— Кэтти, миссис дома?
— Да, сударь, она одевается. Пройдите, пожалуйста, в гостиную, она сейчас спустится вниз.
Кэтти встретила гостя с истинно девонширским[49] радушием. Мартини был ее любимцем. Он говорил по-английски — конечно, как иностранец, но все-таки вполне прилично — и не имел привычки засиживаться до часу ночи и, не обращая внимания на усталость хозяйки, рассуждать во все горло о политике, как это часто делали другие. А главное — Мартини приезжал в Девоншир, чтобы поддержать миссис в самое тяжелое для нее время, когда у нее умер ребенок и умирал муж. С той поры этот неловкий, молчаливый человек стал для Кэтти таким же членом семьи, как и ленивый черный кот Пашт, который сейчас примостился у него на коленях. А кот, в свою очередь, смотрел на Мартини как на весьма полезную вещь в доме. Этот гость не наступал ему на хвост, не пускал табачного дыма в глаза и вообще был не навязчив. Он вел себя, как и подобало двуногому существу: позволял удобно свернуться у себя на коленях и мурлыкать, а за столом всегда помнил, что коту вовсе неинтересно смотреть, как люди едят рыбу. Дружба между ними завязалась уже давно. Когда Пашт был еще котенком, Мартини взял его под свое покровительство и привез из Англии в Италию в корзинке, так как больной хозяйке было не до него. И с тех пор кот имел много случаев убедиться, что этот неуклюжий, похожий на медведя человек — верный друг ему.
— Как вы оба уютно устроились! — сказала, входя в комнату, Джемма. — Можно подумать, что вы рассчитываете провести так весь вечер!
Мартини бережно снял кота с колен.
— Я пришел пораньше, — сказал он, — в надежде, что вы дадите мне чашку чаю, прежде чем мы тронемся в путь. У Грассини будет, вероятно, очень много народу и плохой ужин. В этих фешенебельных домах кормят очень плохо.
— Ну вот! — сказала Джемма смеясь. — У вас такой же злой язык, как у Галли. У бедного Грассини довольно своих грехов. Зачем ставить ему в вину еще и то, что его жена — плохая хозяйка? Ну, а чай сию минуту будет готов. Кэтти приготовила специально для вас девонширский кекс.
— Кэтти — добрая душа, не правда ли, Пашт? Кстати, то же можно сказать и о вас — я боялся, что вы забудете надеть это платье.
— Я ведь вам обещала, хотя в такой теплый вечер в нем, пожалуй, будет жарко.
— Ну, в Фьезоле[50] много прохладнее. А вам белый кашемир очень идет. Я принес цветы специально к этому платью.
— Какие чудесные розы! Мне они так нравятся! Но лучше поставить их в воду, я не люблю прикалывать цветы к платью.
— Ну вот, что за предрассудок!
— Право же, нет. Просто, я думаю, им будет грустно провести вечер на груди у такой скучной особы, как я.
— Боюсь, что нам всем придется поскучать на этом вечере. Воображаю, какие там будут невыносимо нудные разговоры!
— Почему?
— Отчасти потому, что все, к чему ни прикоснется Грассини, становится таким же нудным, как и он сам.
— Стыдно злословить о человеке, в гости к которому идешь!
— Вы правы, как всегда, мадонна.[51] Тогда скажем так: будет скучно, потому что большинство интересных людей не придет.
— Почему?
— Не знаю. Уехали из города, больны или еще что-нибудь. Будут, конечно, два-три посланника, несколько ученых немцев, обычная разношерстная толпа туристов и русских князей, кое-кто из литературного мира и несколько французских офицеров. И больше никого, насколько мне известно, за исключением, впрочем, нового сатирика. Он выступает в качестве главной приманки.
— Новый сатирик? Как! Риварес? Но мне казалось, что Грассини относится к нему весьма неодобрительно.
— Да, это так. Но раз о человеке много говорят, Грассини, конечно, пожелает, чтобы новый лев был выставлен напоказ прежде всего в его доме. Да, будьте уверены, Риварес не подозревает, как к нему относится Грассини. Правда, он может догадаться — он человек сообразительный.
— Я и не знала, что он уже здесь!
— Только вчера приехал… А вот и чай. Не вставайте, я подам чайник.
Нигде Мартини не чувствовал себя таким счастливым, как в этой маленькой гостиной. Дружеское обращение Джеммы, то, что она совершенно не подозревала своей власти над ним, ее простота и сердечность — все это озаряло светом его далеко не радостную жизнь. И всякий раз, когда Мартини становилось особенно грустно, он приходил сюда по окончании работы, сидел, большей частью молча, и смотрел, как она склоняется над шитьем или разливает чай. Джемма ни о чем его не расспрашивала, не выражала ему своего сочувствия. И все-таки он уходил от нее подкрепленный и успокоенный, чувствуя, что «теперь можно протянуть еще недельку-другую». Она, сама того не зная, обладала редким даром приносить утешение, и когда, два года назад, лучшие друзья Мартини были изменнически преданы в Калабрии[52] и перестреляны, быть может только ее непоколебимая вера и спасла его от полного отчаяния.
В воскресные дни он иногда приходил по утрам «поговорить о делах», то-есть о работе партии Мадзини, деятельными и преданными членами которой они были оба. Тогда Джемма преображалась: она была проницательна, хладнокровна, логична, безукоризненно пунктуальна и беспристрастна. Те, кто знал Джемму только по партийной работе, считали ее опытным и дисциплинированным товарищем, вполне достойным доверия, смелым и во всех отношениях ценным членом партии, но не признавали за ней яркой индивидуальности. «Она прирожденный конспиратор, стоящий десятка таких, как мы, но больше о ней ничего не скажешь», говорил Галли. «Мадонна Джемма», которую так хорошо знал Мартини, открывала себя далеко не всем.
— Ну, так что же представляет собой ваш новый сатирик? — спросила она, открывая буфет и глядя через плечо на Мартини. — Вот вам, Чезаре, ячменный сахар и глазированные фрукты. И почему это, кстати сказать, революционеры так любят сладкое?
— Другие тоже любят, только они считают ниже своего достоинства сознаваться в этом. Новый сатирик — это человек, которым бредят женщины, но вам он не понравится. Своего рода профессиональный остряк, с томным видом бродящий по свету.
— Да? Фабрицци говорил, что ему уже написали и он согласился приехать и начать здесь кампанию против иезуитов. Это последнее, что я слышала. Всю эту неделю была такая уйма работы…
— Я очень мало могу прибавить к тому, что вы знаете. В денежном отношении, по-видимому, не оказалось никаких затруднений, как мы одно время опасались. Он, кажется, не нуждается и готов работать бесплатно.
— Значит, у него есть средства?
— Должно быть. Хотя это очень странно. Вы помните, у Фабрицци рассказывали, в каком состоянии его подобрала экспедиция Дюпре. Но, говорят, у него есть паи в бразильских рудниках, а кроме того, он имел огромный успех как фельетонист в Париже, в Вене и в Лондоне. Он, кажется, владеет в совершенстве по крайней мере полудюжиной языков, и ему ничто не помещает, живя здесь, продолжать сотрудничать в иностранных газетах. Ведь ругань по адресу иезуитов не отнимет у него всего времени.
— Это верно… Однако нам пора итти, Чезаре. Розы я все-таки приколю. Подождите минутку.
Она поднялась наверх и скоро вернулась с приколотыми к лифу розами и в накинутой на голову испанской кружевной шали. Мартини окинул ее взглядом художника и объявил:
— Вы настоящая царица, мадонна моя, великая и мудрая царица Савская![53]
— Такое сравнение меня вовсе не радует, — возразила Джемма со смехом. — Если бы вы знали, сколько я положила трудов, чтобы иметь вид светской дамы! Как же можно мне, конспиратору, походить на царицу Савскую? Это привлечет ко мне внимание шпиков.
— Все равно, сколько ни старайтесь, вам не удастся стать похожей на пустую светскую даму. Но это не важно, вы слишком красивы, чтобы шпики, глядя на вас, угадали ваши политические мнения, так что вам не нужно глупо хихикать в веер, подобно синьоре Грассини.
— Довольно, Чезаре, оставьте в покое эту бедную женщину. Подсластите свой злой язык ячменным сахаром. Готово? Ну, теперь пойдемте.
Мартини был прав, когда предсказывал, что вечер будет многолюдный и скучный. Литераторы вежливо болтали о пустяках и, видимо, безнадежно скучали, а разношерстная толпа туристов и русских князей переходила из комнаты в комнату, вопрошая всех, где же тут знаменитости, и силясь поддержать умный разговор.
Грассини принимал гостей с вежливостью, так же тщательно отполированной, как и его ботинки. Когда он увидал Джемму, его холодное лицо оживилось. В сущности, Грассини не любил Джемму и в глубине души даже побаивался ее, но он понимал, что без этой женщины его салон в значительной степени потерял бы свой интерес. Дела Грассини шли хорошо, ему удалось выдвинуться в своей профессии, и теперь, став человеком богатым и известным, он задался целью сделать свой дом центром интеллигентного и либерального общества. Грассини с горечью сознавал, что увядшая разряженная куколка, на которой он так опрометчиво женился в молодости, не годится в хозяйки большого литературного салона. Когда появлялась Джемма, он мог быть уверен, что вечер пройдет удачно. Спокойные и изящные манеры этой женщины вносили в общество непринужденность, и уже одно ее присутствие стирало тот налет вульгарности, который, как ему казалось, отличал его дом.
Синьора Грассини встретила Джемму очень приветливо.
— Как вы сегодня очаровательны! — громким шопотом сказала она, окидывая белое кашемировое платье враждебно-критическим взором.
Синьора Грассини всем сердцем ненавидела свою гостью именно за то, за что Мартини любил ее: за спокойную силу характера, за прямоту, за уравновешенность ума, даже за выражение лица. А когда синьора Грассини ненавидела женщину, она была с ней подчеркнуто нежна. Джемма хорошо знала цену всем этим комплиментам и нежностям и пропускала их мимо ушей. Эти «выезды в свет» были для нее утомительной и неприятной обязанностью, которую должен выполнять всякий конспиратор, если он не хочет привлечь внимание шпиков. Она считала эту работу не менее утомительной, чем работу шифровальщика, и, зная, как важно для отвлечения подозрений иметь репутацию элегантной женщины, изучала модные журналы так же тщательно, как и ключи к шифрам.
Скучающие литературные львы несколько оживились, как только доложили о Джемме. Она пользовалась популярностью в их среде, и журналисты радикального направления сейчас же потянулись к ней. Но Джемма была слишком опытным конспиратором, чтобы отдать им все свое внимание. С радикалами можно встречаться каждый день, поэтому теперь она мягко указала им их настоящее дело, заметив с улыбкой, что не стоит тратить время на нее, когда здесь так много туристов, с которыми нужно поговорить. Сама же усердно занялась членом английского парламента, сочувствие которого было очень важно для республиканской партии. Он был специалистом по финансовым вопросам, и Джемма сначала спросила его мнение о каком-то техническом вопросе, связанном с австрийской валютой, а потом ловко навела разговор на состояние ломбардо-венецианского бюджета. Англичанин, ожидавший легкой болтовни, с изумлением взглянул на Джемму, испугавшись, очевидно, что попался синему чулку. Но, убедившись, что разговаривать с этой женщиной не менее приятно, чем смотреть на нее, он покорился и стал так глубокомысленно обсуждать итальянские финансы, словно перед ним был сам Меттерних[54]. Когда Грассини подвел к Джемме француза, который пожелал узнать у синьоры Боллы историю возникновения «Молодой Италии», член парламента встал, почти уверившись, что Италия действительно имеет больше оснований для недовольства, чем он предполагал.
В конце вечера Джемма незаметно выскользнула из гостиной на террасу, чтоб посидеть одной у высоких камелий и олеандров. От спертого воздуха и бесконечного потока гостей у нее начала разбаливаться голова.
В конце террасы в больших кадках, скрытых бордюром из лилий и других цветущих растений, стояли пальмы и высокие папоротники. Все это вместе представляло сплошную ширму, за которой оставался свободный уголок с прекрасным видом на долину. Ветви гранатового дерева, усыпанные поздними цветами, свисали над узким, проходом между растениями.
В этот-то уголок и пробралась Джемма, надеясь, что никто не догадается, где она. Ей хотелось отдохнуть в тишине и уединении, чтобы избавиться от грозящей головной боли. Ночь была теплая и безмятежно тихая, но после душной гостиной воздух показался Джемме прохладным, и она накинула на голову свою кружевную шаль.
Звуки приближающихся шагов и чьи-то голоса заставили ее очнуться от дремоты, которая начала ею овладевать. Она подалась дальше в тень, надеясь остаться незамеченной и выиграть еще несколько драгоценных минут тишины, прежде чем вернуться к праздной беседе в гостиной. Но, к ее величайшей досаде, шаги остановились как раз, у плотной ширмы растений. На мгновенье смолк тонкий, пискливый голосок синьоры Грассини. Послышался мужской голос, мягкий и музыкальный; однако странная привычка его обладателя растягивать слова немного резала слух. Что это было — просто манерность или прием, рассчитанный на то, чтобы скрыть какой-то недостаток речи? Так или иначе — впечатление получалось неприятное.
— Англичанка? — проговорил этот голос. — Но фамилия у нее итальянская. Как вы сказали: Болла?
— Да. Она вдова несчастного Джиованни Боллы — помните, он умер в Англии года четыре назад. Ах, да, я все забываю: вы ведете кочующий образ жизни и от вас нельзя требовать, чтобы вы знали всех страдальцев нашей несчастной родины. Их так много!
Синьора Грассини вздохнула. Она всегда беседовала с иностранцами в таком стиле. Роль патриотки, скорбящей о бедствиях Италии, представляла эффектное сочетание с ее манерами пансионерки и наивным выражением лица.
— Умер в Англии… — повторил мужской голос. — Значит, он был эмигрантом? Я когда-то слышал это имя. Не входил ли Болла в организацию «Молодая Италия» в первые годы ее существования?
— Да. Болла был одним из тех несчастных юношей, которых арестовали в тридцать третьем году. Припоминаете это печальное дело? Его освободили через несколько месяцев, а потом, спустя два-три года, был подписан новый приказ об его аресте, и он бежал в Англию. Затем до нас дошли слухи, что он женился там. Это была очень романтическая история, но бедный Болла всегда был романтиком.
— Умер в Англии, вы говорите?
— Да, от чахотки. Он не вынес ужасного английского климата. А перед самой его смертью жена лишилась и единственного сына: он умер от скарлатины. Не правда ли, какая грустная история? Мы все так любим милую Джемму! Она, бедняжка, немного чопорна, как все англичанки. Кроме того, столько несчастий! Поневоле станешь печальной и…
Джемма встала и раздвинула ветви гранатового дерева. Слушать, как посторонние люди болтают о пережитых ею горестях, было невыносимо, и она вышла на свет, не скрывая своего неудовольствия.
— А вот и она! — как ни в чем не бывало воскликнула хозяйка. — Джемма, дорогая, а я-то недоумевала, куда вы пропали! Синьор Феличе Риварес хочет познакомиться с вами.
«Так вот он, Овод!» подумала Джемма, вглядываясь в него с любопытством.
Он учтиво поклонился и окинул ее взглядом, который показался ей пронизывающим и даже дерзким.
— Вы выбрали себе в-восхитительный уголок, — заметил он, глядя на плотную ширму из зелени. — И какой п-прекрасный вид!
— Да, уголок чудесный. Я пришла сюда подышать свежим воздухом.
— В такую чудную ночь сидеть в комнатах просто грешно, — проговорила хозяйка, подымая глаза к звездам. (У нее были красивые ресницы, и она любила показывать их.) — Взгляните, синьор: ну разве не рай наша милая Италия? Если б она была только свободна! Страна-рабыня, страна с такими цветами, с таким небом!
— И с такими патриотками! — томно протянул Овод.
Джемма взглянула на него почти с испугом: такая дерзость не могла пройти незамеченной. Но она не учла, насколько падка синьора Грассини на комплименты: бедняжка со вздохом потупила глазки.
— Ах, синьор, женщина так мало может сделать! Но как знать, может быть мне и удастся доказать когда-нибудь, что я имею право называть себя итальянкой… А сейчас мне нужно вернуться к своим обязанностям. Французский посланник просил меня познакомить его воспитанницу со всеми знаменитостями. Вы должны тоже притти и представиться ей. Это прелестная девушка. Джемма, дорогая, я привела синьора Ривареса, чтобы показать ему, какой отсюда открывается чудесный вид. Оставляю его на ваше попечение. Я уверена, что вы позаботитесь о нем и познакомите его со всеми. А вот и обворожительный русский князь! Вы с ним не встречались? Говорят, это фаворит императора Николая. Он командует гарнизоном какого-то польского города с таким названием, что и не выговоришь. Quelle nuit magnifique! N’est ce pas, mon prince?[55]
Она порхнула, щебеча, к господину с, бычьей шеей, массивной челюстью и множеством орденов на мундире, и вскоре ее жалобные причитанья о «нашем несчастном отечестве», пересыпанные возгласами «charmant»[56] и «mon prince», замерли вдали.
Джемма тихо стояла под гранатовым деревом. Ее возмутила дерзость Овода, и жаль стало бедной глупенькой женщины. Он проводил удаляющуюся пару таким взглядом, что Джемму просто зло взяло: насмехаться над этим жалким существом было невеликодушно с его стороны.
— Мне кажется, — сказала она холодно, — нехорошо высмеивать хозяйку дома.
— Да, правда, я и забыл, как в-высоко ставят в Италии долг гостеприимства. Удивительно гостеприимный народ эти итальянцы! Я уверен, что австрийцы тоже это находят. Не хотите ли сесть?
Прихрамывая, он прошел по террасе и принес Джемме стул, а сам стал против нее, облокотившись о балюстраду. Свет из окна падал ему прямо в лицо, и теперь она могла свободно рассмотреть его.
Джемма была разочарована. Она ожидала увидеть лицо если и не очень приятное, то, во всяком случае, запоминающееся, с властным взглядом. Но в этом человеке прежде всего бросались в глаза склонность к франтовству и почти нескрываемая надменность. Он был смугл, как мулат, и, несмотря на хромоту, гибок, как кошка.
Всем своим обликом он напоминал черного ягуара. Лоб и левая щека были обезображены длинным кривым шрамом — по-видимому, от давнего удара саблей. Джемма заметила, что когда он начинал заикаться, эта сторона лица подергивалась нервной судорогой. Не будь этих недостатков, он был бы, пожалуй, своеобразно красив, но, в общем, лицо его не отличалось привлекательностью.
Овод снова заговорил своим мягким, певучим голосом, точно мурлыкая.
«Вот так говорил бы ягуар, будь он в хорошем настроении и имей он дар речи», подумала Джемма, раздражаясь все больше и больше.
— Я слышал, — сказал он, — что вы интересуетесь радикальной прессой и даже сами сотрудничаете в газетах.
— Пишу иногда. У меня мало свободного времени.
— Ах, да, это понятно: синьора Грассини говорила мне, что вы заняты и другими важными делами.
Джемма подняла брови. Очевидно, синьора Грассини, по своей глупости, наболтала лишнего этому скользкому человеку, который теперь уже окончательно не нравился Джемме.
— Да, это правда, я очень занята, но синьора Грассини преувеличивает значение моей работы, — сухо ответила Джемма. — Все это по большей части совсем несложные дела.
— Ну что ж, было бы очень плохо, если бы все мы только и делали, что оплакивали Италию. Мне кажется, общество нашего хозяина и его супруги может привести каждого в легкомысленное настроение. Их патриотизм меня просто смешит!.. Вы хотите вернуться в комнаты? Здесь так хорошо!
— Нет, нужно итти. Ах, моя шаль… Благодарю вас.
Он поднял шаль и, выпрямившись, посмотрел на Джемму глазами невинными и голубыми, как незабудки у ручья.
— Я знаю, вы сердитесь на меня за то, что я смеюсь над этой раскрашенной куколкой, — проговорил он тоном кающегося грешника. — Но разве можно не смеяться над ней?
— Если вы меня спрашиваете, я вам скажу: по-моему, невеликодушно и… нечестно высмеивать умственное убожество человека. Это все равно, что смеяться над калекой или…
Он вдруг болезненно перевел дыхание и отшатнулся от Джеммы, взглянув на свою хромую ногу и искалеченную руку, но через секунду овладел собой и разразился хохотом:
— Сравнение не слишком удачно, синьора: мы, калеки, не кичимся своим уродством, как эта женщина кичится своей глупостью. Здесь ступенька — возьмите мою руку.
Джемма вошла в зал молча, в недоумении: его неожиданная чувствительность сбила ее с толку.
Она облегченно вздохнула, когда спустя минуту к ней подошел хозяин и попросил занять туристов в другой комнате.
— Ну, что вы скажете об Оводе, мадонна? — спросил Мартини Джемму, когда они поздней ночью возвращались во Флоренцию. — Вы, кажется, разговаривали с ним? Какое впечатление он на вас произвел?
— О, Чезаре, я только и думала, как бы поскорее избавиться от него! Первый раз в жизни встречаю такого утомительного собеседника. Через десять минут у меня разболелась голова. Это какой-то демон.
— Я так и думал, что он вам не понравится, как и мне. Этот человек скользок, как угорь. Я ему не доверяю.