатлительный, как все неаполитанцы, он любил все необычайное. Джемма достала из корзинки вязанье и тоже внимательно слушала, проворно шевеля спицами и не отрывая глаз от работы. Мартини хмурился и беспокойно ерзал на стуле. В тоне всех этих рассказов ему слышались хвастливость и самодовольство. Несмотря на свое невольное преклонение перед человеком, способным переносить сильную физическую боль с таким поразительным мужеством — как сам он, Мартини, мог убедиться неделю тому назад, — ему решительно не нравился Овод, не нравились все его манеры, все его поступки.

— Какая чудесная жизнь! — вздохнул Галли с наивной завистью. — Удивляюсь, как вы решились покинуть Бразилию. Какими скучными должны казаться после нее все другие страны!

— Лучше всего мне жилось, пожалуй, в Перу и в Эквадоре, — сказал Овод. — Вот где действительно великолепно! Правда, очень уж жарко, особенно в прибрежной полосе Эквадора, и условия жизни подчас очень суровы. Но красота природы превосходит всякое воображение.

— Меня, пожалуй, больше привлекает полная свобода жизни в дикой стране, чем красоты природы, — сказал Галли. — Там человек может действительно сохранить свое человеческое достоинство, не то что в наших городах…

— Да, — согласился Овод, — но только…

Джемма отвела глаза от работы и посмотрела на него. Он вспыхнул и не кончил фразы.

— Неужели опять начинается приступ? — спросил тревожно Галли.

— Нет, ничего, не обращайте внимания. Ваши с-снадобья помогли, хоть я и п-проклинал их. Вы уже уходите, Мартини?

— Да. Идемте, Галли, а то опоздаем.

Джемма вышла за ними и скоро вернулась со стаканом гоголь-моголя.

— Выпейте, — сказала она мягко, но настойчиво и снова села за свое вязанье.

Овод кротко повиновался.

С полчаса оба молчали. Наконец он тихонько сказал:

— Синьора Болла!

Джемма взглянула на него. Он теребил пальцами бахрому пледа, которым была покрыта кушетка, и не подымал глаз.

— Скажите, вы не поверили моим рассказам?

— Я ни одной минуты не сомневалась, что вы все это выдумали, — спокойно ответила Джемма.

— Вы совершенно правы. Я все время лгал.

— И обо всем, что касалось войны?

— Обо всем вообще. Я никогда не участвовал в войне. А экспедиция… Приключения там бывали, и бо́льшая часть тех, о которых я рассказывал, — действительно факты. Но раны мои совершенно другого происхождения. Вы поймали меня на одной лжи, и теперь я могу сознаться во всем остальном.

— Стоит ли тратить силы на сочинение таких небылиц? — спросила Джемма. — По-моему, нет.

— А что же мне было делать? Вы знаете вашу английскую пословицу: «Не задавай вопросов, и тебе не будут лгать». Мне не доставляет ни малейшего удовольствия дурачить людей, но должен же я что-то ответить, когда меня спрашивают, каким образом я стал калекой. А уж если врать, так врать забавно. Вы видели, как Галли был доволен.

— Неужели вам важнее позабавить Галли, чем сказать правду?

— Правду… — Он пристально взглянул на нее, держа в руке оторванную бахромку пледа. — Вы хотите, чтобы я сказал правду этим людям? Да лучше я себе язык отрежу! — И затем с какой-то неуклюжей и робкой порывистостью добавил: — Я еще никому не рассказывал правды, но вам, если хотите, расскажу.

Она молча опустила вязанье на колени. Было что-то очень трогательное в том, что этот черствый, скрытный человек решил довериться женщине, которую он так мало знал и, видимо, недолюбливал.

После долгого молчания Джемма взглянула на него. Овод полулежал, облокотившись на столик, стоявший возле кушетки, и прикрыв изувеченной рукой глаза. Пальцы этой руки нервно вздрагивали, на кисти, в том месте, где был шрам, четко бился пульс. Джемма подошла к кушетке и тихо окликнула его. Он вздрогнул и поднял голову.

— Я совсем з-забыл, — проговорил он извиняющимся тоном. — Я х-хотел рассказать вам о…

— О несчастном случае, когда вы сломали ногу. Но если вам тяжело об этом вспоминать…

— О несчастном случае? Но это не был несчастный случай! Нет. Меня просто избили кочергой.

Джемма смотрела на него в полном недоумении. Он откинул дрожащей рукой волосы со лба и посмотрел на нее с улыбкой:

— Может быть, вы присядете? Пожалуйста, придвиньте кресло поближе. К сожалению, я не могу сделать это сам. 3-знаете, как вспомню об этом случае, невольно думается, какой бы я был д-драгоценной находкой для Риккардо, если бы ему пришлось лечить меня тогда. Ведь он, как истый хирург, ужасно любит поломанные кости, а у меня в тот раз было сломано, кажется, все, что только можно сломать, за исключением шеи.

— И вашего мужества, — мягко вставила Джемма. — Но, может быть, его и нельзя сломить?

Овод покачал головой.

— Нет, — сказал он, — мужество мое кое-как удалось починить потом, вместе со всем прочим, что от меня осталось. Но тогда оно было разбито, как чайная чашка. В том-то весь и ужас. Да, так я начал рассказывать о кочерге. Это было… дайте припомнить… лет тринадцать назад, в Лиме. Я говорил уже, что Перу прекрасная страна, но она не так уж приятна для тех, кто очутился на мели, как было со мной. Я побывал в Аргентине, потом в Чили. Бродил по всей стране, чуть не умирая с голоду, и приехал в Лиму из Вальпарайзо матросом на судне, перевозившем скот. В самом городе мне не удалось найти работу, и я спустился к докам — решил попытать счастья там. Ну, конечно, во всех портовых городах есть трущобы, в которых собираются матросы. Здесь в конце концов я устроился в одном из игорных притонов. Я исполнял должность повара, подавал напитки гостям и тому подобное. Занятие не особенно приятное, но я был рад и этому. Там меня кормили, я видел человеческие лица, слышал хоть какую-то человеческую речь. Вы, может быть, скажете, что радоваться было нечему, но незадолго перед тем я был болен желтой лихорадкой и долго пролежал в полуразвалившейся лачуге совершенно один, и это вселило в меня ужас. И вот однажды ночью мне велели вытолкать за дверь пьяного матроса, который стал слишком буянить. Он в этот день сошел на берег, проиграл все свои деньги и был сильно не в духе. Конечно, мне пришлось послушаться, иначе я потерял бы место и околел бы с голоду; но этот человек был вдвое сильнее меня: мне пошел тогда только двадцать второй год, и после лихорадки я был слаб, как котенок. К тому же у него в руках была кочерга.

Овод замолчал и взглянул украдкой на Джемму.

— Он, вероятно, хотел прикончить меня, но выполнил свою работу небрежно и оставил меня недобитым как раз настолько, что я смог вернуться к жизни.

— А что же делали остальные? Неужели все испугались одного пьяного матроса?

Овод посмотрел на нее и расхохотался:

— Остальные! Игроки и обитатели притона? Как же вы не понимаете! Я был их слугой, их собственностью. Они окружили нас и, конечно, были в восторге от такого зрелища. Там смотрят на подобные вещи как на забаву. Конечно, в том случае, если действующим лицом является кто-то другой.

Джемма содрогнулась:

— Чем же все это кончилось?

— Этого я вам не могу сказать. После такой переделки человек обычно ничего не помнит в первые дни. Но поблизости был корабельный врач, и по-видимому, когда зрители убедились, что я не умер, за ним послали. Он починил меня кое-как. Риккардо находит, что плохо, но, может быть, в нем говорит профессиональная зависть. Как бы то ни было, когда я очнулся, одна старуха-туземка взяла меня к себе из христианского милосердия — не правда ли, странно звучит? Помню, как она бывало сидит, скорчившись, в углу хижины, курит трубку, сплевывает на пол и напевает что-то себе под нос. Старуха оказалась добрая, она все говорила, что у нее я могу умереть спокойно: никто мне не помешает. Но дух противоречия не оставил меня, и я решил выжить. Трудная это была работа — возвращаться к жизни, и теперь мне иной раз приходит в голову, что игра не стоила свеч. Терпенье у этой старухи было поразительное… Я пробыл у нее… дай бог памяти… месяца четыре и все это время то бредил, то злился, как медведь с болячкой в ухе. Боль была, надо сказать, довольно сильная, а я человек, избалованный еще с детства.

— Что же было дальше?

— Дальше… кое-как поправился и уполз от старухи. Не думайте, что во мне говорила щепетильность, нежелание злоупотреблять гостеприимством бедной женщины. Нет, мне было не до этого. Я просто не мог больше выносить ее лачужку. Вы говорили о моем мужестве. Посмотрели бы на меня тогда! Приступы боли возобновлялись каждый вечер, как только начинало смеркаться. После полудня я обычно лежал один и следил, как солнце опускается все ниже и ниже… О, вам никогда этого не понять! Я и теперь не могу без ужаса видеть солнечный закат…

Последовала длинная пауза.

— Потом я пошел бродить по стране в надежде найти какую-нибудь работу. Оставаться в Лиме не было никакой возможности. Я сошел бы с ума. Однако зачем мучить вас этой старой историей — в ней нет ничего занимательного.

Джемма подняла голову и посмотрела на него серьезным, глубоким взглядом.

— Не говорите так, прошу вас, — сказала она.

Овод закусил губу и оторвал еще одну бахромку от пледа.

— Значит, рассказывать дальше? — спросил он немного погодя.

— Если… если хотите… Боюсь, что эти воспоминания мучительны для вас.

— А вы думаете, я забываю об этом, когда молчу? Тогда еще хуже. Но меня мучают не сами воспоминания. Нет, страшно то, что я потерял тогда всякую власть над собой.

— Я не совсем понимаю…

— Мое мужество пришло к концу, и я оказался трусом.

— Но ведь есть предел всякому терпению!

— Да, и человек, который достиг этого предела, не знает, что с ним будет в следующий раз.

— Скажите, если можете, — нерешительно спросила Джемма, — каким образом вы в двадцать лет оказались заброшенным в такую даль?

— Очень просто. Дома, на родине, жизнь улыбалась мне, но я убежал оттуда.

— Почему?

Он засмеялся коротким, сухим смехом.

— Почему? Должно быть, потому, что я был самонадеянным мальчишкой. Я рос в очень богатой семье, меня до невозможности баловали, и я вообразил, что весь мир сделан из розовой ваты и засахаренного миндаля. Но в один прекрасный день выяснилось, что некто, кому я верил, обманывал меня… Что с вами? Почему вы так вздрогнули?

— Ничего. Продолжайте, пожалуйста.

Я открыл, что меня оплели ложью. Открытие весьма обыкновенное, конечно, но, повторяю, я был молод, самонадеян и верил, что лжецов ожидает ад. Поэтому я решил — будь что будет, и убежал в Южную Америку, без гроша в кармане, не зная ни слова по-испански, будучи белоручкой, привыкшим жить на всем, готовом. В результате я попал в настоящий ад, и это излечило меня от веры в ад воображаемый. Я уже был на самом дне… Так прошло пять лет, а потом экспедиция Дюпре вытащила меня на поверхность.

— Пять лет! Это ужасно! Разве у вас не было друзей?

— Друзей? — Он повернулся к ней с неожиданной яростью. — У меня никогда не было друзей…

Но через секунду словно устыдился своей вспышки и поспешил прибавить:

— Не принимайте все это так серьезно. Я, пожалуй, изобразил свое прошлое в слишком мрачном свете. В действительности первые полтора года были вовсе не так плохи: я был молод, силен и довольно успешно выходил из затруднений, пока тот матрос не изуродовал меня… После этого я уже не мог найти работу. Удивительно, каким совершенным оружием может быть кочерга в умелых руках! А калеку, понятно, никто не наймет.

— Что же вы делали?

— Что мог. Одно время был на побегушках у негров, работавших на сахарных плантациях. Но надсмотрщики всегда прогоняли меня. Из-за хромоты я не мог двигаться быстро, да и большие тяжести были мне не под силу. А кроме того, у меня то и дело повторялось воспаление, или как там называется эта проклятая болезнь… Через некоторое время с плантаций я перекочевал на серебряные рудники и пытался устроиться там. На рудниках было трудно: управляющие смеялись, как только я заговаривал о работе, а рудокопы буквально травили меня.

— За что?

— Такова уж, должно быть, человеческая натура. Они видели, что я могу отбиваться только одной рукой. Наконец мне это надоело, и я отправился бродяжничать в надежде, что подвернется какая-нибудь работа.

— Бродяжничать? С больной ногой?

Овод вдруг поднял на нее глаза, судорожно передохнув.

— Я… я голодал, — сказал он.

Джемма отвернулась от него и оперлась на руку подбородком.

После короткого молчания он заговорил снова, все больше и больше понижая голос:

— Ну, вот, я бродил и бродил без конца, до умопомрачения и все-таки ничего не нашел. Пробрался в Эквадор, но там оказалось еще хуже. Иногда перепадала паяльная работа — я довольно хороший лудильщик — или какое-нибудь мелкое поручение. Случалось, что меня нанимали вычистить свиной хлев, а иногда… да не стоит перечислять… И вот однажды…

Тонкая смуглая рука Овода вдруг сжалась в кулак, и Джемма, подняв голову, с тревогой взглянула ему в лицо. Оно было обращено к ней в профиль, и она увидела жилку на виске, бившуюся частыми неровными ударами. Джемма наклонилась и нежно взяла его за руку:

— Не надо дальше. Об этом даже говорить тяжело.

Он нерешительно посмотрел на ее руку, покачал головой и продолжал твердым голосом:

— И вот однажды я наткнулся на бродячий цирк. Помните тот цирк, где мы были с вами? Так вот такой же, только еще хуже, еще вульгарнее. Входил в программу, конечно, и бой быков. Труппа расположилась на ночлег возле большой дороги. Я подошел к ним и попросил милостыни. Погода стояла нестерпимо жаркая. Я изнемогал от голода и упал в обморок. В то время со мной часто случалось, что я терял сознание. Меня внесли в палатку, дали мне коньяку, накормили, а на другое утро предложили мне…

Последовала пауза.

— Им нужен был горбун или вообще какой-нибудь уродец, чтобы мальчишкам было в кого бросать апельсинными и банановыми корками. Помните клоуна в цирке? Вот и я был таким же целых два года. Научился выделывать кое-какие трюки. Но хозяину показалось, что я недостаточно изуродован. Это исправили: мне приделали искусственный горб и постарались извлечь все, что было можно, из этой ноги и руки. А шутовской наряд довершал впечатление. Главная трудность заключалась в том, что я часто болел и не мог выходить на сцену. Если содержатель труппы бывал не в духе, он требовал, чтобы я все-таки участвовал в представлении.

Помню, один раз у меня были страшные боли. Я вышел на арену и упал в обморок. Когда я очнулся, вся публика столпилась вокруг меня, все кричали…

— Не надо! Я не могу больше слушать!.. Довольно, ради бога!.. — Джемма вскочила, зажав уши руками.

Овод замолчал и, подняв-голову, увидел слезы у нее на глазах.

— Чорт возьми! Какой я идиот! — сказал он вполголоса.

Джемма отошла к окну. Когда она обернулась, Овод, снова полулежал, облокотившись на столик и прикрыв глаза рукою. Казалось, он забыл о ее присутствии. Джемма села возле него и после долгого молчания тихо заговорила:

— Я хочу вас спросить…

— Да? — сказал он, не двигаясь.

— Почему вы не перерезали себе горло?

Он посмотрел на нее с удивлением:

— Я не ожидал от вас такого вопроса. А как же мое дело? Кто бы выполнил его за меня?

— Ваше дело?.. Да, понимаю! Вы только что говорили о своей трусости. Но если, пройдя через все это, вы не забыли о стоящей перед вами цели, тогда вы самый мужественный человек, какого я встречала.

Он горячо сжал ей руку. Наступило молчание, которому, казалось, не будет конца.

Овод лежал с открытыми глазами, глядя в окно на заходящее солнце. Джемма опустила штору и закрыла ставни, чтобы он не мог видеть заката, а потом перешла к столику у другого окна и снова взялась за вязанье.

— Не зажечь ли лампу? — спросила она немного погодя.

Овод покачал головой.

Когда стемнело, Джемма свернула работу и положила ее в корзинку. Опустив руки на колени, она молча смотрела на неподвижную фигуру Овода. Тусклый вечерний свет смягчал насмешливое, самоуверенное выражение его лица и подчеркивал трагические складки у рта.

Джемма вспомнила вдруг каменный крест, поставленный ее отцом в память Артура, и надпись на нем:

«Все волны и бури прошли надо мной».

Целый час прошел в молчании. Наконец Джемма встала и тихо вышла из комнаты. Возвращаясь назад с зажженной лампой, она остановилась в дверях, думая, что Овод заснул. Но как только свет лампы озарил его, он повернул к ней голову.

— Я сварила вам кофе, — сказала Джемма, опуская лампу на стол.

— Поставьте его куда-нибудь и, пожалуйста, подойдите ко мне.

Он взял обе ее руки в свои.

— Скажите мне, — тихо проговорил он: — приходилось ли вам страдать?

Джемма ничего не ответила ему, но голова ее поникла, и две крупные слезы упали на его руку.

— Говорите, — горячо зашептал он, сжимая ее пальцы, — говорите! Ведь я рассказал вам о всех моих страданиях.

— Да… Я была жестока с человеком, которого любила больше всех на свете.

Руки, сжимавшие ее пальцы, задрожали.

— Он был нашим товарищем, — продолжала Джемма, — а я поверила клевете на него, грубой, вопиющей лжи, придуманной полицейскими. Я ударила его по лицу, как предателя… Он ушел и утопился. Через два дня я узнала, что он был совершенно невиновен… Такое воспоминание, пожалуй, похуже ваших… Я охотно дала бы отрезать себе правую руку, если бы этим можно было исправить то, что сделано.

Опасный огонек сверкнул в глазах Овода.

Он быстро склонил голову и поцеловал руку Джеммы. Она испуганно отшатнулась от него.

— Не надо! — сказала она умоляющим тоном. — Никогда больше не делайте этого. Мне тяжело.

— А разве тому, кого вы убили, не было тяжело?

— Тому, кого я убила… Ах, вон идет Чезаре! Наконец-то! Мне… мне надо итти.

* * *

Войдя в комнату, Мартини застал Овода одного. Около него стояла нетронутая чашка кофе, и он тихо и монотонно, словно не получая от этого никакого удовлетворения, сыпал проклятьями.

Предыдущая главаГлава 19 из 32Следующая глава