Свадебное путешествие привело нас в Дубровник, оттуда — в Сплит. Сплит я не забуду никогда. Как-то вечером, прогуливаясь по городу и завернув за какой-то угол, мы очутились на площади, посреди которой до неба возвышалась огромная статуя Святого Георгия — одна из лучших работ скульптора Местровича. Она была настолько огромна и так господствовала над всем окружающим, что навсегда врезалась мне в память как некая веха на жизненном пути.
Много смешных воспоминаний связано у нас с югославскими меню. Они все написаны по-сербохорватски, и мы, разумеется, понятия не имели, что в них. Мы, бывало, тыкали в меню пальцем наугад и не без волнения ждали, что же принесут. Иногда нам подавали огромное блюдо из цыпленка, иногда яйца-пашот под очень острым белым соусом, а иногда гигантские тарелки супергуляша. Порции всегда были чрезмерными, и ни в одном ресторане не хотели получать по счету. Официант обычно бормотал на ломаном английском, французском или итальянском: «Не сегодня, не сегодня. Заплатите завтра». Не знаю, что они делали, если кто-то питался в ресторане неделю, а потом уплывал на пароходе, так и не заплатив. В последнее перед отъездом утро, твердо решив расплатиться по всем счетам, мы, разумеется, столкнулись с самыми большими трудностями в своем любимом ресторане: у нас не хотели брать денег. «Зайдите попозже», — сказали нам. «Но мы не можем зайти попозже, — в который раз твердили мы, — потому что уезжаем в полдень на пароходе». Небольшого роста официант тяжко вздохнул — перспектива заниматься арифметикой его явно удручала — ушел в маленькую комнатушку, долго чесал там затылок, пробовал поочередно разные карандаши, ворчал и в конце концов минут через пять вынес весьма скромный счет за то невероятное количество еды, которое мы поглотили, после чего пожелал нам удачи, и мы отбыли.
Следующим этапом было путешествие вдоль побережья Далмации и Греции в Патры. Макс объяснил, что мы поплывем на маленьком грузовом суденышке. Стоя на пристани в ожидании его, мы немного нервничали. Потом вдруг увидели совсем крохотный кораблик, эдакую «скорлупку», и не поверили, что именно на нем нам предстояло плыть. У него было необычное название, состоявшее из одних согласных — «Сбрн» — как его следовало произносить, мы так и не узнали. Но это действительно был наш корабль — сомневаться не приходилось. Он брал на борт четырех пассажиров: в одной каюте — мы, в другой — еще двое, сошедшие на берег в следующем порту. Теперь весь корабль был в нашем распоряжении.
Нигде больше не едала я таких блюд, как на том пароходике: вкуснейшая баранина, нежная, разделанная на небольшие отбивные, с сочными овощами, рисом, чудесным соусом и чем-то аппетитным, зажаренным на вертеле. С капитаном корабля мы болтали на ломаном итальянском.
— Вам нравится еда? — спросил он. — Я рад. Я специально для вас заказал настоящую английскую еду.
Я искренне надеялась, что он никогда не попадет в Англию и не узнает, что на самом деле представляет из себя «настоящая английская еда». Капитан поведал нам, что ему предлагали перейти на большее пассажирское судно, но он отказался от повышения и остался здесь, так как предпочитает тихую, спокойную жизнь — пассажиры не докучали ему на этом корабле, к тому же у него великолепный кок.
— На корабле, где много пассажиров, забот на оберешься, — объяснил он. — Словом, не нужно мне никакого повышения.
Несколько чудесных дней мы провели на этом маленьком сербском суденышке, останавливаясь в небольших портах — Санта-Анна, Санта-Маура, Санта-Каранта. Мы сходили на берег, а капитан предупреждал нас, что за полчаса до отплытия даст гудок. Бродя по оливковым рощам или сидя среди цветов, мы вдруг слышали гудок, разворачивались и бросались к причалу. Как чудесно было, отдыхая в оливковой роще, чувствовать себя совершенно счастливыми и умиротворенными. Это был наш Эдемский сад, наш рай земной.
Наконец мы прибыли в Патры, помахали на прощанье капитану и сели в маленький смешной поезд, который должен был доставить нас в Олимпию. Его переполняли не только пассажиры, но и огромное количество клопов. На сей раз они искусали мне ноги под брюками, которые на следующий день пришлось разрезать — настолько ноги распухли.
Греция не нуждается в восхвалениях. Олимпия оказалась именно такой прекрасной, какой я ее себе представляла. Через день мы отправились на мулах в Андритсену — и это, надо сказать, чуть не кончилось крахом нашей семейной жизни.
Четырнадцать часов верхом на муле без предварительной подготовки привели к тому, что я едва не криком кричала от немыслимой боли. Я уже не знала, что мучительней — идти пешком или сидеть на муле. Когда мы наконец прибыли на место, я свалилась с мула, одеревеневшая настолько, что не могла идти, и упрекнула Макса:
— Тебе вообще не следовало жениться, если ты не способен понять, как чувствует себя женщина после подобного путешествия!
Макс и сам не мог ни согнуться, ни разогнуться и страдал от боли. Его объяснения, что по предварительным расчетам переход должен был занять не более восьми часов, действия не возымели. Мне понадобилось семь лет или больше, чтобы понять, что eго оценки вероятной длительности путешествия всегда были непомерно занижены, к его прогнозу следовало прибавлять минимум еще треть.
Два дня мы приходили в себя в Андритсене, после чего я призналась, что все же не жалею о том, что вышла за него замуж, и что он, вероятно, может еще научиться правильно обращаться с женой, в частности, не таскать ее верхом на муле бог знает куда, прежде чем скрупулезно вычислит продолжительность перехода. Приняв меры предосторожности, мы совершили еще один верховой переезд к отдаленному храму. Он занял не более пяти часов и совсем не измучил меня.
Побывали мы в Микенах, Эпидавре. В Нафплоне жили в номере, напоминавшем королевские покои: стены обтянуты красным бархатом, а посредине спальни — необъятных размеров кровать, над которой на четырех столбцах возвышался балдахин с пологом из золотой парчи. Завтракали мы на не слишком надежном, но богато украшенном лепниной балконе с видом на остров посреди моря, а потом не без опасений шли купаться в море, кишевшее медузами.
Эпидавр показался мне особенно красивым, хоть именно там я впервые столкнулась с тем, что называют «археологическим сдвигом». День выдался божественный, и я, вскарабкавшись на самый верх амфитеатра, сидела там, пока Макс изучал надписи в музее. Прошло очень много времени, он все не приходил. Наконец терпение мое лопнуло, я спустилась вниз и вошла в музей. Макс по-прежнему, распластавшись, лежал на полу, в полном восторге рассматривая там какую-то надпись.
— Ты все еще не прочел это? — удивилась я.
— Нет, довольно необычная надпись, — ответил он. — Хочешь, я объясню тебе?
— Пожалуй, не стоит, — твердо сказала я. — На улице так хорошо — просто чудесно.
— Да, конечно, — рассеянно согласился он.
— Не возражаешь, если я пойду туда снова? — спросила я.
— Нет, — ответил он, немного удивившись, — конечно, нет. Просто я подумал, что тебе эта надпись тоже будет интересна.
— Боюсь, не настолько, — сказала я и снова заняла свое место в верхнем ряду амфитеатра. Макс присоединился ко мне час спустя, совершенно счастливый, поскольку ему удалось расшифровать некое темное место в греческой фразе, и следовательно, день, как он считал, удался.
И все же главное — это Дельфы. Они поразили меня такой неправдоподобной красотой, что мы даже поискали место, где когда-нибудь, быть может, смогли бы построить небольшой домишко. Помню, мы присмотрели три таких места. Это была чудесная греза — не думаю, чтобы и тогда мы верили в ее осуществимость. Попав в Дельфы пару лет назад и увидев огромные автобусы, снующие взад-вперед, кафе, сувенирные лавки и толпы туристов, я подумала: как хорошо, что мы не построили там дома.
Мы вообще любили выбирать места для своего будущего жилища. В основном это было мое пристрастие, я всегда обожала собственные дома — в моей жизни был момент, незадолго до начала второй мировой войны, когда я владела восемью домами. Я отыскивала в Лондоне полуразвалившиеся, ветхие здания, перестраивала, отделывала и обставляла их. Когда началась война и пришлось страховать их от бомбежки, владение столькими домами не казалось мне уже таким приятным. Впрочем, я получила хороший доход от их продажи. Когда я могла себе это позволить, приобретение домов было моим самым любимым занятием. Мне и сейчас интересно пройти мимо «своего» дома, посмотреть, как его содержат, и попробовать угадать, что за люди в нем теперь живут.
В последний день мы спускались от Дельф к морю в сопровождении местного грека. Макс разговорился с ним; он вообще очень любознателен и не упускает возможности задать множество вопросов местным жителям, где бы ни оказался. В тот раз он спрашивал у проводника названия разных цветов. Наш очаровательный грек выражал полную готовность услужить. Макс указывал на цветок, грек называл его, и Макс тщательно заносил все в блокнот. Записав названий двадцать пять, он заметил, что в перечне встречаются повторы. Он произнес греческое название синего цветка с колючими шипами на стебле, только что сообщенное ему проводником, и увидел, что так же точно тот чуть раньше назвал большие желтые ноготки. И тут мы сообразили, что, не желая огорчать нас, грек просто произносил те названия, которые знал. А поскольку знал не так уж много, начал повторяться. С негодованием Макс вынужден был констатировать, что его скрупулезно составленный список ничего не стоит.
Мы завершили свое путешествие в Афинах, и здесь каких-нибудь четыре-пять дней спустя счастливых обитателей Эдема подстерегало несчастье. Я подхватила болезнь, которую сначала приняла за обычное кишечное расстройство. На Ближнем Востоке люди страдают этим очень часто: бывает «египетское недомогание», «багдадское», «тегеранское» и прочие. Свою болезнь я вначале нарекла «афинским недомоганием», но все оказалось гораздо серьезней.
Через несколько дней я встала и даже поехала на экскурсию, но почувствовала себя так плохо, что вынуждена была вернуться. Меня привезли обратно с очень высокой температурой. Когда выяснилось, что никакие лекарства не помогают — несмотря на мои протесты, вызвали врача. В наличии имелся только греческий врач, однако он говорил по-французски. Увы, вскоре обнаружилось, что, довольно свободно объясняясь по-французски, я не знаю медицинских терминов. Доктор был склонен квалифицировать мое заболевание как отравление красной кефалью, которая, по его словам, представляла опасность, особенно для иностранцев, не знающих, как правильно разделывать эту рыбу. Он поведал мне жуткую историю о некоем министре, который чуть не умер от этой болезни — его чудом спасли в самую последнюю минуту. Я чувствовала себя достаточно плохо, чтобы поверить, что в любой момент могу умереть. У меня была температура под сорок, и я ничего не могла удержать в желудке. Тем не менее, в конце концов, доктору удалось вытащить меня с того света. В один прекрасный момент я снова почувствовала себя человеком. Сама мысль о еде все еще казалась мне отвратительной, и у меня не было сил пошевелиться, но я шла на поправку и знала это, а посему убедила Макса, что через день он может уезжать.
— Это ужасно! Как же я оставлю тебя, дорогая?
Дело в том, что Максу поручили приехать в Ур заблаговременно, проследить, чтобы вовремя были сделаны пристройки к прошлогоднему дому, и подготовить все к приезду двумя неделями позже Вули и остальных членов экспедиции. Макс должен был, в частности, обеспечить строительство новой столовой и ванной для Кэтрин.
— Я уверен, они поймут, — сказал Макс, но в его голосе звучало сомнение, а я не сомневалась, что они не поймут.
Изо всех сил я старалась уговорить Макса ехать и сказала, что вину за пренебрежение им своими обязанностями они возложат на меня. Это было делом нашей общей чести, чтобы Макс оказался на месте вовремя. Я заверила, что теперь со мной все будет в порядке: полежу спокойно еще с недельку, окончательно поправлюсь и поеду прямо домой на Восточном экспрессе.
Бедный Макс разрывался на части. Он тоже обладал пресловутым английским чувством долга. Леонард Вули строго наказал ему:
— Я доверяю вам, Макс. Вы можете развлекаться сколько угодно, но очень важно, чтобы вы дали мне слово, что будете на месте в назначенный срок и отнесетесь к поручению со всей ответственностью.
— Ты же знаешь, что скажет Лен, — заметила я.
— Но ты серьезно больна!
— Знаю, что больна, но они этому не поверят. Они сочтут, что я просто не хочу тебя отпускать, а я не желаю давать им повод для этого. И вообще, если ты будешь спорить, у меня опять поднимется температура и я действительно снова заболею.
Итак, в конце концов Макс отправился выполнять свой долг и мы оба чувствовали себя героями.
Единственным человеком, который не желал принимать никаких объяснений, был доктор-грек. Он воздел руки к небу и разразился потоком гневной французской речи:
— Да, да, все они таковы, эти англичане! Я знавал многих из них, очень многих — и все были одинаковы. Они преданы своей работе, своему долгу. А что такое работа и долг в сравнении с человеческой жизнью?! Жена — живое существо, не так ли? Жена больна — но какое это для них имеет значение?! Между тем только это и имеет на самом деле значение — человек в беде!
— Вы не понимаете, — возразила я. — Это действительно важно. Он дал слово. На нем лежит большая ответственность.
— Ответственность?! Какая ответственность?! Что такое работа, долг? Долг? Да он ничто по сравнению с любовью и преданностью! Но англичане есть англичане. О, какое равнодушие, какая froideur! Какое несчастье быть замужем за англичанином! Ни одной женщине не пожелал бы этого — честное слово — ни одной!
Я была слишком слаба, чтобы продолжать спор, но заверила его, что довольна своей судьбой.
— Вам нужно очень беречь себя, — предупредил он. — Но говорить же бесполезно. Министр, о котором я вам рассказывал, — знаете, когда он вернулся к исполнению своих обязанностей? Только через месяц!
На меня это не произвело впечатления. Я сказала, что английские желудки намного крепче и возвращаются в прежнее здоровое состояние гораздо быстрее. Доктор снова воздел руки, громко запричитал по-французски и отбыл, в известной мере «умыв руки». Если мне захочется, сказал он, можно съесть немного пустых отварных макарон. Словно бревно, лежала я в спальне с зелеными стенами; самочувствие отвратительное, боли в животе и пояснице, слабость такая, что рукой пошевелить трудно. Попросила принести пустых вареных макарон. Съела, может быть, штучки три и отставила тарелку. Мне казалось невероятным, что когда-нибудь я снова получу удовольствие от еды.
Я думала о Максе. Сейчас он, должно быть, прибыл в Бейрут. Завтра отправится через пустыню с «Наирнами». Бедный Макс, он будет тревожиться за меня.
К счастью, сама я больше за себя не волновалась. Я чувствовала, как во мне зреет желание что-нибудь сделать или куда-нибудь отправиться. Я ела теперь больше пустых макарон, потом стала чуть-чуть посыпать их тертым сыром и каждое утро трижды обходила вокруг комнаты, чтобы упражнять ноги. Когда снова пришел доктор, я доложила ему, что мне гораздо лучше.
— Отлично. Вижу, что лучше.
— По сути дела, — вставила я, — я могла бы послезавтра отправляться домой.
— И слышать не хочу подобных глупостей! Я же говорил вам, что министр…
Этот министр начинал мне надоедать. Я вызвала служащего отеля и попросила его заказать мне билет на Восточный экспресс, отбывающий через три дня. Доктору я призналась в своем решении только вечером накануне отъезда. Его руки, как обычно, взметнулись вверх. Он обвинял меня в неблагодарности, в безрассудстве и предупредил, что меня могут снять с поезда en route и я умру на вокзальном перроне в страшных мучениях. Я точно знала, что он сгущает краски. Английские желудки, повторила я, приходят в норму быстро.
В положенный срок я отбыла. Носильщик из отеля помог мне доползти до своего места. Я рухнула на вагонный диван и в основном всю дорогу на нем пролежала. Иногда просила принести мне из вагона-ресторана горячего супа, но, поскольку обычно он был жирный, не ела. Подобное воздержание пошло бы на пользу моей фигуре несколько лет спустя, но в то время я была еще достаточно стройна, так что к концу поездки походила на мешок костей. Как замечательно было вернуться домой и плюхнуться на свою постель! Надо признать, что обрести прежнее состояние тела и духа я действительно смогла только через месяц.
Макс благополучно добрался до Ура, хоть и дрожал от страха за меня. En route он без конца слал мне телеграммы и постоянно ждал моих, но ни те, ни другие, разумеется, никогда не доходили. Он работал с такой энергией, что сделал гораздо больше, чем ожидали от него Вули.
— Я им покажу! — говорил он себе.
Ванную для Кэтрин он построил по собственному проекту — настолько тесную, насколько было возможно, а украшений в ней и в столовой сделал ровно столько, сколько считал достаточным.
— Но мы не требовали, чтобы вы так много всего делали! — воскликнула по приезде Кэтрин.
— Я решил, поскольку уж я здесь, сделать все, что можно, — мрачно ответил Макс и пояснил, что оставил меня в Афинах на пороге смерти.
— Вам следовало остаться с ней, — сказала Кэтрин.
— Я тоже так думаю, — ответил Макс. — Но вы оба слишком хорошо объяснили мне, сколь важна моя миссия здесь.
Кэтрин допекала Лена, твердя, что ванная ей не нравится, что ее нужно сломать и построить новую, что, разумеется, и было в конце концов сделано ко всеобщему неудобству. Правда, позднее она похвалила Макса за прекрасный проект столовой и сказала, что теперь чувствует себя в ней совсем по-другому.
К старости я прекрасно научилась обращаться с самыми разными типами импульсивных людей — актерами, продюсерами, архитекторами, музыкантами и примадоннами, подобными Кэтрин Вули. Мать Макса я называла примадонной в своем праве. Моя собственная мать тоже почти отвечала этому определению: она могла доводить себя до ужасного состояния, однако на следующий день начисто об этом забывала. «Но ты была в таком отчаянии!» — бывало говорила ей я. «В отчаянии? — очень удивлялась мама. — Разве? Это так выглядело?»
У нас и сейчас есть несколько друзей, весьма подверженных переменам настроений. Когда Чарлз Лоутон играл Эркюля Пуаро в «Алиби», мы с ним как-то во время перерыва в репетиции ели мороженое и потягивали содовую, и он объяснил мне свой метод:
— Очень полезно притворяться импульсивным, даже если на самом деле у вас другой характер. Люди говорят: «Не раздражайте его. Вы же знаете, он человек настроения». Иногда, правда, это утомляет, — добавил он. — Особенно когда не хочется притворяться. Но это вознаграждается. Всегда вознаграждается.
Я очень смутно припоминаю свои занятия литературой в тот период. Не думаю, что даже тогда я воспринимала себя как писателя bonа fide. Кое-что я писала, да — книжки, рассказы. Их печатали, и я стала привыкать к тому, что могу рассчитывать на это как на надежный источник дохода. Но когда я заполняла анкету и добиралась до графы «род занятий», мне и в голову не приходило написать что бы то ни было, кроме освященного веками: «Замужняя дама». Я была замужней дамой, таков был мой статус и род занятий. Попутно я писала книжки, но никогда не относилась к своему писательству как к чему-то, что торжественно величают «делом жизни» — было бы смешно.
Моя свекровь не могла этого понять. «Вы так чудесно пишете, Агата, дорогая, и именно поэтому вам следовало бы написать что-нибудь… ну… более серьезное». Она имела в виду: нечто «стоящее». Мне было трудно ей объяснить, да я особенно и не старалась, что пишу для собственного удовольствия.
Мне хотелось стать хорошим писателем в детективном жанре, и к тому времени я весьма тщеславно считала себя таковым. Некоторыми своими книгами я была довольна и они мне даже нравились. Разумеется, не без оговорок — полное удовлетворение, полагаю, вообще недостижимо. Никогда произведение не получается точно таким, каким задумано, как вы представляете его себе, предварительно набрасывая первую главу или прокручивая сюжет в голове.
Моей дорогой свекрови, догадываюсь, хотелось, чтобы я написала биографию какой-нибудь всемирной знаменитости. Едва ли можно найти что-нибудь, менее подходящее для меня. Но я старалась спрятаться за маской скромности, повторяя иногда (хоть на самом деле так и не думала): «Да, конечно, но ведь я не настоящий писатель». Розалинда в этих случаях обычно поправляла меня: «Нет, мама, ты — писатель. Теперь ты уже определенно писатель».
В одном конкретном смысле женитьба на мне обернулась для Макса наказанием. Как вскоре выяснилось, он никогда не читал романов. Кэтрин Вули заставляла его прочесть «Убийство Роджера Экройда», но ему удалось отвертеться. Кто-то в его присутствии сказал, чем кончается книга, после чего у него появились все основания заявить: «Какой смысл читать роман, если знаешь, чем он кончится?» Однако теперь, в качестве моего мужа, он стоически выполнял эту обязанность.
К тому времени я уже написала книг десять, и он мало-помалу начал «выплачивать долги». Поскольку легким чтением Макс считал профессионально написанные труды по археологии и древней культуре, было забавно наблюдать, с каким трудом давалось ему истинно легкое чтение. Тем не менее он был прилежен, и я могу с гордостью сказать, что в конце концов эта добровольно возложенная им на себя повинность ему даже понравилась.
Любопытно, что я плохо помню, как писала книги сразу после замужества. Наверное, я так наслаждалась жизнью, что работала лишь урывками, между делом. У меня никогда не было собственной комнаты, предназначенной специально для писания. Впоследствии это создало массу неудобств, поскольку любой интервьюер всегда первым делом желал сфотографировать меня за работой. «Покажите, где вы пишете свои книги».
— О, везде!
— Но у вас наверняка есть постоянное место, где вы работаете.
У меня его не было. Мне нужен был лишь устойчивый стол и пишущая машинка. Я привыкла уже к тому времени писать сразу на машинке, хотя начальные и некоторые другие главы по-прежнему сперва записывала от руки, а потом перепечатывала. Очень удобно было писать на мраморном умывальном столике в спальне или на обеденном столе в перерывах между едой.
Домашние обычно замечали приближение у меня периода писательской активности: «Глядите, миссус снова села на яйца». Карло и Мэри всегда называли меня в шутку «миссус» и говорили словно бы от имени пса, Питера, да и Розалинда гораздо чаще звала меня так, а не мамой. Во всяком случае, они всегда знали, когда я была «на сносях», смотрели на меня с ожиданием и убеждали закрыться где-нибудь в дальней комнате и заняться делом.
Многие друзья удивлялись: «Когда ты пишешь свои книги? Я никогда не видел тебя за письменным столом и даже не видел, чтобы ты собиралась писать». Должно быть, я вела себя, как раздобывшая кость собака, которая исчезает куда-то на полчаса, а потом возвращается с перепачканным землей носом. Я делала приблизительно то же самое. Мне бывало немного неловко «идти писать». Но если удавалось уединиться, закрыть дверь и сделать так, чтобы никто не мешал, тогда я забывала обо всем на свете и неслась вперед на всех парусах.
С 1929 по 1932 год я сделала довольно много: кроме нескольких «полноформатных» книг опубликовала два сборника рассказов. В один из них вошли рассказы мистера Куина — это мои любимые. Я писала их без спешки, по одному в три-четыре месяца, иногда еще реже. Журналам они, похоже, нравились, мне тоже, но я не соглашалась печатать их с продолжением. Мне не хотелось делать из мистера Куина сериал: я надеялась со временем собрать их в книгу. Мистер Куин был для меня эхом моих ранних стихов об Арлекине и Коломбине.
Он просто присутствовал в рассказе — был катализатором сюжета, не более — но само его присутствие влияло на окружающих. Какой-нибудь незначительный факт, казалось бы, не имеющая отношения к делу фраза вдруг показывали, что он есть на самом деле: случайно упавший из окна свет выхватывал из темноты человека в костюме Арлекина — он появлялся на мгновение и тут же снова исчезал. Мистер Куин всегда был другом влюбленных и ходил рядом со смертью. Коротышка мистер Саттерсуэйт, можно сказать, агент мистера Куина, тоже стал моим любимым персонажем.
Вышел у меня и другой сборник — «Партнеры по преступлению». В нем каждый рассказ был написан в манере какого-нибудь известного тогда автора детективов. Сейчас некоторых из них я даже вспомнить не могу. Помню лишь Торили Колтона, слепого сыщика, — это, разумеется, Остин Фримен; Фримена Уиллса Крофта с его знаменитыми расписаниями; и конечно же узнаю неизбежного Шерлока Холмса. Любопытно проследить, кто из двенадцати авторов, отобранных тогда мною, все еще известен — одни по-прежнему у всех на слуху, другие более-менее канули в забвенье. В то время мне казалось, что все они, каждый по-своему, пишут прекрасно и занимательно. В «Партнерах по преступлению» фигурировали два молодых героя — Томми и Таппенс — главные действующие лица моей второй по счету книги «Тайный враг». Было забавно снова встретиться с ними.
«Убийство в доме викария» напечатано в 1930 году, но я совершенно не помню, где, когда, при каких обстоятельствах написала его, почему, или, по крайней мере, что подсказало мне выбор нового действующего лица — мисс Марпл — в качестве сыщика. У меня тогда, разумеется, и в мыслях не было сделать ее своим постоянным персонажем до конца жизни, и я никак не могла предположить, что она составит конкуренцию Эркюлю Пуаро.
Читатели в письмах часто предлагают мне устроить встречу мисс Марпл с Эркюлем Пуаро. Но зачем? Уверена, им самим это не понравилось бы. Эркюль Пуаро, законченный эгоист, не стал бы терпеть, чтобы какая-то старая дева учила его ремеслу. Он профессионал, в мире мисс Марпл он чувствовал бы себя не в своей тарелке. Нет, они оба — звезды, звезды в своем праве. Я не собираюсь сводить их, во всяком случае, если не почувствую вдруг неодолимого желания сделать это.
Быть может, мисс Марпл появилась потому, что я испытала огромное удовольствие, описывая сестру доктора Шеппарда в «Убийстве Роджера Экройда». Она — мой любимый из всех персонажей этой книги — ядовитая старая дева, очень любопытная, знающая все и вся обо всех, все слышащая, — словом, розыскная служба на дому. Когда книгу решили инсценировать, больше всего меня огорчило то, что Кэролайн из сюжета исключили. Вместо нее доктора снабдили другой сестрой — гораздо более молодой, симпатичной девушкой, которая могла представить для Пуаро романтический интерес.
Когда мне впервые предложили сделать из моей книги пьесу, я понятия не имела, какие страдания испытывает автор из-за перекраивания сюжета. У меня была — уже не помню когда — написана собственная детективная пьеса. Хьюз Мэсси ее не одобрил, по сути дела, мне предложили он нее отказаться, и я упорствовать не стала. Пьеса называлась «Черный кофе». Это был традиционный шпионский триллер, который хоть и строился в соответствии с общепринятыми клише, казался мне вовсе недурным. Впрочем, пьеса дождалась своего часа: приятель по Саннингдейлу, мистер Берман, как-то связанный с Королевским театром, предложил ее поставить.
Странно: почему-то роль Пуаро всегда исполняли актеры нестандартных габаритов. Чарлз Лоутон имел немало лишнего веса, и Фрэнсис Салливен был широк в плечах, толст и ростом под два метра. Он играл Эркюля Пуаро в «Черном кофе». Первая постановка была, если не ошибаюсь, в «Эвримене», в Хэмпстеде, роль Люсии исполняла Джойс Блэнд, которую я всегда считала очень хорошей актрисой.
«Черный кофе» тихо играли там четыре или пять месяцев, после чего он перебрался и в Уэст-Энд; двадцать с лишним лет спустя спектакль был возобновлен с небольшими изменениями и долго держался в репертуаре.
Пьесы-триллеры обычно похожи друг на друга по сюжету. Разнятся они лишь Врагом. Всегда имеется международная банда преступников a la Мориарти — сначала это были немцы, «гунны» первой мировой войны, затем коммунисты, потом, в свою очередь, их сменили фашисты. Были русские, китайцы, затем снова международная банда, но неизменно оставался Главный Преступник, стремящийся к мировому господству.
Впервые мою книгу «Убийство Роджера Экройда» инсценировал Майкл Мортон, набивший себе руку на инсценировках. Пьеса называлась «Алиби». Первый вариант мне очень не понравился: Пуаро в нем был лет на двадцать моложе, звали его Красавчик Пуаро, и все девушки в него влюблялись. К тому времени я уже так привязалась к Пуаро, что поняла: это на всю жизнь. Вот почему я яростно возражала против искажения его образа. В конце концов с помощью продюсера Джералда Дюморье, который поддержал меня, удалось сохранить Пуаро, пожертвовав сестрой доктора, Кэролайн, которую, как я уже говорила, заменили молодой привлекательной девушкой, что мне очень не понравилось. Кэролайн играла существенную роль в деревенской жизни: было интересно наблюдать, как по-разному жизнь эта преломляется в сознании доктора и его властной сестры.
Думаю, именно тогда, в Сент-Мэри Мидз, хоть я и не отдавала себе в том отчета, родились мисс Марпл и все ее окружение — мисс Хартнел, мисс Уэтерби, полковник Бэнтри с женой. Они жили уже в моем подсознании, готовые воплотиться в персонажей и выйти на сцену.
Перечитывая «Убийство в доме викария», я не испытываю уже такого удовлетворения, как прежде. В книге слишком много персонажей и побочных сюжетных линий. Но основа сюжета — добротная. Деревня кажется мне совершенно реальной — таких деревень существует множество, даже и сейчас. Молодые горничные из сиротских приютов и вышколенные слуги, делающие карьеру, исчезли, но приходящие служанки, сменившие их, так же естественны и человечны — хоть, надо признать, по части обученности им далеко до своих предшественников.
Мисс Марпл так быстро вошла в мою жизнь, что я и опомниться не успела. Я написала для журнала цикл из шести рассказов. В них было шесть персонажей, которые встречаются в своей маленькой деревушке и каждый вечер рассказывают друг другу истории о нераскрытых преступлениях. Первой я вывела мисс Джейн Марпл — пожилую даму, очень напоминавшую некоторых илингских подруг моей Бабушки, — сколько я перевидала их в деревнях, куда меня возили в детстве! Мисс Марпл ни в коей мере не есть портрет моей Бабушки: она гораздо суетливей, к тому же она — старая дева. Но одна черта их роднит — сколь ни была бы жизнерадостна моя Бабушка, ото всех и от всего она ждала худшего и с пугающим постоянством оказывалась права.
— Буду удивлена, если то-то и то-то не случится, — говорила, бывало, Бабушка, с мрачным видом покачивая головой. И хоть у нее не было никаких оснований для подобных умозаключений, происходило именно то-то и то-то.
— Хитрый парень, не верю ему, — замечала Бабушка, и, когда впоследствии оказывалось, что вежливый молодой банковский служащий совершил растрату, она нисколько не удивлялась, а просто кивала головой.
— Да, — говорила она, — знавала я пару подобных молодцов.
Никто никогда не выудил из Бабушкиных сбережений ни единого пенни и ни на одно сделанное ей предложение она не соглашалась легковерно. Любого претендента в чьи-нибудь женихи она пригвождала проницательным взглядом, а потом роняла:
— Знаю я таких и знаю, какими они становятся потом. Надо будет позвать друзей на чай и рассказать, что за тип вертится поблизости.
От Бабушкиных пророчеств становилось порой не по себе. У моих брата и сестры была ручная белочка, жившая в доме около года. Как-то Бабушка, обнаружив ее в саду со сломанной лапкой, с умудренным видом сказала:
— Помяните мое слово, на днях эта белка сгорит в дымоходе.
Белочка сгорела через пять дней.
Или вот еще история с вазой, стоявшей в гостиной на полке, над дверью.
— На твоем месте, Клара, я бы ее здесь не держала, — сказала маме Бабушка. — Кто-нибудь хлопнет дверью или ее притянет сквозняком — и ваза упадет.
— Но, Бабушка-Тетушка, милая, она стоит там уже десять месяцев.
— Может быть, — согласилась Бабушка.
Несколько дней спустя была гроза, дверь хлопнула — ваза свалилась. Быть может, это ясновидение. Во всяком случае, в какой-то мере я наделила мисс Марпл Бабушкиным даром. Мисс Марпл не назовешь недоброй, просто она не доверяет людям. И хоть ждет от них худшего, бывает добра, независимо от того, что они собой представляют.
Когда мисс Марпл родилась, ей было уже под семьдесят, что, как и в случае с Пуаро, оказалось неудобным, ибо ей предстояло еще долго жить вместе со мной. Если бы я обладала даром предвидения, я бы в самом начале придумала не по годам смышленого мальчика-детектива, который взрослел и старел бы вместе со мной.
В цикле из шести рассказов я окружила мисс Марпл пятью партнерами. Во-первых, это ее племянник — современный писатель, имеющий дело в своих книгах с суровыми сюжетами — кровосмешением, сексом, — склонный к отвратительным описаниям спален и отхожих мест. Словом, Реймонд Уэст видит жизнь с худшей стороны. К своей старой, милой, дорогой суетливой тетушке он относится с великодушием и добротой, как к человеку, ничего не понимающему в мире, где живет. Во-вторых, я придумала молодую женщину — современную художницу, у которой с Реймондом Уэстом особые отношения. Затем мистер Пэттигрю, местный адвокат — пожилой, сдержанный, наблюдательный. Деревенский доктор — очень полезный человек, так как знает массу историй, подходящих для вечернего обсуждения. И наконец, священник.
Для истории, рассказанной самой мисс Марпл, я придумала смешное название — «Отпечаток большого пальца святого Петра». Позднее я написала еще шесть рассказов с мисс Марпл, и все двенадцать плюс еще один, дополнительный, были опубликованы в Англии под названием «Тринадцать проблем», а в Америке — «Вторничный клуб убийц».
«Опасность в доме на краю» — еще одна книга, оставившая по себе столь незначительное впечатление, что я даже не помню, как писала ее. Может быть, я детально разработала ее сюжет гораздо раньше, что делаю очень часто и из-за чего порой не могу припомнить, когда книга была написана, а когда опубликована. Идеи возникают у меня в голове в самые неподходящие моменты: когда иду по улице или с пристальным интересом рассматриваю витрину шляпного магазина. Вдруг меня осеняет, и я начинаю соображать: «Как бы замаскировать преступление таким образом, чтобы никто не догадался о мотивах?» Конечно, конкретные детали предстоит еще обдумать, и персонажи проникают в мое сознание постепенно, но свою замечательную идею я тут же коротко записываю в тетрадку.
Пока все чудесно — но потом я непременно теряю тетрадку. Обычно у меня в работе их около дюжины одновременно: раньше я заносила в них идеи, вдруг пришедшие в голову, сведения о каком-нибудь яде или снадобье, сообщения о ловких мошенничествах, вычитанные из газет. Конечно, если бы тетрадки были у меня аккуратно сложены, рассортированы и надписаны, это избавило бы меня от многих хлопот. И все же иногда так приятно, просматривая кипу старых тетрадей, наткнуться на что-нибудь вроде: «Вероятный сюжет — додумать — девушка на самом деле не сестра — август» — и далее набросок сюжета. О чем все это, я уже вспомнить не могу, но зачастую такая запись дает толчок к написанию если не того самого рассказа, то чего-нибудь другого.
Есть сюжеты дразнящие, я люблю подолгу обдымывать и обыгрывать их, зная, что в один прекрасный день из них получатся книги. Идея «Роджера Экройда» очень долго бродила у меня в голове, пока удалось придумать все детали. Еще одной идеей я обязана посещению спектакля Рут Дрейпер. Я восхищалась ее профессионализмом и способностью к перевоплощению, она удивительно умела из сварливой жены моментально превратиться в девушку-крестьянку, смиренно преклонившую колена в соборе. Под этим впечатлением был написан роман «Лорд Эдгвайр умирает».
Начав писать детективы, я совершенно не была расположена оценивать события, в них происходящие, или серьезно размышлять над проблемами преступности. Детектив — рассказ о погоне; в значительной мере это моралите — нравоучительная сказка: порок в нем всегда повержен, добро торжествует. Во времена, относящиеся к войне 1914 года, злодей не считался героем: враг был плохой, герой — хороший, именно так — грубо и просто. Тогда не было принято окунаться в психологические бездны. Я, как и всякий, кто пишет или читает книги, была против преступника, за невинную жертву.
Впрочем, одно исключение все же существовало — популярный герой Рэффлз, блестящий игрок в крикет, удачливый вор-взломщик со своим кроликоподобным помощником Банни. Рэффлз всегда немного шокировал меня, а теперь, оглядываясь назад, я испытываю еще большее смущение, чем тогда, хотя он, разумеется, написан в духе старых традиций — эдакий Робин Гуд. Но Рэффлз был безобидным исключением. Кто бы мог подумать, что настанут времена, когда книги о преступлениях будут провоцировать тягу к насилию и приносить садистское удовольствие описаниями жестокости ради жестокости? Резонно было бы предположить, что общество восстанет против таких книг. Ничего подобного — жестокость стала сегодня вполне заурядным явлением. Я все не могу взять в толк, как это может быть, если подавляющее большинство людей, знакомых каждому из нас — и молодых и постарше — на редкость добрые и любезные. Поддерживают стариков, всегда готовы прийти на помощь. Меньшинство, которых я называю «ненавистниками», весьма немногочисленно, но как любое меньшинство, оно заявляет о себе громче, чем большинство.
Пишущий криминальные истории неизбежно начинает интересоваться криминалистикой. Мне особенно интересно читать свидетельства тех, кто вступал в контакт с преступниками, особенно тех, кто пытался помочь им или, как говорили в старину, «перевоспитать» — теперь, вероятно, существуют гораздо более подходящие для этого термины. Безусловно, есть такие, кто, подобно шекспировскому Ричарду III, имеет основания сказать, что зло — их бог. Они сознательно привержены злу, словно милтоновский Сатана, который хотел быть великим, жаждал власти, мечтал сравняться с Богом. Он не знал любви, следовательно, не было в нем и смирения. Могу сказать на основании собственных жизненных наблюдений, что там, где нет смирения, люди гибнут.
Одна из самых больших радостей для автора, работающего в детективном жанре, — многообразие выбора: можно писать легкий триллер, что очень приятно делать, можно — запутанную детективную историю со сложным сюжетом, это интересно технически, хотя и требует большого труда, зато всегда вознаграждается. И еще можно написать нечто, что я назвала бы детективом на фоне страсти, где страсть помогает спасти невиновного. Ибо только невиновность имеет значение, а не вина. Не стану много рассуждать об убийцах; просто я считаю, что для общества они — зло, они не несут ничего, кроме ненависти, и только она — их орудие. Хочу верить, что так уж они созданы, от рождения лишены чего-то, наверное, их следует пожалеть, но все равно щадить их нельзя, как — увы! — нельзя было в средние века щадить человека, спасшегося из охваченной эпидемией чумы деревни, ибо он представлял собой угрозу для невинных и здоровых детей в соседних селениях. Невиновный должен быть защищен; он должен иметь возможность жить в мире и согласии с окружающими.
Меня пугает то, что никому, кажется, нет дела до невиновных. Читая об убийстве, никто не ужасается судьбой той худенькой старушки в маленькой табачной лавке, которая, повернувшись, чтобы снять с полки пачку сигарет для молодого убийцы, подверглась нападению и была забита им до смерти. Никто не думает о ее страхе, ее боли и ее спасительном забытьи. Никто не чувствует смертельной муки жертвы — все жалеют убийцу: ведь он так молод.
Почему его не казнят? Мы ведь убиваем волков, а не пытаемся научить их мирно ладить с ягнятами, — сомневаюсь, чтобы это было возможно. За дикими кабанами, которые спускались с гор и убивали детей, игравших у ручья, охотились и расправлялись с ними. Эти животные были нашими врагами — и мы их уничтожали.
А что делать с теми, кто заражен бациллой безжалостной ненависти, для кого чужая жизнь — ничто? Часто это люди из хороших семей, имеющие блестящие возможности, неплохо образованные, но они оказываются, попросту говоря, порочными. А разве существует лекарство от порока? Чем наказывать убийцу? Только не пожизненным заключением — это еще более жестоко, чем чаша с цикутой, которую подносили осужденному в Древней Греции. Наиболее подходящим выходом, с моей точки зрения, была бы депортация на голые земли, населенные только примитивными человеческими существами.
Нужно набраться смелости и признать: то, что мы называем пороками, когда-то почиталось за весьма полезные качества. Без жестокости, безжалостности, полного отсутствия милосердия человек, быть может, и не выжил бы, он бы очень скоро исчез с лица земли. Наш порочный современник в доисторические времена имел бы реальный шанс преуспеть. Тогда он был полезен, но теперь — вреден и опасен.
По-моему, можно приговаривать таких людей к принудительным общественным работам. Или позволить преступнику выбор между ядом и предоставлением себя для научных опытов, к примеру. Существует множество сфер, особенно в медицине, врачевании, где человеческий организм жизненно необходим для проведения исследований — опыты на животных недостаточны. Сейчас ученые, исследователи-энтузиасты, насколько мне известно, рискуют собственными жизнями. Преступник вместо того, чтобы быть казненным, мог бы добровольно стать подопытным кроликом на определенный срок, по истечении которого, если останется жив, считался бы отбывшим наказание и становился бы свободным человеком — каинова печать была бы смыта с его чела.
Конечно, это может никак не повлиять на преступника, он лишь скажет себе: «Что ж, повезло, как бы то ни было, я спасся». Но, быть может, тот факт, что общество станет теперь обязанным такому человеку, затронет все же какую-то струнку в его душе? Никогда не следует питать чрезмерных надежд, но и терять надежду не стоит. У преступника, по крайней мере, появится шанс сделать нечто полезное и избежать заслуженной кары — шанс начать жизнь сначала. Разве не может случиться, что на сей раз он проживет ее несколько иначе? И разве не будет у него оснований чуть-чуть гордиться собой?
Если же нет, останется лишь сказать — помилуй их Бог. Пусть не в этой, в следующей жизни они, быть может, все же пойдут «все выше и вперед»? Но остается проблема невинных людей — тех, кто искренне и отважно идет по нынешнему жизненному пути и здесь нуждается в защите от зла. Они — главная наша забота.
Вероятно, когда-нибудь порочность научатся лечить, — может, будут пересаживать сердца, может, — замораживать людей, не исключено, что найдут способ менять клетки и гены. Представьте себе, сколько кретинов захочет воспользоваться знанием того, как влияет на интеллект недостаточная или чрезмерная функция щитовидной железы.
Я отвлеклась от предмета, но, надеюсь, объяснила, почему жертвы интересуют меня больше, нежели преступники. Чем больше у жертвы жизненной энергии, тем больше возмущает меня преступление и тем больше я ликую, если удается в последний момент вызволить обреченного из объятий смерти.
Однако вернемся из долины мертвых. Я решила не «вылизывать» эту книгу до блеска. Во-первых, возраст у меня преклонный, а нет ничего утомительней, чем перечитывать написанное и пытаться привести все в хронологическое соответствие или организовать факты по-новому, избегая повторов. Я скорее просто разговариваю сама с собой, что свойственно писателю. Бредешь иногда по улице, проходишь мимо магазинов, куда собирался заглянуть, мимо учреждений, которые должен был посетить, энергично — но, надеюсь, не слишком громко — беседуешь сам с собой, выразительно закатывая глаза, и вдруг замечаешь, что прохожие сторонятся, явно принимая тебя за сумасшедшую.
Ну что ж, вероятно, это то же самое, что разговаривать с Котятами — кошачьим семейством моего детства, я обожала это занятие, когда мне было четыре года. Вообще-то я и сейчас люблю поболтать с ними.
В марте следующего года, как и предполагалось, я отправилась в Ур. Макс встречал меня на вокзале. Интересно, буду ли я смущена, думала я, в конце концов, до разлуки мы были вместе совсем недолго. К моему удивлению, мы встретились так, словно расстались лишь вчера. Макс писал мне подробнейшие письма, и я была осведомлена о ходе археологических раскопок того сезона настолько, насколько вообще может быть осведомлен новичок в этой области. Несколько последних дней перед возвращением домой я провела в доме экспедиции. Лен и Кэтрин принимали меня очень тепло, а Макс решил, что я должна непременно ходить на раскопки.
Нам не повезло с погодой: началась песчаная буря. Тогда-то я впервые заметила, что глаза у Макса невосприимчивы к песку. В то время как я, ослепленная этим бедствием, принесенным ветром, ковыляла позади Макса, постоянно на него натыкаясь, сам Макс шагал впереди с широко открытыми глазами и показывал то, другое, пятое, десятое. Первым моим побуждением было бежать назад и укрыться в доме, но я мужественно поборола собственное малодушие, потому что, несмотря на все превратности погоды, мне было чрезвычайно интересно самой увидеть то, о чем писал Макс.
По окончании сезона мы решили возвращаться домой через Персию. Тогда как раз начала действовать авиалиния, немецкая. Небольшой самолет летал из Багдада в Персию, и мы воспользовались его услугами. Это была одномоторная машина, экипаж которой состоял из одного пилота, и мы чувствовали себя отчаянными храбрецами. Быть может, тот полет и в самом деле был рискованным — нас не покидало ощущение, что мы вот-вот врежемся в горный склон.
Первая посадка была в Хамадане, вторая — в Тегеране. Из Тегерана мы полетели в Шираз. Помню, он чудесно выглядел с воздуха — словно темно-зеленый изумруд посреди обширной серо-коричневой пустыни. По мере снижения зеленый цвет становился еще более насыщенным и, когда мы наконец сели, нашим взорам открылся зеленый город-оазис со множеством садов и пальмовых аллей. Я не думала, что столь большая часть территории Персии покрыта пустынями, но теперь знаю, почему иранцы так ценят сады — они им слишком дорого даются.
Помню, мы побывали в очень красивом доме. Спустя много лет, снова приехав в Шираз, я упорно пыталась найти его — увы, безуспешно. А в третий приезд мы его отыскали. Я узнала его по медальонам, которыми были расписаны стены и потолок одной из комнат. Один медальон изображал Холборнский виадук. Видимо, еще в викторианские времена местный шах, побывав в Лондоне, направил туда художника, приказав зарисовать приглянувшиеся владыке места. И вот, спустя много лет, Холборнский виадук, слегка, правда, выцветший, затертый и поцарапанный, все еще украшал стену ширазского дома. В доме никто уже не жил, он разваливался, но все еще был красив, несмотря на то, что входить в него стало небезопасно. Он послужил мне местом действия для рассказа «Дом в Ширазе».
Из Шираза на машине мы отправились в Исфахан. Это была долгая поездка по разбитой колее. Все время через пустыню. Лишь время от времени попадалась захудалая деревушка. На ночь пришлось остановиться в очень уж примитивном доме для проезжающих и спать на голых досках, прикрытых лишь ковриками, вытащенными из машины. Прислуживал в доме мужчина сомнительного вида, похожий на бандита, а помогали ему несколько крестьян, напоминавших скорее головорезов.
Мы провели там ужасную ночь. Доски, на которых мы спали, казались неправдоподобно жесткими. Трудно поверить, но после нескольких часов такого сна бедра, руки и плечи покрылись синяками. Однажды мне уже доводилось столь же неудобно спать в номере багдадского отеля. Помню, я решила узнать, в чем дело: подняла матрас и обнаружила тяжелую доску, положенную явно для того, чтобы прижать выскочившие пружины. Однако коридорный дал другое объяснение — якобы до меня в номере жила иракская дама, которая не могла уснуть, потому что постель была слишком мягкой, вот доску и положили, чтобы дать возможность даме отдохнуть хоть несколько часов.
Утром мы снова пустились в путь и, сильно измученные, прибыли наконец в Исфахан. С того первого визита я всегда считала Исфахан самым красивым городом в мире. Нигде больше нет таких великолепных цветов — розового, голубого и золотого, — в какие окрашены растения, птицы, арабески, прелестные сказочные дома и чудесные яркие изразцы. Поистине волшебный город! После того первого знакомства я не была в Исфахане почти двадцать лет и со страхом ожидала новой встречи — вдруг все окажется совсем иным? К счастью, город очень мало изменился. Естественно, появились новые современные улицы и несколько более современных магазинов, но здания и дворики благородной исламской архитектуры, чудесные изразцы и фонтаны никуда не исчезли. Исфаханцы не были теперь столь фанатично настроены, и появилась возможность заглянуть в некоторые мечети, недоступные чужакам прежде.
Дальше мы с Максом решили ехать через Россию, если получение паспортов, виз, обмен денег и прочие формальности не окажутся слишком труднопреодолимыми. В осуществление этой идеи мы отправились в Иранский банк. Здание, в котором он располагался, было настолько великолепным, что банк невольно воспринимался скорее как дворец, нежели как просто финансовое учреждение. И точно: оказалось нелегкой задачей обнаружить, где же именно проводились банковские операции. Пройдя сложную систему коридоров с фонтанами, вы попадали в просторный вестибюль, в дальнем конце которого за стойкой молодые люди в элегантных европейских костюмах писали что-то в конторских книгах. Но, как я успела заметить, на Ближнем Востоке за банковской стойкой дела не делаются. Вас всегда посылают к управляющему, заместителю управляющего или, на худой конец, к чиновнику, который выглядит как управляющий.
Чиновник кивком головы подзывает одного из посыльных в живописных одеждах, приглашает вас присесть на любой из необъятных кожаных диванов и надолго исчезает. Наконец он возвращается, кивает посыльному и тот ведет вас по грандиозной мраморной лестнице к некоей заветной двери. Он стучит в нее и входит, оставив вас снаружи, затем выходит, сияя улыбкой и показывая, как он рад, что вам дозволено приобщиться к сокровенному. Входя в комнату, вы чувствуете себя не меньше чем эфиопским принцем.
Обаятельный, обычно довольно тучный человек встает вам навстречу и приветствует на безупречном английском или французском языке, приглашает сесть, предлагает чай или кофе, спрашивает, когда вы приехали, понравился ли вам Тегеран, откуда вы следуете, и наконец — как бы случайно, между делом — интересуется, чем может быть вам полезен. Вы сообщаете, что вам нужны дорожные чеки. Он берет маленький колокольчик, стоящий у него на столе, звонит — входит другой посыльный, и чиновник бросает ему: «Мистера Ибрагима». Приносят кофе, продолжается разговор о путешествиях, о мировой политике, видах на урожай.
Является мистер Ибрагим — обычно человек лет тридцати в красновато-коричневом европейском костюме. Управляющий банком объясняет ему, что вы желаете, а вы сообщаете, в каких купюрах предпочитаете получить сумму, требующуюся вам наличными. Тогда мистер Ибрагим достает из папки шесть или больше бланков, которые вы должны подписать, после чего исчезает и начинается новая интермедия.
Воспользовавшись именно такой паузой, Макс и заговорил о возможности посетить Россию. Управляющий банком вздохнул и воздел руки к небу.
— Вас ждет множество трудностей, — сообщил он.
Макс согласился, он знает, что это трудно, но принципиально не невозможно. Ведь не существует официального запрета пересекать границу.
— Сейчас там, кажется, нет вашего дипломатического представительства. Ни одного консульства.
Мы знаем, ответил Макс, что наших консульств там нет, но, насколько ему известно, нет и запрета для англичан посещать страну по своему желанию.
— Конечно, никаких запретов! Разумеется, вам придется взять с собой наличные.
Естественно, согласился Макс, он понимает, что придется брать наличные.
— И любые финансовые отношения с нами будут считаться незаконными, — печально сообщил управляющий.
Это меня немного насторожило. Я не имела такого опыта, как Макс, по части восточной манеры ведения дел и не могла взять в толк, как банковская операция может быть незаконной и в то же время широко практикуемой.
— Видите ли, — объяснил управляющий, — законы меняются, меняются постоянно. И они всегда друг другу противоречат. Один закон гласит, что при определенных условиях вы не можете получить деньги, а другой утверждает, что только при этих самых условиях вы и можете их получить, — что прикажете делать? Мы делаем то, что кажется наиболее разумным в данный день данного месяца. Говорю вам это, чтобы вы знали заранее, что хоть я и могу вести ваши дела — оплачивать покупки, обеспечивать нужной валютой — все это будет незаконно.
Макс сказал, что все понял. Управляющий повеселел и заверил нас, что путешествие будет чудесным.
— Давайте подумаем — вы хотите до Каспийского моря ехать на машине? Да? Это восхитительная поездка: сначала в Решт, из Решта — в Баку на пароходе, на русском пароходе. О нем я совсем ничего не знаю, но люди ездили на нем, да, ездили.
По его тону можно было предположить, что люди, плававшие на этом пароходе, бесследно исчезли и об их дальнейшей судьбе никому ничего не известно.
— Вам придется везти с собой не только деньги, но и еду, я не знаю, можно ли в России где-нибудь поесть. Во всяком случае, в поезде Баку — Батум поесть негде, все надо брать с собой.
Мы перешли к обсуждению проблемы гостиниц и некоторых других проблем, и все оказывалось неимоверно сложным.
Тем временем появился еще один джентльмен в красно-коричневом костюме, моложе мистера Ибрагима, этого звали мистер Магомет. Мистер Магомет принес еще несколько бланков, которые Макс подписал, и попросил мелочь на приобретение необходимых марок. Был вызван очередной посыльный, его отправили на базар менять деньги.
Снова явился мистер Ибрагим. Он передал нам требуемую сумму в купюрах большого достоинства вместо купюр малого достоинства, которые мы просили.
— О да, но это очень трудно, — печально оправдывался он, — действительно очень трудно. Иногда у нас имеются в наличии купюры одного достоинства, иногда — другого. Вам еще повезло — или не повезло, — что вы получили эти.
Пришлось признать факт невезения.
Управляющий попытался подсластить пилюлю, снова послав за кофе, затем, обернувшись к нам, сказал:
— Лучше всего в Россию взять все деньги в туманах. Туманы в Персии запрещены, но это единственное, на что здесь можно жить, ибо ничего, кроме туманов, у вас на базаре не возьмут.
Еще один мармидонянин был послан на базар менять значительную часть только что полученных нами денег на туманы. Туманы оказались чрезвычайно тяжелыми монетами из чистого серебра.
— А с паспортом у вас все в порядке? — поинтересовался управляющий.
— Да.
— Он действителен для Советского Союза?
Мы ответили утвердительно — он действителен для всех стран Европы, включая Советский Союз.
— Ну, тогда хорошо. Визу, безусловно, будет нетрудно получить. Итак, решено? Вам нужно нанять машину — это помогут сделать в отеле — и взять с собой еды дня на три-четыре. Поездка из Баку в Батум занимает несколько дней.
Макс сказал, что хотел бы сделать остановку в Тифлисе.
— О, об этом спросите, когда будете получать визу. Не думаю, чтобы это было возможно.
Макс огорчился, однако пришлось смириться. Поблагодарив управляющего, мы откланялись. Наш визит продолжался два с половиной часа.
Еда в отеле была несколько однообразной. Что бы мы ни заказывали, что бы ни просили, официант всегда говорил: «Сегодня очень хорошая икра — очень хорошая, очень свежая». Мы охотно заказывали икру, она была смехотворно дешева — сколько бы нам ее ни приносили, это неизменно стоило всего пять шиллингов. Но иногда мы все же пытались отказаться от икры, скажем, на завтрак — утром икры почему-то не хочется.
— Что у вас на завтрак? — спрашивала я.
— Икра — tres frais.
— Нет, икры я не хочу, принесите, пожалуйста, что-нибудь другое. Яйца? Бекон?
— Больше ничего нет, — отвечал официант. — Есть еще хлеб.
— Совсем ничего? Даже яиц?
— Икра, tres frais, — твердо стоял на своем официант.
Нам приносили немного икры и очень много хлеба. Другое блюдо, которое, помимо икры, нам предлагали на обед, — нечто под названием «La Tourte», представлявшее собой большой и слишком сладкий пирог с джемом, тяжелый, но с приятным ароматом.
Пришлось консультироваться с нашим официантом относительно того, какую еду брать в Россию. В основном официант рекомендовал, разумеется, икру — мы смирились с двумя невероятных размеров банками. Официант посоветовал также захватить шесть жареных уток. Плюс к этому мы везли с собой хлеб, коробку печенья, несколько банок джема и фунт чая — «для паровоза», как объяснил официант. Мы не совсем поняли, зачем паровозу чай. Быть может, он хотел сказать, что в России принято, чтобы пассажиры угощали чашкой чая машиниста? Как бы то ни было, мы прихватили чай и кофе.
В тот вечер после ужина мы разговорились с молодой французской парой. На француза произвела большое впечатление наша предполагаемая поездка — он с ужасом качал головой: «C'est impossible! Impossible pour Madame! Ce bateau, le bateau de Recht a Baku, ce bateau russe, c'est infect. Infect, Madame».
Замечательный язык! Это французское «infect» было преисполнено такого отвращения к мерзости, творившейся на пароходе, что я готова была отказаться от поездки.
— Вы не должны везти туда мадам, — настаивал француз.
Но «мадам» не дрогнула.
— Думаю, этот пароход вовсе не так «infect», как он говорит, — сказала я Максу позднее. — Во всяком случае, у нас полно присыпки от клопов и прочих насекомых.
В назначенный срок, получив необходимые документы в российском консульстве, ни за что не пожелавшем разрешить нам посещение Тифлиса, мы двинулись, нагруженные множеством туманов. Нам удалось нанять хорошую машину.
Путешествие к Каспию действительно было восхитительным. Сначала мы карабкались вверх по голым скалистым холмам. А перевалив через высшую точку и спустившись вниз, оказались в совершенно другом мире — в Реште была теплая, мягкая погода и шел дождь.
Когда нас вели на infect русский пароход, мы немного нервничали. Но взойдя на борт, обнаружили такое разительное отличие от Персии и Ирака, какое трудно себе представить. Во-первых, на пароходе было безупречно чисто, как в больнице, как в настоящей больнице. В каютах стояли высокие железные кровати, на них лежали жесткие соломенные тюфяки, покрытые чистыми простынями из грубой хлопковой ткани; в каждой каюте был простой жестяной кувшин и таз. Члены корабельной команды напоминали роботов — все под два метра ростом, светловолосые, с безразличным выражением лиц. Они обращались с нами вежливо, но так, словно на самом деле нас там не было. Мы с Максом чувствовали себя точно так же, как самоубийцы из пьесы «Уходящие в плаванье» — муж и жена, словно призраки, кружащие по кораблю. С нами никто не разговаривал, никто на нас не смотрел и вообще не обращал ни малейшего внимания.
Однако наконец мы увидели, что в салоне накрывают столы и с надеждой заглянули внутрь. Никто не сделал приглашающего жеста и даже, кажется, не заметил нас. Макс, собрав все свое мужество, спросил, можно ли нам поесть. Его вопроса явно не поняли. Он попробовал задать его по-французски, по-арабски и, как мог, по-персидски. Никакого впечатления. Тогда, отчаявшись, он раскрыл рот и решительно указал пальцем на горло — этого универсального жеста не понять было невозможно. Официант тут же пододвинул к столу два стула, мы сели, и нам принесли еду. Она была вполне приличной, хоть и весьма простой, и стоила неправдоподобно дешево.
В Баку нас встречал представитель «Интуриста» — обаятельный, все знающий и бегло говорящий по-французски. Он предложил нам пойти в оперу на «Фауста». Мне этого, однако, вовсе не хотелось: не затем я ехала в Россию, чтобы слушать «Фауста». Мы попросили составить нам другую программу. Тогда вместо «Фауста» он потащил нас осматривать разные здания, в том числе недостроенные многоквартирные дома.
Простой и забавной была процедура схождения на берег. Шесть роботоподобных носильщиков, выстроившись по старшинству, поочередно подходили к нашим вещам. Такса, как сообщил наш интуристовский гид, составляла один рубль за любое место багажа. Каждый носильщик брал одну вещь. Самому незадачливому достался неподъемный чемодан, набитый книгами Макса; самому везучему — мой зонтик. Плату оба получили равную.
Отель, где нас поселили, тоже оказался забавным. Этот, как нетрудно догадаться, реликт прежней роскоши был переполнен грандиозной старомодной белой мебелью со множеством резных роз и херувимов. Почему-то вся она стояла посреди комнаты, словно грузчики только что внесли гардероб, стол, комод — и все так и оставили. Даже кровати не придвинули к стене. Кстати, они были очень красивыми и удобными, но простыни из слишком грубой хлопчатобумажной ткани, явно для них не предназначенные, не покрывали матрасы целиком.
На следующее по приезде утро Макс попросил принести горячей воды для бритья, но не тут-то было. «Горячая вода» — два слова, которые он только и знал по-русски, не считая, разумеется, слов «пожалуйста» и «спасибо». Женщина, к которой он обратился со своей просьбой, энергично покачала головой и принесла большой кувшин холодной. Макс несколько раз повторил слово «горячая», прикладывая к щеке бритву в надежде, что женщина поймет, зачем ему горячая вода. Но та продолжала качать головой, и вид у нее был возмущенный и осуждающий.
— Требуя горячей воды для бритья, ты, видно, кажешься ей изнеженным аристократом. Советую тебе быть осторожнее, — сказала я.
Баку очень напоминал Шотландию в воскресный день: никаких уличных развлечений, большинство магазинов закрыто, в двух-трех открытых — длинные очереди. Люди терпеливо стояли за какими-то непривлекательными товарами.
Интуристовский приятель повез нас на вокзал. Очереди за билетами не было видно конца. «Сейчас попробую пробиться в кассу брони», — сказал он и исчез, а мы медленно пошли вдоль очереди к ее концу.
Вдруг кто-то тронул меня за руку. Эта была женщина из начала очереди, она приветливо улыбалась. Люди там вообще охотно улыбались, если был повод. Они казались очень добрыми. Жестами кое-как женщина объяснила, чтобы мы прошли вперед. Мы не хотели, показывали в конец очереди, но все начали настаивать: нас трогали за руки, похлопывали по плечам и, кивая головами, подталкивали вперед. В конце концов какой-то мужчина подхватил нас под руки и силой потащил к кассе; женщина, тронувшая меня за руку первой, тоже вышла из очереди, кланяясь и улыбаясь. Так были куплены билеты.
Вернулся человек из «Интуриста».
— А! Вы уже справились? — удивился он.
— Эти люди любезно уступили нам свою очередь, — смущенно сказал Макс. — Может быть, вы объясните им, что нам очень неловко.
— Что вы! Они всегда так делают, — ответил интуристовец. — Как будто им нравится снова становиться в хвост — такое, знаете ли, увлекательное занятие — постоять в очереди, они, наверное, хотят продлить удовольствие. А вообще говоря, они просто всегда очень вежливы с иностранцами.
Последнее было чистой правдой. Пока мы шли к поезду, они махали нам руками и приветливо кивали. На перроне толпились люди; как выяснилось, однако, почти никто, кроме нас, в поезд не садился. Они пришли просто развлечься, приятно провести время. Наконец мы очутились в своем вагоне. Интуристовец попрощался и заверил, что через три дня в Батуме нас встретят и все будет хорошо.
— У вас, как я вижу, нет с собой чайника, — сказал он. — Ну ничего, вам его кто-нибудь обязательно одолжит.
Я поняла, что он имел в виду, на первой же остановке, часа два спустя: старушка из нашего купе энергично похлопала меня по плечу, указала на свой чайник и с помощью юноши, сидевшего в углу, который говорил по-немецки, объяснила, что нужно положить в чайник заварку и пойти к паровозу, где машинист нальет в него горячей воды. Чайником мы, как известно, не запаслись, но чашки у нас были, и старушка вызвалась все остальное сделать сама. Вскоре она вернулась с двумя дымящимися чашками чая. Мы достали свой провиант, предложили новым друзьям угощаться, и путешествие пошло своим чередом.
Продукты сохранялись сравнительно неплохо — мы успели съесть уток до того, как они испортились, и теперь ели хлеб, становившийся все черствее и черствее. Мы надеялись купить свежего хлеба в дороге, но это оказалось невозможным. В последний день мы умирали с голоду, так как у нас осталось лишь утиное крылышко и две баночки ананасного джема. Есть джем без хлеба очень противно, но голод он утолял.
В Батум мы прибыли в полночь под проливным дождем. Места в отеле нам, разумеется, не зарезервировали. Мы вышли с вокзала в ночь, нагруженные вещами. Никакого интуристовского представителя видно не было. У входа стояли дрожки — древняя разбитая упряжка, напоминающая старомодную английскую викторию. Услужливый, как обычно, возница помог нам забраться в экипаж и завалил вещами до самой головы. Мы попросили отвезти нас в гостиницу. Он бодро кивнул, щелкнул кнутом, и лошадь двинулась вперед неуверенной рысью.
Вскоре мы прибыли в гостиницу, но кучер знаками объяснил, что сначала мы должны пойти туда без вещей. Через несколько минут мы поняли, почему: нам сразу же сообщили, что мест нет. Мы спросили, где они могут быть, портье лишь безразлично пожал плечами. Снова сев в экипаж, двинулись дальше, объехали гостиниц семь — все они были переполнены.
В восьмой Макс решил действовать хитрее: нужно же было где-то спать. Мы рухнули на плюшевый диван в вестибюле и притворились, что не понимаем, когда нам привычно сообщили об отсутствии мест. Через некоторое время портье и все служащие воздевали руки к небу и бросали на нас отчаянные взгляды, но мы продолжали изображать непонимание и на всех известных нам языках тупо твердили через равные промежутки времени, что нам нужна комната на одну ночь. В конце концов они сдались. Возница внес наши вещи и удалился, приветливо помахав рукой на прощанье.
— Не кажется ли тебе, что мы сожгли мосты? — неуверенно спросила я.
— И только на это теперь наша надежда, — ответил Макс. — Поскольку уехать нам больше не на чем и весь багаж при нас, они, мне кажется, что-нибудь придумают.
Прошло минут двадцать, и вдруг к нам спустился местный ангел-спаситель в облике огромного — под два метра ростом — мужчины с устрашающими черными усами, в сапогах для верховой езды — я такого видела в русском балете. Мы смотрели на него с восхищением. Он улыбнулся, дружески похлопал нас по плечам и кивком пригласил следовать за ним. Мы поднялись на верхний этаж, пройдя два лестничных марша, затем сопровождающий толкнул дверь люка, ведущего на крышу, и приставил к отверстию переносную лестницу. Это показалось нам весьма необычным, но делать было нечего; Макс пролез первым, втащил меня, и мы вышли на крышу. Продолжая кивать и улыбаться, хозяин повел нас на крышу соседнего дома, где через такой же люк мы спустились в мансарду. Это была просторная, мило обставленная комната с двумя постелями. Он похлопал по ним рукой, сделал приглашающий жест и исчез. Вскоре нам доставили багаж. К счастью, на сей раз он не был слишком велик: часть его у нас забрали в Баку, пообещав отправить в Батум в грузовом вагоне. Мы надеялись на следующий день получить его, а пока единственное, чего нам хотелось, — спать.
Наутро предстояло найти франзузский корабль, в тот же день отплывавший в Стамбул, — у нас на него были заказаны билеты. Как ни пытались мы объяснить это своему хозяину, он ничего не понимал, и, похоже, не было вокруг никого, кто мог бы нас понять. Тогда мы пошли по улицам в надежде отыскать порт самостоятельно. Я не подозревала до той поры, как трудно найти море, если нет высокой точки, откуда его можно увидеть. Мы шли то в одну, то в другую, то в третью сторону, время от времени обращаясь к прохожим, на всех доступных нам языках называя слова «пароход», «порт», «причал» — никто не понимал ни по-французски, ни по-немецки, ни по-английски. В конце концов нам чудом удалось найти лишь дорогу обратно в гостиницу.
Теперь Макс нарисовал на листочке бумаги корабль — и наш хозяин моментально все понял. Он отвел нас в гостиную на первом этаже, усадил на диван и, как глухонемым, объяснил, что мы должны ждать. Через полчаса он вернулся в сопровождении дряхлого старика в остроконечной шляпе, который говорил по-французски. Этот реликт, видимо, служил портье в старые времена и все еще оказывал гостям услуги. Он продемонстрировал готовность немедленно проводить нас на корабль, получив предварительно наш багаж, отправленный из Баку. Старик повел нас прямо к дому, который по виду мог быть только тюрьмой. Там нас препроводили в запертую на множество замков камеру, посреди которой благополучно покоились наши вещи. Старик собрал их и повел нас в порт. Всю дорогу он ворчал на правительство, и мы начали немного нервничать, поскольку вовсе не желали критиковать власти страны, где не было даже английского консульства, которое могло бы, случись что, вызволить нас из беды.
Мы попытались успокоить старика, но безуспешно.
— Теперь все не так, как прежде, — продолжал ворчать он. — Почему, как вы думаете? Вот посмотрите на мое пальто. Это хорошее пальто, ничего не скажешь, но мое ли оно? Ничего подобного, мне его выдали на службе, оно принадлежит государству. В былые времена у меня было не одно пальто — четыре! Может быть, они не были такими хорошими, как это, но то были мои вещи: зимнее пальто, осеннее, плащ для дождливой погоды и выходное пальто. Четыре!
Наконец он немного понизил голос и произнес:
— У нас строго запрещено брать чаевые, поэтому, если вы собирались мне что-нибудь заплатить, лучше сделать это сейчас, на этой тихой улочке.
Такой прозрачный намек нельзя было оставить без внимания. Поскольку помощь старика была неоценима, мы поспешно отсчитали ему щедрое вознаграждение. Он выразил одобрение, еще немного поворчал на правительство и наконец гордо указал нам на пристань, у которой стоял наш почтово-пассажирский морской корабль.
Путешествие по Черному морю было чудесным. Больше всего мне запомнился заход в порт Инеболу, где на борт взяли восемь или десять прелестных бурых медвежат. Их везли, по слухам, в марсельский зоопарк. Я жалела их: они были так похожи на игрушечных, но в отличие от тех, могли иметь печальную участь — не исключено, что их убьют, сделают из них чучела или случится что-нибудь столь же ужасное. Пока, впрочем, их ждало приятное морское путешествие. До сих пор не могу без смеха вспоминать, как какой-то оборванный французский матрос кормил их по очереди молоком из соски.
Другим важным событием в нашей тогдашней жизни был визит к доктору и миссис Кэмпбелл-Томпсон. Нас пригласили на выходные, чтобы подвергнуть испытанию, прежде чем разрешить Максу взять меня с собой в Ниневию. О самом Максе вопрос был практически решен: он ехал с ними на раскопки в следующий осенне-зимний сезон. Вули были недовольны, что он оставляет Ур, но Макс сделал окончательный выбор.
У Си-Ти, как обычно его называли, была своя система тестов, по которой он проверял людей. Одним из испытаний считался поход по пересеченной местности. В самый дождливый день он приглашал своих гостей на прогулку по деревенскому бездорожью и смотрел, какую обувь они надевают, быстро ли устают, не злятся ли, когда приходится продираться сквозь кустарник и прокладывать путь через лесную чащу. Я успешно выдержала испытание, имея за плечами исхоженный вдоль и поперек Дартмур. Деревенское бездорожье меня не пугало, но все же хорошо, что он не водил нас по сплошь вспаханным полям — вот это в самом деле утомительно!
Далее он проверял, не слишком ли я разборчива в еде. Убедившись, что я ем практически все, Си-Ти тоже остался доволен. Ему нравились мои детективы, что заранее расположило его в мою пользу. А когда оказалось, что я и по другим статьям подхожу для ниневийского общества, решение было принято окончательно. Макс должен был отправиться на раскопки в конце сентября, я собиралась приехать к нему в конце октября.
Мне хотелось провести несколько недель на Родосе — отдохнуть и написать что-нибудь, а затем доплыть на пароходе до порта Александретта, где британским консулом был мой знакомый. Там я должна была нанять машину до Алеппо. Оттуда на поезде доехать до местечка Нусайбин на турецко-иракской границе, а далее — восемь часов на автомобиле до Мосула.
Этот отличный план был согласован с Максом, который, как предполагалось, встретит меня в Мосуле. Но на Ближнем Востоке планы редко осуществляются так, как они задуманы. На Cpедиземном море часты штормы. После захода в Мерсин я пластом лежала на своей койке и стонала. Стюард-итальянец мне очень сочувствовал, особенно огорчался из-за того, что я ничего не могла есть. Время от времени он просовывал голову в дверь и соблазнял меня чем-нибудь вкусненьким: «Я принес вам замечательные спагетти. Отличное блюдо, много томатного соуса — как вы любите». — «О!» — стонала я в ответ. Даже мысль о горячей, жирной еде, обильно политой томатным соусом, была невыносимо мучительна. Стюард возвращался чуть позже: «Я принес то, что вы любите: голубцы из виноградных листьев в оливковом масле, начиненные рисом. Очень вкусно!» Я отвечала лишь новыми стонами. Однажды он принес мне полный судок супа, но, увидев слой жира в дюйм толщиной на поверхности, я позеленела.
При подходе к Александретте мне удалось встать на ноги, одеться, сложить вещи и неверной походкой выйти на палубу, чтобы освежиться. Там, под резким, холодным ветром я почувствовала себя немного лучше. В этот момент мне передали просьбу капитана зайти к нему в каюту. Он огорошил меня сообщением, что из-за шторма корабль не сможет зайти в Александретту.
— Слишком опасно швартоваться при такой волне, — сказал он.
Это было серьезной неприятностью — я не могла даже связаться с консулом.
— Что же мне делать? — спросила я.
Капитан пожал плечами:
— Вам придется следовать до Бейрута. Больше делать нечего.
Я пришла в ужас: Бейрут совсем не в той стороне, куда мне нужно. Но выхода не было.
— Зато вам это ничего не будет стоить, — добавил капитан, стараясь подбодрить меня. — Поскольку мы не можем высадить вас там, где вам нужно, мы бесплатно довезем вас до следующего порта.
К тому времени, когда мы подходили к Бейруту, море немного успокоилось, хоть до штиля было еще очень далеко. Меня посадили в неправдоподобно медленно ползший поезд, на котором, однако, я все же добралась до Алеппо. Насколько помню, дорога заняла целый день, даже чуть больше, часов шестнадцать. В поезде не было туалета, и далеко не на каждой станции можно было его найти. Пришлось терпеть все шестнадцать часов, но, к счастью, в этом отношении у меня проблем не было.
На следующий день я села в Восточный экспресс, чтобы ехать в Телль-Кочек, где в то время кончалась железная дорога Берлин — Багдад. Здесь меня поджидало новое несчастье. Накануне шел такой сильный дождь, что дорога до Мосула оказалась размытой в двух местах, где вади снова заполнились водой. Мне пришлось томиться целых два дня в гостинице для проезжих, где можно было с ума сойти от скуки. Я бродила вдоль ограды из колючей проволоки, немного углублялась в пустыню и возвращалась обратно. Кормили все время одним и тем же: яичницей и жилистыми цыплятами. У меня была с собой одна-единственная книга, которую я и читала снова и снова. Зато времени для размышлений оказалось предостаточно.
Но в конце концов я все же добралась до Мосула, где — о, чудо! — на ступеньках гостиницы меня ждал Макс.
— Ты, наверное, страшно волновался, когда я не приехала вовремя, — сказала я.
— Ничего подобного! — ответил Макс. — Здесь это часто случается.
Мы поехали на машине в дом, который снимали Кэмпбелл-Томпсоны у подножия Ниневийского холма, в полутора милях от Мосула. Дом с плоской крышей, квадратной комнатой в угловой башне и красивой мраморной верандой был очарователен, я всегда вспоминаю о нем с любовью и нежностью. Наша с Максом комната находилась наверху. Мебели в ней было немного, преимущественно ящики из-под апельсинов да две походные кровати. Вокруг дома росло множество розовых кустов. Когда мы приехали, они были усыпаны бутонами, и я подумала, что бутоны вот-вот распустятся и превратятся в восхитительные цветы. Однако и на следующее утро они оставались бутонами. Этой загадки природы я разгадать не могла — ведь розы не из тех растений, что расцветают лишь ночью. Оказалось, что эти розы выращивали для получения розового масла: в четыре часа утра приходили сборщики и срезали только что распустившиеся цветы. К рассвету на кустах снова оставались лишь бутоны.
Работа Макса предполагала умение ездить верхом. Не думаю, чтобы до того он был искусным наездником, но, зная, что от него потребуется, он еще в Лондоне посещал занятия в манеже. Он отнесся бы к ним гораздо серьезнее, если бы знал, что страстью Си-Ти была экономия. Очень щедрый во многих других отношениях, Си-Ти платил своим рабочим самое низкое жалованье, какое можно себе представить. Одним из его правил было никогда не тратить много на лошадей, поэтому у каждой купленной им лошади был какой-нибудь изъян, который продавец держал в секрете до тех пор, пока сделка не была заключена. Обычно его лошади вскидывали головы, взбрыкивали, шарахались или имели иные дурные привычки. Лошадь Макса не составляла исключения, и было божьим наказанием карабкаться на ней каждое утро на вершину холма по скользкой, размытой тропе, тем более что Макс старался делать это с небрежным видом. Тем не менее все обошлось — он ни разу не упал.
— Помните, — сказал ему Си-Ти перед отъездом из Англии, — если вы упадете с лошади, ни один рабочий вас в грош не будет ставить.
Ритуал начинался в пять утра. Си-Ти поднимался на крышу, Макс — следом за ним, и они сигналили фонарем ночному сторожу на вершине холма: позволяет ли погода в этот день вести работы. Поскольку наступила осень и часто шли дожди, вопрос этот становился весьма болезненным; множество рабочих жило за две-три мили от места раскопок и, чтобы знать, следует ли им пускаться в путь, они следили за сигнальными огнями на холме. В положенный час Макс и Си-Ти садились на лошадей и отправлялись на вершину.
Мы с Барбарой Кэмпбелл-Томпсон шли туда пешком в восемь утра и там завтракали: яйца вкрутую, чай и хлеб местной выпечки. В октябрьские дни это было очень приятно, а вот позднее становилось уже холодно и приходилось потеплее укутываться. Окрестности были очаровательны: вдали виднелись горы и холмы — суровый Джебель-Маклиб, иногда Курдские горы со снежными вершинами. В другой стороне можно было видеть реку Тигр и минареты Мосула. Мы возвращались домой. А потом снова — на холм, где все вместе обедали под открытым небом.
Однажды у меня произошла стычка с Си-Ти. Из вежливости он уступил, но, думаю, мнение обо мне изменил к худшему. Я пожелала всего-навсего купить себе на базаре стол. Я могла держать вещи в ящиках из-под апельсинов, сидеть на них и использовать в качестве прикроватной тумбочки, но если я собиралась работать, мне был необходим большой, устойчивый стол, на который можно поставить машинку и под который — убрать ноги. Я не просила Си-Ти оплатить покупку — это я собиралась сделать сама — речь шла лишь о том, чтобы он не смотрел на меня презрительно из-за этой, с его точки зрения, совершаемой без крайней надобности траты. Но я утверждала, что испытываю крайнюю необходимость в столе.
— Писать книжки, — заметила я, — моя работа, для которой требуются соответствующие орудия: машинка, карандаш и стол, за которым можно сидеть.
Си-Ти в конце концов согласился, но остался недоволен. Я настаивала также, чтобы стол был прочным — не какое-нибудь хлипкое сооружение о четырех ногах с крышкой, которое начинает качаться, как только вы его касаетесь, — а такой стол стоил десять фунтов, сумма для Си-Ти немыслимая. Недели две он не мог простить мне этого экстравагантного поступка. Тем не менее, заполучив стол, я была счастлива, а Си-Ти со временем стал даже любезно интересоваться, как идет работа. Я писала тогда «Лорда Эдгвайра», и скелет, увиденный мною в раскопанном на холме погребении, немедленно был наречен лордом Эдгвайром.
У Макса был свой интерес в работе на Ниневийском холме: он хотел проделать в нем глубокую скважину. У Си-Ти это особого энтузиазма не вызывало, но они заранее договорились, что возможность такая Максу будет предоставлена. В археологии вдруг вошли в моду доисторические эпохи. До той поры почти все находки принадлежали тем или иным периодам истории, а теперь все помешались на доисторических цивилизациях, о которых еще почти ничего не было известно.
Археологи изучали небольшие, едва различимые холмы по всей стране, выкапывали осколки глиняной посуды, где бы они их ни находили, систематизировали, складывали, изучали орнаменты — это была бесконечно интересная работа. Черепки, такие древние, представляли собой нечто совершенно новое.
Поскольку во времена создания этой посуды письменности еще не существовало, датировать черепки было чрезвычайно трудно. Очень сложно, сравнивая их, определить, который из них которому предшествует. Вули в Уре копал до слоев эпохи Потопа и глубже, найденная им в Телль-Убейде посуда произвела невероятную сенсацию. Макс, как и все другие, заразился этим безумием, и результаты глубинных раскопок в Ниневии действительно дали интереснейшие результаты, ибо, как выяснилось, огромный холм высотой в двадцать семь с половиной метров на три четверти состоял из доисторических культурных слоев, о которых никто и не догадывался. И лишь верхние слои принадлежали ассирийской культуре.
Спустя некоторое время глубинные раскопки стали небезопасными, так как приходилось спускаться на большую глубину, чтобы достичь нетронутых слоев. Сделать это удалось лишь к концу сезона. Си-Ти, как человек отважный, взял себе за правило раз в день спускаться с рабочими в раскоп. Дело в том, что он боялся высоты и для него такой спуск был мукой. У Макса высотобоязни не было, и он с удовольствием спускался и поднимался по многу раз на день. Рабочим, как и всем арабам, головокружения были неведомы. Они сновали вниз-вверх по узкому спиральному проходу, мокрому и скользкому по утрам, бросались друг в друга корзинами, в которых носили землю, играли, толкались и пугали друг друга в нескольких сантиметрах от края раскопа.
— Боже милостивый, — стонал Си-Ти, обхватывая голову руками, не в силах смотреть на все это. — Кто-нибудь из них обязательно убьется!
Но никто не убился. Они держались на ногах твердо, как мулы.
В один из последних дней сезона мы решили нанять машину и поискать великий Нимруд, который последним раскапывал Лэйард лет сто назад. Максу нелегко было вести машину, уж больно плохи там дороги. Большую часть пути ехали вовсе по бездорожью, часто невозможно было перебраться через вади и оросительные каналы. Но в конце концов, мы все же отыскали холм и даже устроили на нем пикник. Какое это чудное место! Всего лишь в миле от него течет Тигр, а великий курган утыкан вросшими в землю огромными каменными глыбами — головами ассирийских статуй? Место это осенял некий великий дух, и оно представляло собой впечатляющий уголок страны — мирный, романтичный, преисполненный прошлым.
Помню, Макс сказал: «Вот где я хотел бы копать, но это можно сделать только на очень высоком уровне: нужны большие средства. Однако, если бы мне предоставили выбор, из всех курганов мира я выбрал бы этот. — Он вздохнул. — Не думаю, что моя мечта когда-нибудь сбудется».
Передо мной лежит книга Макса «Нимруд и то, что в нем сохранилось». Как я счастлива, что его заветное желание сбылось. Нимруд был пробужден от столетней спячки. Лэйард начал работу, мой муж ее завершил.
Он открыл множество тайн Нимруда, в частности раскопал знаменитую крепость Шалманезер на границе города, сделал другие находки в разных местах кургана. Перестала быть загадкой история Калаха, военной столицы Ассирии! С исторической точки зрения, Нимруд стал удовлетворительно изучен, а музеи мира обогатились самыми прекрасными изделиями, когда-либо созданными руками ремесленников, которых я бы скорее назвала художниками. Изящные, изысканно вырезанные фигурки из слоновой кости — как они восхитительны!
Я тоже причастилась к этой работе — чистила находки. У меня, как у любого профессионала, даже появились свои любимые приспособления: палочка из апельсинового дерева, — быть может, она когда-то служила тонкой вязальной спицей; в один из сезонов я пользовалась зубоврачебным инструментом, который мне сначала одолжил, а потом подарил знакомый дантист; баночка косметического крема, с помощью которого удобнее всего было очищать от грязи трещины, не повредив при этом хрупкую слоновую кость. Мой крем пользовался таким успехом, что через пару недель от него ничего не осталось, и мне нечем было мазать свое бедное старое лицо.
Эта работа требует тщательности, терпения и осторожности, прикасаться к предмету следует очень деликатно. Но как это волнует! А самым волнующим моментом из всех — да, пожалуй, и самым волнующим в моей жизни — был тот, когда рабочие, прочищавшие ассирийский колодец, ворвались в дом с криками: «Мы нашли женщину в колодце! Там, в колодце, женщина!» — и внесли на куске дерюги какую-то кучу грязи.
Я с удовольствием осторожно смывала грязь в большой лохани, и понемногу показывалась голова, пролежавшая в земле около двух с половиной тысяч лет. Это была самая большая из когда-либо найденных голова из слоновой кости — одна из дев Акрополя с мягким, бледно-коричневатым цветом лица, черными волосами. слегка подкрашенными губами и загадочной улыбкой. Дева Колодца, или Мона Лиза, как хотел назвать ее директор Иракского департамента древностей. Теперь она хранится в новом багдадском музее — это одна из самых волнующих археологических находок в мире.
Было найдено много других изделий из слоновой кости, даже красивее той женской головки, хоть и не таких эффектных. Пластины с вырезанными на них телятами — головы повернуты в одну сторону, они сосут корову; дамы, напоминающие распутную Иезавель, — они глядят из окон на улицу; две декоративные пластины с изображением львицы, убивающей негра. В золотой набедренной повязке, с золотыми перьями в волосах, он лежит на земле, голова приподнята, он в трансе, а над ним склонилась львица, готовая растерзать. Позади них — сад: цветы и листва из ляпис-лазурита, сердолика и золота. Как хорошо, что таких пластин найдено две: одна хранится в Британском музее, другая — в Багдаде.
Глядя на эти великолепные произведения, созданные руками человеческими, испытываешь гордость от принадлежности к людскому роду. Те мастера были творцами и по праву несут в себе частичку святости Творца, создавшего мир и все сущее в нем и увидевшего, что созданное им — хорошо. Однако многое еще предстояло создать — все то, что потом было сделано руками человека. Человеку предназначил Он сотворить эти шедевры, идя вслед за Ним, ибо и сам человек создан по образу и подобию Его, и человек создал все эти вещи и увидел, что созданное им — хорошо.
Радость творчества — великая вещь. Даже плотник, однажды смастеривший для нашей экспедиции уродливую вешалку для полотенец, нес в себе творческий дух. Когда я спросила его, зачем, вопреки нашим распоряжениям, он приделал к ней такие несообразно большие ножки, он обиженно ответил: «Я не мог не сделать их такими, потому что это красиво». Что ж, нам вешалка казалась уродливой, а ему — красивой, и он соорудил ее в соответствии со своим творческим видением, потому что находил это прекрасным.
Человек может быть злым — гораздо более злым, чем звериные братья — но в порыве творчества он может подниматься до небес. Английские соборы возвышаются как памятники поклонения человека тому, что выше его самого. Мне нравится роза Тюдоров, — кажется, она украшает одну из капителей часовни Королевского колледжа в Кембридже — в центре которой резчик по собственному желанию поместил лик Мадонны, ибо считал, что Тюдоров слишком боготворят, а Творцу, Богу, которому посвящена эта часовня, недостаточно воздают почести.
Тот сезон был для доктора Кэмпбелл-Томпсона последним. Конечно, он считал себя прежде всего специалистом по эпиграфике и написанное слово, историческая надпись интересовали его гораздо больше, чем археологический аспект раскопок. Как любой эпиграфист, он всегда мечтал найти сокровищницу, полную табличек с текстами.
В Ниневии было сделано столько находок, что разобраться во всех этих строениях оказалось нелегко. Развалины дворцов Макса мало интересовали: он был одержим своими доисторическими исследованиями, потому что об этом периоде почти никто ничего не знал.
У него созрел план, который казался и мне увлекательным — раскопать небольшой курган в этих местах самостоятельно. Он конечно же не мог быть большим — на это понадобилось бы слишком много денег, но Макс считал, что маленький курган он осилит и что ему невероятно важно сделать это. А пока его усилия были направлены на раскопку глубинного шурфа сквозь все культурные слои. К тому времени, как они достигли целинного слоя, основание шурфа представляло собой крохотный клочок земли — меньше метра в поперечине. Там нашли всего несколько черепков — много находок и быть не могло, слишком мала поверхность раскопа, — представлявших совсем иную по сравнению с вышележащими слоями эпоху. С тех пор систематизация слоев в Ниневии была уточнена: после подкультурного слоя шла Ниневия-1, затем Ниневия-2, Ниневия-3, Ниневия-4 и Ниневия-5. Этот последний слой представлял эпоху, когда начали пользоваться гончарными кругами, и здесь были найдены чудесные сосуды с рисованными и лепными орнаментами. Особенно характерны для этой эпохи сосуды в форме кубков, украшенные очаровательными жизнерадостными рисунками. Однако сами по себе — то есть материал, из которого они сделаны, — эти сосуды не могли сравниться с той тонкой работой, которую мы наблюдаем в вещах, относящихся к эпохе, на несколько тысяч лет более ранней: то были хрупкие изделия прекрасного абрикосового цвета, напоминающие лучшую греческую посуду, с гладкой глазурованной поверхностью и своеобразным точечным, преимущественно геометрическим узором. Они походили, объяснил мне Макс, на посуду, найденную в Телль-Халафе, в Сирии, но та всегда считалась гораздо моложе, к тому же эта все равно была лучшего качества.
Макс попросил рабочих, живших в радиусе от одной до восьми миль, собирать и приносить ему найденные по дороге черепки разной глиняной посуды. В некоторых курганах посуда была преимущественно из позднего, пятого ниневийского периода. Кроме разнообразной расписной здесь встречалась и красивая лепная посуда очень тонкой работы. Кто-то принес красный кубок более раннего периода и зеленый — оба гладкие, без рисунка.
Очевидно, один или два маленьких холма из тех, что покрывали все пространство до самых гор, образовались на местах, покинутых людьми раньше, до того как был изобретен гончарный круг. Был там очень маленький курганчик, называвшийся Арпачия — милях в четырех от Ниневийского ареала. В нем не хранилось ни малейших следов какой-нибудь эпохи позднее второй ниневийской. Очевидно, именно в то время люди покинули это место.
Макса привлекал этот курган. Я поощряла его интерес, потому что найденные там черепки казались мне очень красивыми и я представляла себе, как увлекательно о них что-нибудь узнать. Это будет авантюра, сказал Макс. Вероятно, здесь существовала когда-то крохотная деревенька, едва ли чем-нибудь знаменитая, так что сомнительно, чтобы здесь оказалось много интересного. И все же люди, сделавшие эту посуду, здесь жили. Возможно, занятия их были примитивными, а вот посуда — нет: качество очень высокое. И они не могли делать ее для великого соседнего города, как ремесленники Суонси или Веджвуда, поскольку, когда они месили свою глину, Ниневии еще и в помине не было. Она появилась несколько тысяч лет спустя. Так для чего же они ее делали? Просто из любви к искусству?
Естественно, Си-Ти считал, что Макс совершает ошибку, уделяя такое внимание доисторическим временам и «поднимая новомодную волну» вокруг всех этих глиняных черепков. Важны только исторические находки, связанные с текстами, говорил он, ибо в них человек сам, письменно запечатлевает свою историю. Они оба были по-своему правы: Си-Ти — потому, что архаические тексты действительно уникально познавательны, Макс — потому, что мы должны изучать и то, что сделано руками людей, чтобы узнать все об истории человечества. Я тоже была права, обратив внимание на красоту предметов, найденных в этой крохотной доисторической деревушке и постоянно задаваясь вопросом «почему?». Для людей моего типа спрашивать «почему?» — значит жить интереснее.
В первый же сезон жизнь на раскопках мне понравилась необычайно. Я полюбила Мосул; искренне привязалась к Си-Ти и Барбаре; успешно завершила убийство лорда Эдгвайра и преследование его убийцы. Я прочла рукопись целиком Си-Ти и его жене, и они ее весьма высоко оценили. Кажется, они были единственными, кому я когда-либо читала рукопись — исключая, разумеется, моих домашних.
Я почти не верила своему счастью, снова очутившись в Мосуле, на сей раз в гостинице. Полным ходом шли переговоры о возможности ведения раскопок на нашем маленьком кургане, на Арпачии, крохотной Арпачии, о которой никто тогда не ведал и которой суждено было стать знаменитой на весь археологический мир. Макс уговорил Джона Роуза, который был архитектором урской экспедиции, работать с нами. Он был нашим другом — чудесный рисовальщик, человек со спокойной манерой речи и мягким юмором, который я находила неотразимым. Поначалу Джон колебался: он, разумеется, не собирался возвращаться в Ур, но не знал, продолжать ли ему вообще работать в области археологии или снова заняться архитектурной практикой. Но Макс сказал ему, что экспедиция продлится недолго, максимум два месяца, и работы, скорее всего, будет мало.
— Ты можешь воспринимать это как отпуск, — уговаривал Макс. — Чудесное время года, красивые цветы, хороший климат — никаких песчаных бурь, в отличие от Ура, горы и холмы вокруг. Тебе там страшно понравится. Для тебя это будет полнейшим отдыхом.
И Джон согласился.
— Конечно, это авантюра, — повторял Макс. Для него это было тревожное время — начало самостоятельной карьеры. Он сам сделал выбор, и от результата зависело, одержит ли он победу или потерпит поражение.
Начало оказалось крайне неблагоприятным. Во-первых, погода стояла ужасная. Дождь лил беспрестанно, почти никуда нельзя было проехать на машине; к тому же выяснилось, что чрезвычайно трудно понять, кому принадлежит земля, где мы собирались копать. Вопрос землевладения на Ближнем Востоке вообще крайне запутан. Территории, удаленные от городов, находятся под юрисдикцией шейхов, и все финансовые и прочие проблемы следует решать с ними, правительство лишь оказывает вам некоторую поддержку, обеспечивая определенный авторитет. Земли же, занесенные в разряд археологически перспективных — то есть такие, на которых имеются остатки древних поселений, — являются собственностью правительства, а не частных землевладельцев. Но я сомневалась, чтобы Арпачии — этому незаметному прыщику на лице земли — была оказана такая честь, поэтому нам предстояло связаться с хозяином земли.
Кажется, чего же проще? Пришел дородный веселый человек и заверил нас, что он и есть хозяин. Но через день мы узнали, что на самом деле земля принадлежит троюродному брату его жены и на нее имеются также другие претенденты. На третий день беспрерывного дождя, из-за которого все были поставлены в очень трудное положение и страшно нервничали, Макс бросился на кровать и застонал:
— Вы можете себе представить? Их девятнадцать — владельцев!
— Девятнадцать владельцев на этот крохотный клочок земли?! — недоверчиво переспросила я.
— Похоже на то.
В конце концов запутанный клубок проблем удалось все же размотать. Настоящий владелец был найден — им оказалась троюродная сестра двоюродной сестры тетки мужа чьей-то тети, чьи интересы, ввиду ее неспособности вести какие бы то ни было дела, представляли муж и несколько родственников. С помощью мутасарифа Мосула, Багдадского департамента по охране древностей, британского консула и ряда других лиц все было улажено и подписан контракт на драконовских условиях. Ужасные кары грозили любой стороне в случае его нарушения. Хозяйкиного мужа больше всего обрадовал пункт, обязывавший его в случае любых препятствий, чинимых нашей работе, или расторжения контракта возместить нам убытки в сумме тысячи фунтов. Он немедленно вышел на улицу похвастать этим перед собравшимися друзьями.
— Это очень важно, — гордо заявил он. — Если я не смогу обеспечить нужное содействие и выполнить все обещания, которые дал от имени жены, я рискую тысячью фунтами.
На присутствующих это произвело сильное впечатление.
— Тысяча фунтов! — наперебой галдели они. — Он может поплатиться тысячью фунтами! Вы слышали? Они могут потребовать с него тысячу фунтов, если что не так!
Я готова была биться об заклад, что, если бы и пришлось взимать с него какой-то денежный штраф, самое большее, что он мог заплатить, это динаров десять.
Мы сняли небольшой домик, очень похожий на тот, в котором жили с Си-Ти, чуть дальше от Мосула, ближе к Ниневии — с такой же плоской крышей и мраморной верандой, типичными для Мосула мраморными оконными нишами, напоминающими церковные, и мраморными подоконниками, где было удобно раскладывать черепки. У нас были повар и мальчик-слуга, огромная свирепая собака, чтобы облаивать всех других собак в округе и любого, кто приближался к дому, и в положенный срок — шесть новорожденных щенков. Был у нас и небольшой грузовичок, который водил шофер-ирландец по фамилии Галлахер, оставшийся на Ближнем Востоке после войны 1914 года и никогда так и не вернувшийся домой.
Он был выдающейся личностью, этот Галлахер, и рассказывал нам порой удивительные истории. Была у него, например, сага об осетре, которого они с другом нашли на берегу Каспия и, набитого льдом, пронесли через горы в Иран, где продали за бешеные деньги. Его рассказы сливались в бесконечную «Одиссею» или «Энеиду» со множеством невероятных приключений, случившихся в пути.
Он дал нам, скажем, полезную информацию о точной стоимости человеческой жизни.
— Ирак лучше Ирана, — сказал он. — В Иране убийство человека обходится в семь фунтов — деньги на бочку! А в Ираке — всего три.
Галлахер сохранил воспоминания о службе в армии и дрессировал собак на военный манер. Он выкликал шестерых щенков по именам, и те по очереди подбегали к кухне. Суисс-мисс была любимицей Макса, и ее всегда звали первой. Щенки были чрезвычайно уродливы, но — как все детеныши в мире — одновременно и очаровательны. После чая они, бывало, подходили к веранде, и мы тщательно выбирали клещей из их шерсти. На следующий день, правда, она снова кишела клещами, но мы старались как могли.
Галлахер оказался ненасытным пожирателем книг. Каждую неделю я получала от сестры посылки с книгами и, прочитав их, все отдавала Галлахеру. Глотал он их очень быстро, и казалось, что ему совершенно все равно, что читать: биографические сочинения, художественную прозу, любовные романы, остросюжетные истории, научные труды — что угодно. Он был похож на умирающего от голода, которому не важно, что есть, была бы еда. Галлахеру требовалась пища для ума.
Однажды он поведал нам о своем дядюшке Фреде.
— В Бирме его сожрал крокодил, — печально сообщил он. — Я не знал, что делать. В конце концов мы решили, что из этого крокодила нужно сделать чучело. Сделали. И отослали его дядиной жене.
Он рассказывал свои истории ровным, деловым тоном. Поначалу я думала, что он фантазирует, но потом пришла к заключению, что практически все, что он говорил, было правдой. Просто он представлял собой тип людей, с которыми вечно происходят невероятные истории.
Тот период был для нас очень тревожным, поскольку никаких признаков того, что игра Макса стоила свеч, не обнаруживалось. Мы откопали лишь развалины нескольких жалких, бедных жилищ — они даже не были сложены из саманных кирпичей — просто глинобитные постройки, внешний вид которых было трудно восстановить. Повсюду валялись прелестные глиняные черепки, нашли мы несколько восхитительных черных обсидиановых ножей с изящно отделанными лезвиями, но выдающихся находок не было.
Джон с Максом подбадривали друг друга, убеждая, что рано еще делать выводы и что к приезду доктора Гордана, немца — директора Багдадского музея древностей, мы, во всяком случае, сделаем все необходимые замеры и проведем систематизацию культурных слоев, чтобы он увидел, что раскопки ведутся грамотно, в соответствии с научными требованиями.
Но наконец небо послало нам великий день! Макс влетел в дом, где я корпела над черепками, схватил меня за руку и потащил за собой.
— Потрясающая находка! — кричал он. — Мы обнаружили сгоревшую гончарную мастерскую. Пошли! Такого зрелища ты еще никогда не видела!
Это было чистой правдой: царская удача нам выпала. Гончарная мастерская вся была там, под слоем земли. Ее, видимо, бросили после пожара, и, благодаря огню, она сохранилась. Множество великолепных блюд, ваз, чаш и тарелок, многокрасочной посуды, сверкающей на солнце алым, черным, оранжевым цветами, представляло собой восхитительное зрелище.
Начиная с этого момента у нас появилось столько работы, что мы не знали, как с ней справиться. На свет извлекались сосуд за сосудом. Они разбились, когда обвалилась крыша, но все осколки остались в одном месте, почти каждый предмет можно было собрать целиком! Некоторые, правда, успели слегка обуглиться, но рухнувшие стены, загасив огонь, спасли их — около шести тысяч лет пролежали они здесь нетронутыми. Одно огромное полированное блюдо с розеткой из лепестков в центре и красивым, очень симметричным орнаментом вокруг нее состояло из семидесяти шести фрагментов! Но все они лежали рядом, блюдо удалось собрать, и теперь оно радует глаз посетителей музея. Я любила еще одну чашу, мягкого, глубокого мандаринового цвета, сплошь покрытую узором, напоминающим «Юнион Джек».
Я лопалась от счастья. И Макс тоже, и даже Джон — по-своему, в более сдержанной манере. Но как же мы работали с момента этой находки до самого окончания сезона!
Той осенью я много занималась дома, чтобы «соответствовать уровню». Я даже посещала местную среднюю школу и брала уроки у очаровательного маленького человечка, который никак не мог поверить, что я так мало знаю.
— Похоже, вы никогда не слышали, что существует прямой угол, — неодобрительно заметил он как-то. Я признала, что так оно и есть — не слышала.
— В таком случае мне будет трудно объяснить вам материал, — сказал он.
Но я все же выучилась делать замеры и подсчеты и зарисовывать предметы в две трети их натуральной величины или в другом нужном масштабе. И вот настал момент, когда я должна была приложить полученные знания на практике. Работы было столько, что ее никогда бы не переделать, если бы свою лепту не внес каждый. У меня, конечно, времени на все уходило втрое больше, чем у других, но Джон помогал мне, так что кое-какую пользу приносила и я.
Максу приходилось с утра до вечера торчать на раскопках, Джон все это время делал зарисовки. Покачиваясь, он выходил к ужину со словами: «Думаю, я скоро ослепну. У меня болят глаза и так кружится голова, что я едва стою на ногах. С восьми часов утра я без перерыва рисую как проклятый».
— И после ужина нам всем придется вернуться к своим занятиям, — добавлял Макс.
— И этот человек обещал мне здесь каникулы! — притворно сокрушался Джон. — Это тот самый человек!
В ознаменование окончания сезона мы решили устроить скачки. Такого здесь еще никогда не было. Мы приготовили разные чудесные призы. Участвовать мог каждый, кто пожелает.
Вокруг этой затеи шло множество толков. Начать с того, что кое-кто постарше и посерьезнее опасался, не уронит ли он своего достоинства участием в таком мероприятии. Достоинство считалось важной вещью. Соревнование с более молодыми людьми, быть может, с безусыми юнцами, для уважающего себя мужчины, для человека состоятельного было чем-то сомнительным. Но в конце концов все приняли предложение, и мы обсудили детали. Дистанция составляла три мили, участникам предстояло пересечь реку Хоср за Ниневмийским холмом. Строго определили правила, которые никто не имел права нарушать. Запрещалось таранить и отталкивать друг друга, выбивать из седла, подсекать или делать что-либо подобное. Хоть мы и не очень рассчитывали, что правила эти будут соблюдаться, все же надеялись, что опасных происшествий избежать удастся.
Пришедшего первым ожидал приз в виде коровы с теленком, второго — овца, третьего — коза. Было несколько призов помельче: куры, мешки с мукой и лукошки с яйцами — от сотни штук до десятка. Всем участникам полагалось по пригоршне фиников и столько халвы, сколько каждый сможет унести в двух ладонях. Заметьте, все эти призы обошлись нам в десять фунтов. Были же времена!
Мы учредили АААЛ — Арпачийскую ассоциацию атлетов-любителей. На реке как раз было половодье и перебраться через мост, чтобы наблюдать за финальным этапом скачек, не представлялось возможным, для этой цели был нанят самолет.
Наконец день настал и подарил нам незабываемое удовольствие. Началось с того, что все дружно рванули с места по выстрелу стартового пистолета и, доскакав до Хосра, большинство плюхнулось лицом прямо в воду. Те, кому удалось выбраться из этой кучи-малы, продолжали скачку. Без протаранивания соперников как-то обошлось, никого из седла не выбили. Многие делали ставки, но никто из фаворитов даже близко не подошел к первому месту. Победили три темные лошадки, и овацию им устроили оглушительную. Первым пришел сильный, атлетически сложенный всадник; вторым — этот призер снискал больше всего симпатий — бедняк, вечно выглядевший полуживым от голода, третьим — маленький мальчик. Вечером состоялся грандиозный праздник: танцевали десятники, танцевали рабочие. А человек, получивший в качестве второго приза овцу, тут же зарезал ее и устроил пир для родных и друзей. Это был великий день для Арпачийской ассоциации атлетов-любителей!
Мы покидали Арпачию под крики: «Да благословит вас Аллах!», «Приезжайте снова!» и всяческие добрые пожелания. Мы направились в Багдад, где нас уже ждали все наши находки.
Макс с Джоном Роузом распаковывали их, и начинался англо-иракский дележ. К тому времени наступил май, в Багдаде было больше сорока градусов в тени. Джон плохо переносил жару и все время выглядел больным. Мне повезло — я не входила в команду распаковщиков и могла оставаться дома.
Политическая ситуация в Багдаде неуклонно ухудшалась и, хотя мы надеялись вернуться на следующий год, чтобы раскапывать другой курган или продолжать работы в Арпачии, уверенности, что это окажется возможным, у нас не было. После нашего отъезда возникли сложности с транспортировкой находок по морю, нам с трудом удалось получить свои ящики. В конце концов все было улажено, но ушло много месяцев и по этой причине нам не рекомендовали продолжать там раскопки на следующий год. В течение нескольких лет в Ираке практически никто не копал; все переместились в Сирию. Мы тоже решили на предстоявший сезон выбрать себе подходящее местечко в Сирии.
Помню случай, который оказался предзнаменованием грядущих событий. В Багдаде нас пригласили на чай к доктору Гордану. Он слыл неплохим пианистом и играл в тот день Бетховена. У него была красивая голова и, глядя на него, я подумала, какой это замечательный человек: всегда любезен и тактичен. Но вот кто-то невзначай упомянул о евреях. Доктор Гордан изменился в лице, причем изменился поразительно, я никогда не видела такого жесткого выражения.
— Вы не понимаете, — сказал он. — Возможно, у вас евреи не такие, как у нас. Они опасны. Их следует истребить! Ничто другое не поможет!
Я уставилась на него, не веря своим ушам. Но он имел в виду именно то, что сказал. Тогда я впервые столкнулась с ужасом, который позднее пришел из Германии. Для тех, кто много путешествовал, думаю, кое-что было ясно уже тогда, но обыкновенным людям в 1932–1933 годах явно недоставало способности предвидеть.
Там, в гостиной доктора Гордана, играющего на пианино, я увидела первого в своей жизни нациста — позднее я узнала, что жена его была еще более оголтелой нацисткой. Они выполняли в Багдаде определенную миссию — не только по части древностей и не только на благо своей страны, они еще и шпионили за собственным германским послом. Есть вещи, которые — когда в конце концов убеждаешься в них — повергают в отчаяние.
Мы вернулись в Англию в ореоле славы, и Макс все лето, не отрываясь, писал отчет об экспедиции. Некоторые из наших находок были выставлены в Британском музее; то ли в том же году, то ли в следующем вышла книга Макса об Арпачии — Макс сказал, что ее нужно издавать без промедления: у археологов есть привычка надолго откладывать публикации, сказал он, а знания следует делать всеобщим достоянием как можно скорее.
Во время второй мировой войны, работая в Лондоне, я написала о нашей сирийской экспедиции. Я назвала книгу «Расскажи-ка мне, как ты живешь» и люблю перечитывать ее время от времени, вспоминая нашу сирийскую жизнь. На раскопках год похож на год — происходят одни и те же события, поэтому повторы неизбежны. И все же то были счастливые годы, нам было невыразимо хорошо вместе, и раскопкам сопутствовал успех.
Годы с 1930 по 1938-й вспоминаются как особенно удачные, так как они не были омрачены внешними невзгодами. По мере того как работы становится все больше, а тем более по мере того как становится больше успехов, свободного времени человек оставляет себе все меньше. Но те годы были все еще беззаботными: да, работы хватало и тогда, но она не поглощала нас целиком. Я писала детективные истории, Макс — книги по археологии, доклады и статьи. Мы были заняты, но не чувствовали постоянного напряжения.
Поскольку Максу было затруднительно приезжать в Девоншир так часто, как ему хотелось бы, мы проводили там лишь Розалиндины каникулы, а большую часть времени жили в Лондоне, по очереди перебираясь из одного моего дома в другой и пытаясь понять, какой из них нам больше всего нравится. В один из тех годов, что мы прожили в Сирии, Карло и Мэри, искавшие для нас подходящий дом, составили целый список и настойчиво рекомендовали мне посмотреть дом № 48 по Шеффилд-террас. Как только я увидела его, мне захотелось поселиться в нем, как не хотелось еще поселиться ни в одном другом доме. Дом казался идеальным, смущало, пожалуй, лишь одно: в нем был ненужный подвал. Комнат насчитывалось не так много, зато все — просторные и пропорциональные, как раз то, что нужно. При входе справа была большая столовая, слева — гостиная. Дверь на лестничной площадке между первым и вторым этажами вела в ванную и туалет, а на втором этаже справа, над столовой — вход в комнату того же размера, что и столовая, там помещался кабинет Макса с библиотекой. Обширная площадь позволяла расставить здесь большие столы для бумаг и археологических находок. Слева, над гостиной, мы устроили свою спальню. На верхнем этаже были еще две большие комнаты, а между ними — маленькая, ее отдали Розалинде. Большую комнату над кабинетом Макса предназначили для гостей — это была семейная спальня; а что касается комнаты слева, то на нее я заявила свои права — она стала моим кабинетом и гостиной. Все были немало удивлены, так как прежде я ни о чем подобном и не помышляла, но дружно согласились, что пора уже бедной старушке-миссус завести собственную комнату.
Мне хотелось иметь угол, где никто бы меня не беспокоил. В комнате не должно быть телефона — только большое пианино, крепкий большой стол, удобная софа или диван, стул с высокой прямой спинкой, чтобы печатать на машинке, и одно кресло, в котором можно расслабиться, — больше ничего. Я купила большой «Стейнвей» и несказанно наслаждалась своей комнатой. Пока я находилась в доме, на моем этаже запрещалось пользоваться пылесосом, и даже если бы поблизости случился пожар, я бы пальцем не пошевелила. Впервые в жизни у меня появился собственный уголок, и я блаженствовала в нем пять или шесть лет, вплоть до момента, когда во время войны дом разбомбили. Не могу понять, почему я никогда больше не устраивала себе кабинета. Наверное, потому, что привычка работать за обеденным столом или на углу умывального столика слишком въелась в меня.
Дом № 48 по Шеффилд-террас оказался счастливым домом; я почувствовала это, едва переступив порог. Наверное, человек, выросший в особняке с большими комнатами, подобном Эшфилду, всегда испытывает тоску по простору. Мне доводилось жить в очаровательных маленьких домиках — оба дома: на Кэмпден-стрит и «конюшенный» были небольшими — но я никогда не чувствовала себя там безоговорочно удобно. И дело вовсе не в мании величия; можно иметь небольшую, но очень элегантную и дорогую квартиру, а можно — гораздо дешевле — снять дом сельского священника, огромный, обветшалый, готовый вот-вот развалиться. Дело в ощущении простора, возможности расправить плечи. Кстати, если вам самой приходится делать уборку, то приводить в порядок большую комнату гораздо легче, чем вытирать пыль во всех закуточках и со множества предметов мебели в маленькой комнатушке, где к тому же постоянно натыкаешься на чей-нибудь «задний фасад».
Макс не отказал себе в удовольствии соорудить у себя в кабинете новый камин, причем строительством руководил лично. На Ближнем Востоке ему так часто приходилось иметь дело с очагами и дымоходами из обожженного кирпича, что он считал себя докой в этой области, хотя приглашенный специалист, мистер Уизерс, к его проекту отнесся скептически.
— С каминами и дымоходами никогда ничего не угадаешь наперед, — сообщил он. — Все делаешь по правилам, вроде должны работать нормально, а они не работают. Что же до этого, вашего, то он и придуман-то против правил, должен вам сказать, — заявил он Максу.
— Делайте точно, как я говорю, — ответил Макс, — и вы увидите!
К великому огорчению мистера Уизерса, он действительно увидел. Камин Макса никогда не дымил. В каминную доску Макс вмонтировал один из знаменитых ассирийских кирпичей с клинописной надписью, который стал как бы предупредительным щитом, оповещавшим — «Берлога археолога. Частное владение».
Единственное, что беспокоило меня на Шеффилд-террас, это какой-то запах в нашей спальне. Макс его не чувствовал, и Бесси считала, что я все придумываю, но я твердо стояла на своем: пахнет газом. Макс обратил мое внимание на то, что в доме нет газа, он к нему не подведен.
— Ничего не могу с собой поделать, — упорствовала я. — Чувствую запах газа.
Я вызывала строителей и газовщиков, они ползали на животах, нюхали под кроватью и в конце концов заявили, что мне все мерещится.
— Конечно, если здесь что-то и есть, леди, хоть мой нос ничего не чувствует, — сказал газовщик, — так это, может быть, дохлая мышь или дохлая крыса. Хотя крыса вряд ли, крысу я бы учуял, а мышь, может, и есть. Очень маленькая мышка.
— Не исключено, — согласилась я, — но если так, то это очень дохлая маленькая мышка.
— Надо поднять доски.
Подняли доски — никакой мышки не нашли, ни большой, ни маленькой. Но что бы то ни было, газ ли, дохлая ли мышь, запах не исчезал. Я продолжала вызывать строителей, газовщиков, водопроводчиков — всех, кто, как мне представлялось, может как-то помочь. В конце концов все они стали смотреть на меня с ненавистью. Я всем надоела — Максу, Розалинде, Карло, все они называли это «мамиными выдумками». Но мама-то знала, как пахнет газ, и продолжала стоять на своем. Едва не доведя всех до помешательства, я все же доказала свою правоту. Оказалось, что под полом нашей спальни проходила старая, давно не используемая газовая труба, из которой понемногу продолжал течь газ. На чей счет этот газ тек, никто сказать не мог — в нашем доме даже газового счетчика не было, но как бы то ни было, он тек по заброшенной трубе и проникал в нашу спальню. Я так гордилась своей победой, что на какое-то время стала просто невыносимой и больше чем обычно задирала нос.
Перед тем как купить дом на Шеффилд-террас, мы с Максом приобрели еще один, за городом. Нам нужен был небольшой домик или деревенский дом, потому что каждый раз ездить на выходные в Эшфилд и обратно было невозможно. Если бы мы имели загородный дом неподалеку от Лондона, это решило бы все проблемы.
У Макса было два любимых места в Англии — окрестности Стокбриджа, где он провел детство, и пригороды Оксфорда. Время, проведенное в Оксфорде, он считал самым счастливым в жизни. Там все было ему знакомо, и он очень любил Темзу. Поэтому в поисках дома мы ездили вдоль реки туда-сюда. Искали в Горинге, Уоллингфорде, Пэнбурне. На берегу реки дом найти оказалось трудно, так как это были либо грандиозные сооружения в позднем викторианском стиле, либо небольшие деревенские дома, полностью затапливаемые зимой.
Наконец я увидела объявление в «Тайме». Это случилось за неделю до нашего очередного отъезда в Сирию.
— Посмотри, Макс, — сказала я, — в Уоллингфорде продается дом. Помнишь, как нам понравилось в Уоллингфорде? А что если это один из домов на берегу? Когда мы там были, ни один из них не продавался.
Мы созвонились с агентом и бросились в Уоллингфорд.
Это оказался восхитительный дом в стиле эпохи королевы Анны, расположенный, правда, близко к дороге, но позади был сад и отделенный от него каменным забором огород — даже слишком большой для нас, а ниже — то, о чем всегда мечтал Макс: луга, расстилающиеся до самой реки. И река здесь, приблизительно в миле от Уоллингфорда, была очень хороша. Дом состоял из пяти спален, трех гостиных и замечательной кухни. Из окна одной гостиной сквозь пелену дождя виднелся потрясающий кедр, ливанский. Он стоял на лугу, луг подступал к самой изгороди неподалеку от дома, и я подумала, что за изгородью мы устроим лужайку для игр, так что кедр окажется посреди нее и жаркими летними днями мы сможем пить под ним чай.
Времени терять не следовало. Дом продавался неправдоподобно дешево, безо всяких условий, и мы там же на месте приняли решение. Позвонили агенту, подписали необходимые бумаги, поговорили с юристами и землеустроителями — все как положено — и купили дом.
К сожалению, в последовавшие за этим девять месяцев нам не пришлось его больше видеть. Мы уехали в Сирию и там все время мучились сомнениями, не сделали ли мы большую глупость. Мы ведь намеревались купить маленький коттедж, а вместо этого приобрели дом в стиле королевы Анны с изящными окнами и хорошими пропорциями. Но Уоллингфорд казался таким прелестным! Железнодорожное сообщение с ним не было толком налажено, поэтому он не стал местом паломничества ни для лондонцев, ни для оксфордцев.
— Я думаю, — сказал Макс, — нам будет там очень хорошо.
И нам действительно всегда очень хорошо там, вот уже лет тридцать пять, если не ошибаюсь. Мы вдвое удлинили кабинет Макса, теперь из него открывается вид прямо на реку. Зимний дом в Уоллингфорде — дом Макса, и всегда был его домом. Эшфилд — мой дом и, думаю, Розалиндин.
Вот так мы и жили. Макс со своей археологией, которой был предан всей душой, я — со своим писательством, становившимся все более профессиональным и вызывавшим поэтому во мне все меньше энтузиазма.
Прежде писать книги было увлекательно — отчасти потому, что настоящей писательницей я себя не ощущала и каждый раз удивлялась тому, что оказалась способной написать книгу, которую опубликовали. Теперь же писание книг стало рутинным процессом, моей работой. Издатели не только печатали их, но и постоянно побуждали меня продолжать работу. Однако вечное стремление заняться не своим делом не давало мне покоя; полагаю, без этого жизнь показалась бы мне скучной.
Теперь мне хотелось написать что-нибудь другое, не детектив. Испытывая чувство некоторой вины, я с удовольствием принялась за роман под названием «Хлеб гиганта». Это была книга, главный образом, о музыке, и нередко она выдавала мое слабое знание предмета с технической точки зрения. Пресса о ней была довольно щедрой. И продавалась книга недурно — вполне прилично для «первого романа». На обложке стояло имя Мэри Уэстмакотт, и никто не знал, что это я. Мне удалось сохранять свое авторство в секрете пятнадцать лет.
Год или два спустя я написала под тем же псевдонимом еще одну книгу — «Незаконченный портрет». Разгадал мою тайну только один человек: Нэн Уоттс — теперь ее зовут Нэн Кон. У Нэн была очень цепкая память, некоторые мои высказывания о детях, а также стихотворение, процитированное в первой книге, обратили на себя ее внимание. Она тут же сказала себе: «Это написала Агата, не сомневаюсь».
Как-то, слегка подтолкнув меня в бок, она притворным тоном произнесла:
— На днях прочла книжку, которая мне очень понравилась; постой-ка, как же она называется? «Кровь карлика»? Да, точно, «Кровь карлика»! — и она лукаво подмигнула мне. Когда мы подъехали к ее дому, я спросила: «Как ты догадалась насчет „Хлеба гиганта“?
— Ну как же мне было не догадаться, я ведь знаю твою манеру речи, — ответила Нэн.
Время от времени я, бывало, писала песни, преимущественно баллады. Я и представить себе не могла, что мне выпадет невероятное счастье освоить еще одну, совершенно новую для меня сферу писательской деятельности, тем более в возрасте, когда люди уже не так легко пускаются в авантюры.
Думаю, подвигло меня к этому раздражение, вызванное неудачными, с моей точки зрения, опытами инсценирования моих книг. Хоть я и написала когда-то пьесу «Черный кофе», всерьез о драматургии не помышляла — работа над «Эхнатоном» доставила мне удовольствие, но я никогда не верила, что кто-нибудь ее поставит. Однако мне вдруг пришло в голову, что если другие инсценируют мои книжки неудачно, я сама должна попробовать сделать это лучше. Мне казалось, неудачи проистекают оттого, что инсценировщики не могут оторваться от текста и обрести свободу. Детектив дальше всего отстоит от драматургии, и его инсценировать труднее, чем что бы то ни было другое. В нем ведь такой замысловатый сюжет и обычно столько действующих лиц и ложных ходов, что пьеса неизбежно получается перегруженной и чрезмерно запутанной. Адаптируя детектив для театра, его нужно упрощать.
Я написала «Десять негритят», потому что меня увлекла идея: выстроить сюжет так, чтобы десять смертей не показались неправдоподобными и убийцу было трудно вычислить. Написанию книги предшествовал длительный период мучительного обдумывания, но то, что в конце концов вышло, мне понравилось. История получилась ясной, логичной и в то же время загадочной, при этом она имела абсолютно разумную развязку: в эпилоге все разъяснялось. Книгу хорошо приняли и писали о ней хорошо, но истинное удовольствие от нее получила именно я, потому что лучше всякого критика знала, как трудно было ее писать.
Вскоре я сделала следующий шаг. Будет занятно посмотреть, подумала я, удастся ли мне сделать из «Негритят» пьесу. На первый взгляд, это казалось невозможным, потому что под конец не остается в живых ни одного персонажа, который мог бы объяснить, что же произошло. Пришлось несколько изменить сюжет. Я считала, что путем введения одного нового хода сумею сделать отличную пьесу — нужно лишь оставить двух действующих лиц невиновными. В финале они, объединившись, преодолеют все испытания. Это не противоречило и стилистике детской считалочки, ибо в «десяти негритятах» есть и строчка о двоих, которые поженились, после чего не осталось уже никого.
Я написала пьесу. Восторга она ни у кого не вызвала, вердикт был таков: «Невозможно поставить». Однако Чарлзу Кокрену она понравилась. Он сделал все, что мог, чтобы поставить ее, но, к несчастью, не смог убедить тех, от кого это зависело, разделить его восторг. Они твердили то же самое — невозможно ни поставить, ни сыграть, зритель будет смеяться, в пьесе нет необходимой драматургической напряженности. Кокрен твердо заявил, что не согласен с ними, но сделать ничего не смог.
— Надеюсь, когда-нибудь вам больше повезет с этой пьесой, — сказал он, — я бы хотел увидеть ее на подмостках.
Прошло время — и счастье действительно улыбнулось. Человеком, оценившим пьесу, оказался Берги Мейер, ранее открывший путь на сцену другой моей пьесе, «Алиби», где главную роль играл Чарлз Лоутон. «Негритят» поставила Айрин Хеншелл и поставила, по-моему, превосходно. Мне было очень интересно познакомиться с ее режиссерским методом, так как он существенно отличался от метода Джералда Дюморье. Начать с того, что мне, неискушенной в театральной жизни, Айрин показалась неловкой, словно бы неуверенной в себе, но, наблюдая за ее работой, я поняла, какого высокого класса профессионалом она была. Она в первую очередь чувствовала сцену, видела, а не слышала будущий спектакль, представляла себе мизансцены, освещение, — словом, зрительный образ спектакля. И лишь после этого, как бы обдумывая уже свершившееся, обращалась к тексту. Такой метод оказывался очень плодотворным, она добивалась впечатляющего результата. В спектакле постоянно поддерживалось нужное напряжение. А со светом она работала просто виртуозно — достаточно вспомнить эпизод, где трое детей держат в руках зажженные свечи. По мере того как сцена погружается в темноту, три маленьких язычка пламени остаются таинственными световыми пятнами.
Кроме того, актеры играли превосходно, и зритель ощущал, как постепенно нарастают напряжение, страх и недоверие между действующими лицами; гибель персонажей была обставлена режиссерски так искусно, что в зале не возникло и намека на смех, постановщица не стремилась заставить зрителя дрожать от волнения, что порой вызывает обратный эффект: зритель начинает потешаться. Я не хочу сказать, что больше других люблю эту свою пьесу или эту книгу или что считаю их своими самыми большими удачами, но я уверена, что это моя самая искусная работа. Именно после «Десяти негритят» я всерьез, наравне с писанием книг, занялась драматургией и решила, что впредь никто, кроме меня, не будет инсценировать мои вещи: я сама буду выбирать, что инсценировать, и решать, какие из моих книг для этого пригодны.
Следующей моей пробой пера в этом жанре, предпринятой, правда, лишь через несколько лет, была «Западня». Мне вдруг пришло в голову, что из этой повести получится неплохая пьеса. Я поделилась своим соображением с Розалиндой, которая играла значительную роль в моей профессиональной жизни, постоянно и безуспешно пытаясь охлаждать мой пыл.
— Сделать пьесу из «Западни», мама?! — с ужасом воскликнула Розалинда. — Это хорошая книга, я люблю ее, но из нее невозможно сделать пьесу!
— А я смогу, — ответила я, вдохновленная ее возражениями.
— Ну что ж, искренне желаю удачи, — вздохнула Розалинда.
Несмотря ни на что, я с удовольствием время от времени записывала мысли, приходившие в голову по поводу «Западни». В известном смысле это конечно же был скорее роман, чем детективная история. Мне всегда казалось, что я испортила его, введя в число персонажей Пуаро. Но, привыкнув к тому, что он действует во всех моих книгах, я, естественно, ввела его и в эту. Однако здесь он был не к месту. Он честно выполнял свою работу, но я не могла отделаться от мысли, что без него книга вышла бы намного лучше. Вот почему, приступив к инсценировке, я выкинула Пуаро.
«Западня» была написана, несмотря на всеобщее, не только Розалиндино, неодобрение. И только Питеру Сондерсу, поставившему впоследствии столько моих пьес, она понравилась.
После успеха «Западни» я закусила удила. Разумеется, я понимала, что писание книг — моя постоянная, надежная профессия. Я могла придумывать и кропать свои книжки, пока не спячу, и никогда не испытывала страха, что не смогу придумать еще один детективный сюжет.
Всегда, правда, остаются безумные три-четыре недели, предшествующие началу работы, когда пытаешься приступить собственно к написанию, но понимаешь, что ничего не получается. Худшей муки не придумать! Сидишь в кабинете, обкусываешь карандаш, тупо смотришь на машинку, меряешь шагами комнату или валяешься на диване и при этом так хочется реветь! Выходишь, начинаешь мешать тем, кто занят делом — чаще всего Максу, благо он человек великодуш-ный:
— Макс, это ужасно, я совершенно разучилась писать — я больше ничего не умею! Я не напишу больше ни одной книги.
— Напишешь, — утешает Макс. Поначалу в такие моменты в его голосе слышалась тревога, теперь, успокаивая меня, он продолжает думать о своей работе.
— Нет, не напишу, я знаю. У меня в голове — ни единой мысли. Была одна, но теперь я вижу, что это сущая чепуха.
— Тебе просто нужно пройти через эту стадию. Ведь это уже столько раз бывало! В прошлом году ты говорила то же самое. И в позапрошлом.
— Теперь совсем другое дело, — убежденно отвечаю я.
На самом деле ничего нового, конечно, нет. Все забывается и, повторяясь, воспринимается как нечто небывалое. Я опять впадаю в безысходное отчаяние, чувствую себя не способной к какой бы то ни было творческой работе. Но делать нечего: через этот несчастный период неизбежно приходится проходить. Словно запускаешь хорьков в кроличью нору, чтобы они вытащили оттуда зверька, который тебе нужен, и ждешь, между тем как в тебе происходит какая-то подспудная борьба, ты проводишь часы в томительном ожидании, чувствуешь себя не в своей тарелке. О будущей вещи думать не можешь, книгу, которая попадается под руку, толком не в состоянии читать. Пытаешься разгадывать кроссворд — не удается сосредоточиться, ощущение безнадежности парализует.
Затем, по какой-то неизвестной причине, срабатывает внутренний «стартер», и механизм начинает действовать, ты понимаешь, что «оно» пришло, туман рассеивается. С абсолютной ясностью ты вдруг представляешь себе, что именно А. должен сказать Б. Выйдя из дома и дефилируя по дороге, энергично беседуешь сам с собой, воспроизводя диалог между, скажем, Мод и Элвином, точно зная, где он происходит, и ясно видя других персонажей, наблюдающих за героями из-за деревьев. Перед твоими глазами возникает лежащий на земле мертвый фазан, который заставит Мод вспомнить нечто забытое, и так далее и так далее. Домой возвращаешься, распираемая удовольствием; еще ничего не сделано, но ты уже в порядке и торжествуешь.
В такой момент писание пьес представляется мне занятием увлекательнейшим, видимо, просто потому, что я дилетант и не понимаю, что пьесу необходимо придумать — писать можно лишь ту пьесу, которая уже полностью придумана. Написать пьесу гораздо легче, чем книгу, потому что ее можно мысленно увидеть, здесь вы не зажаты в тиски неизбежных в книге описаний, которые мешают развивать сюжет динамично. Тесные рамки сценического диалога облегчают дело. Вам не нужно следовать за героиней вверх и вниз по лестнице или на теннисный корт и обратно, а также «думать мысли», которые приходится описывать. Вы имеете дело лишь с тем, что можно увидеть, услышать или сделать. Смотреть, слушать и чувствовать — единственное, что от вас требуется.
Я знала, что всегда буду писать свою одну книгу в год — в этом я была уверена; драматургия же навсегда останется моим увлечением, и результат будет неизменно непредсказуем. Ваши пьесы одна за другой могут иметь успех, а потом, по никому не ведомой причине, следует серия провалов. Почему? Никто не знает. На моих глазах это случалось со многими драматургами. Я видела, как провалилась пьеса, которая, с моей точки зрения, была ничуть не хуже, а может быть, и лучше той, что считалась большой удачей этого театра — то ли потому, что она не завоевала зрительских симпатий, то ли написана была не ко времени, то ли постановщики и актеры изменили ее до неузнаваемости. Да, занимаясь драматургией, ни в чем нельзя быть уверенным. Каждая пьеса — великий риск, но мне нравилось играть в эту игру.
Закончив «Западню», я уже знала, что вскоре захочу написать еще одну пьесу по своей книге, а если удастся, мечтала когда-нибудь произвести на свет и оригинальное сочинение, не инсценировку. Мне хотелось, чтобы это была пьеса в полном смысле слова.
С «Каледонией» Розалинде повезло. Это была, думаю, самая замечательная из всех когда-либо виденных мною школ. Казалось, что все предметы там преподавали лучшие в своей области учителя. Конечно, самым хорошим в себе Розалинда обязана им. В конце концов она стала первой ученицей, хоть и призналась мне, что это несправедливо, так как в школе училась китаянка, которая была гораздо умнее ее. «Я знаю, почему они назвали первой меня — они считают, что первой ученицей должна быть английская девочка». Боюсь, Розалинда была права.
После «Каледонии» она поступила в «Бененден». Там с самого начала ее все раздражало. Понятия не имею, почему — по всем отзывам, это была очень хорошая школа. Розалинда никогда не училась ради того, чтобы учиться, — в ней не было никаких задатков ученого. Менее всего ее интересовали предметы, которые любила я, например, история, но у нее хорошо шла математика. В письмах ко мне в Сирию она часто просила разрешить ей уйти из «Бенендена». «Я не выдержу здесь еще год», — писала она. Однако я считала, что раз уж она начала свою школьную карьеру, следует ее должным образом завершить, поэтому отвечала, что сначала нужно получить аттестат, а потом можно уходить из «Бенендена» и продолжать образование в другом месте.
Мисс Шелдон, Розалиндина классная дама, написала мне, что Розалинда собирается по окончании следующего семестра сдавать экзамены на аттестат; она, мисс Шелдон, сомневается, что у моей дочери есть шанс выдержать их, но почему бы не попробовать? Мисс Шелдон ошиблась, потому что Розалинда с легкостью сдала экзамены. Мне предстояло обдумать следующий шаг в судьбе почти уже пятнадцатилетней дочери.
Розалинда и я сошлись на том, что ей следует поехать за границу. Мы с Максом отправились выполнять миссию, которая всегда давалась мне с огромным трудом — выбирать место, где Розалинда продолжит учебу. Выбор предстояло сделать между некоей парижской семьей, несколькими в высшей степени благовоспитанными молодыми дамами, державшими школу в Эвиане, и, наконец, школой в Лозанне, возглавлявшейся тремя педагогами, которых нам горячо рекомендовали. Было еще учебное заведение в швейцарском местечке Гштаад, где девочки наряду с прочими дисциплинами овладевали мастерством катания на лыжах и другими зимними видами спорта. Я не умела расспрашивать людей. Как только я садилась напротив, язык мой словно прилипал к нёбу. А в голове вертелось: «Посылать мне сюда свою дочь или нет? Как мне узнать, что вы за люди? Господи, как мне узнать, хорошо ли ей будет с вами? И вообще, как тут?» Вместо этого я начинала мямлить: «Э… э…» — и задавать, по-видимому, совершенно идиотские вопросы.
После множества домашних советов мы выбрали мадемуазель Тшуми из Гштаада. И потерпели фиаско. Розалинда писала мне чуть ли не по два раза в неделю: «Мама, здесь ужасно, совершенно ужасно. Девочки здесь, ты даже не можешь себе представить, какие они! Они носят ленты в волосах — надеюсь, тебе все ясно?»
Мне ничего не было ясно. Я не понимала, почему бы девушкам не носить ленты в волосах, во всяком случае, я не знала, что уж такого плохого в этих лентах.
«Мы ходим парами — парами, ты только вообрази! В нашем-то возрасте! И нас никуда не пускают, даже в деревню купить что-нибудь в магазине. Ужасно! Как в тюрьме! И не учат ничему. Что касается ванн, о которых ты говорила, так это просто вранье! Ими никто не пользуется. Ни одна из нас ни разу не приняла ванны! Здесь и горячей воды-то нет. А чтобы кататься на лыжах, мы находимся, разумеется, слишком низко. Может, в феврале здесь и будет достаточно снега, но и тогда сомневаюсь, чтобы нам разрешили кататься».
Мы вырвали Розалинду из темницы и отправили сначала в пансион в Шато д'Экс, а потом в очень милую старомодную семью в Париж. Возвращаясь из Сирии, заехали туда за ней, питая надежду, что теперь она говорит по-французски. «Более-менее», — ответила на наш вопрос Розалинда и тщательно следила за тем, чтобы мы не услышали от нее ни одного французского слова. Но вдруг она заметила, что таксист, который вез нас с Лионского вокзала в дом мадам Лоран, делает крюк. Розалинда высунула голову в окно и на живом, беглом французском языке поинтересовалась, почему он поехал именно по этой улице, а затем указала ему более короткий путь. Шофер был посрамлен, а я порадовалась тому, что благодаря этому случаю получила основание утверждать, что Розалинда говорит по-французски.
У нас с мадам Лоран состоялась дружеская беседа. Она заверила меня, что Розалинда ведет себя очень хорошо, всегда comme il faut. «Но, — продолжала она, — madame, elle est d'une froideur excessive! C'est peut-etre le phlegme britannique?»
Я поспешно подтвердила, что это «le phlegme britannique». Мадам Лоран все время повторяла, что старалась быть Розалинде матерью. «Mais cette froideur — cette froideur anglaise!»
Мадам Лоран вздохнула при воспоминании о том, как был отвергнут ее бурный сердечный порыв.
Розалинде предстояло прожить за границей еще полгода, а может, год. Она провела это время под Мюнхеном, в одной немецкой семье, изучая немецкий язык. Следующий ее сезон был лондонским.
Здесь ее ждал безоговорочный успех, ее называли одной из самых привлекательных дебютанток года, и она развлекалась вовсю. Я лично думаю, что это пошло ей на пользу — придало уверенности в себе и позволило приобрести светские манеры, а также навсегда излечило от безумного желания без конца участвовать в шумных забавах. Она сказала, что подобный опыт не был лишним, но больше совершать все эти глупости она не намерена.
Я заговорила с Розалиндой о работе — при этом присутствовала ее лучшая подруга Сьюзен Норт.
— Ты должна сделать выбор, — безапелляционно заявила я дочери. — Мне все равно, чем ты займешься, но надо что-то делать. Почему бы не выучиться на masseuse? Это всегда пригодится в жизни. Или изучи искусство аранжировки цветов.
— О, этим сейчас все увлекаются, — возразила Сьюзен. В конце концов девочки пришли ко мне и сообщили, что решили заняться фотографией. Я очень обрадовалась, так как и сама хотела более серьезно заняться ею. На раскопках большую часть снимков приходилось делать мне, и я считала, что уроки в фотостудии окажутся для меня весьма полезными, ведь я мало что понимала в этом деле. Столько наших находок надо было снимать прямо на месте раскопок, вне студийных условий. И поскольку некоторым из них предстояло остаться в Сирии, было чрезвычайно важно сделать с них как можно более хорошие снимки. Я с энтузиазмом принялась рассуждать на эту тему и вдруг увидела, что девочки прыскают со смеху.
— Мы имеем в виду вовсе не то, что ты, — сказала Розалинда. — Мы не собираемся брать уроки фотографии.
— А что вы собираетесь делать? — обескураженно спросила я.
— Мы будем сниматься в купальных и других костюмах для рекламы.
Я была страшно шокирована и не сочла необходимым это скрывать.
— Вы не будете сниматься для рекламы в купальных костюмах, — заявила я. — Даже слышать об этом не желаю!
— Мама ужасно старомодна, — со вздохом сказала Розалинда. — Множество девушек позируют для рекламы. И между ними существует большая конкуренция.
— А у нас есть несколько знакомых фотографов, — подхватила Сьюзен, — и мы могли бы убедить кого-нибудь из них снять одну из нас на обертку мыла.
Я продолжала настаивать на своем вето, и в итоге, сдавшись, Розалинда сказала, что подумает об уроках фотографии. В конце концов, решила она, можно же и самим фотографировать манекенщиц — и не обязательно в купальных костюмах.
— Пусть это будут настоящие костюмы, застегнутые до самого подбородка, если тебе так нравится, — сказала она.
Итак, в один прекрасный день я отправилась в фотошколу Рейнхардта и то, что я там увидела, так меня заинтересовало, что я записала на курс обучения не их, а себя. Они разразились безудержным смехом.
— Мама попалась вместо нас! — воскликнула Розалинда.
— О, бедная, голубушка, вам будет так тяжело! — подхватила Сьюзен.
И мне действительно было тяжело, я очень уставала! В первый же день, пытаясь снять звездопад, я так набегалась, а потом так вымоталась, проявляя негативы и делая все новые и новые отпечатки, что едва стояла на ногах.
В фотошколе Рейнхардта было много разных отделений, включая и коммерческое. Я выбрала именно его. В то время была мода: чтобы все выглядело как можно менее похожим на себя самое. К примеру, фотограф клал на стол шесть столовых ложек, затем взбирался на стремянку, свешивался с нее вниз головой и таким образом добивался необычного ракурса или получал изображение не в фокусе. Существовала также тенденция помещать изображение не в центре снимка, а где-нибудь в углу или так, чтобы часть объекта уходила за пределы фотографии, даже на портрете могла присутствовать лишь часть лица. Все это были новомодные веяния. Я принесла в фотошколу головку, вырезанную из букового дерева, и экспериментировала, снимая ее через самые разные фильтры — красный, зеленый, желтый, чтобы получить всевозможные эффекты, каких только можно добиться в искусстве фотографии с помощью светофильтров.
Человеком, не разделявшим моего творческого энтузиазма, был бедный Макс. Ему требовались снимки, сделанные в манере, противоположной той, какую я тогда осваивала. Он хотел, чтобы объект выглядел именно таким, каков он есть на самом деле, чтобы было видно как можно больше деталей, чтобы ракурс был точным и так далее.
— Не кажется ли тебе, что само по себе это ожерелье весьма невыразительно? — бывало, вопрошала я.
— Нет, не кажется, — твердо отвечал Макс. — Ты сняла его так, что оно получилось каким-то смазанным и перекрученным.
— Но теперь оно выглядит так привлекательно!
— Мне не нужно, чтобы оно выглядело привлекательно, — отвечал Макс, — мне нужно, чтобы оно выглядело таким, какое оно есть. И ты забыла положить рядом линейку.
— Но она разрушает художественное впечатление! С ней снимок выглядит ужасно!
— Ты должна показать, каков размер объекта, — вразумлял меня Макс. — Это чрезвычайно важно.
— Но можно, по крайней мере, поместить ее внизу, под названием?
— Нет, это будет совсем другое дело. Линейка должна быть отчетливо видна и находиться рядом.
Я вздыхала, понимая, что мои художественные искания мешают делу, и вынуждена была просить своего преподавателя дать мне несколько дополнительных уроков — для овладения мастерством съемки предметов в естественных ракурсах. Ему это удовольствия не доставило, так как он не одобрял поставленной мною задачи, но уроки пошли мне на пользу.
Во всяком случае, я поняла одно: о том, чтобы снять предмет, а потом переснимать его, так как предыдущий снимок не удался, не должно быть и речи. В фотошколе Рейнхардта менее десяти проб никто не делал, каков бы ни был объект, большинство же учащихся предпринимало попыток двадцать. Это страшно выматывало, и, возвращаясь домой, я часто жалела, что ввязалась в это дело. К следующему утру, правда, все проходило.
Однажды Розалинда приезжала к нам в Сирию, и мне показалось, что ей понравилось на раскопках. Макс иногда просил ее делать для него зарисовки. Она исключительно хорошо рисует и прекрасно выполняла задания, но беда Розалинды заключается в том, что она, как и ее чудаковатая мать, постоянно стремится к совершенствованию, поэтому, сделав первый рисунок, она тут же порвала его, сделала еще серию и в конце концов сообщила Максу:
— Они никуда не годятся — я их все порву!
— Не нужно их рвать, — убеждал Макс.
— Все равно порву, — упорствовала Розалинда.
Однажды между ними произошла бурная сцена: Розалинда дрожала от ярости, Макс тоже разозлился не на шутку. Рисунки раскрашенных горшков удалось спасти, и позднее они вошли в книгу Макса о Телль-Браке, но Розалинда никогда не была ими довольна.
Шейх предоставил нам лошадей, и Розалинда совершала верховые прогулки в сопровождении Гилфорда Белла, молодого архитектора, племянника моей австралийской подруги Эйлин Белл. Он был очень славным юношей и делал чудесные карандашные эскизы амулетов, найденных в Браке. Это были симпатичные маленькие фигурки лягушек, львов, баранов, быков. Мягкая манера Гилфорда накладывать тени оказалась самым подходящим для них способом изображения.
В то лето Гилфорд гостил у нас в Торки, и в один прекрасный день мы увидели объявление, что продается дом, который я знала с детства, — Гринвей, стоявший на берегу Дарта, усадьба, которую моя мать считала — и я полностью разделяла ее мнение — самой лучшей из всех, расположенных вдоль реки.
— Пойдем посмотрим, — предложила я. — Мне будет приятно снова побывать там, я не видела Гринвей с тех самых пор, когда мама водила меня туда еще ребенком.
Итак, мы отправились в Гринвей и убедились, что дом и парк были действительно хороши.
Белый особняк в георгианском стиле, построенный в 1780–1790 годах, и роща со множеством прекрасных деревьев и кустов, простирающаяся до самого Дарта, — идеальное имение, о таком можно мечтать. Поскольку мы изображали из себя покупателей, я поинтересовалась ценой, впрочем, весьма равнодушно. Должно быть, я неверно расслышала ответ:
— Вы сказали шестнадцать тысяч? — переспросила я.
— Шесть тысяч.
— Шесть тысяч?! — Я не верила своим ушам.
По дороге домой мы обсуждали услышанное.
— Это неправдоподобно дешево, — сказала я. — Там тридцать три акра. И мне кажется, что дом в приличном состоянии, нуждается лишь в отделке, вот и все.
— Почему бы тебе не купить его? — спросил Макс. Услышать это от Макса было такой неожиданностью, что у меня перехватило дыхание. — Тебя ведь беспокоит Эшфилд, по-моему.
Я понимала, что он имеет в виду. Эшфилд сильно изменился. Там, где прежде стояли дома наших соседей — такие же виллы, как наша, — теперь возвышалось огромное здание средней школы, закрывавшее вид, и весь день нам не давал покоя детский крик. По другую сторону выстроили дом для душевнобольных. Оттуда время от времени доносились странные звуки, а в нашем саду иногда появлялись необычные посетители. Официально они не были признаны сумасшедшими, поэтому им разрешалось делать все, что заблагорассудится, и у нас уже случилось несколько неприятных историй.
Как-то появился дюжий полковник в пижаме, размахивавший клюшкой для гольфа и уверенный, что ему приказано уничтожить всех кротов в нашем саду; в другой раз он явился расправиться с собакой, потому что она лаяла. Сиделки приносили свои извинения, уводили его, уверяя, что он абсолютно безопасен, у него лишь легкое психическое расстройство, но нас это тревожило, а гостившие у нас дети пару раз были не на шутку напуганы. Когда-то вся эта местность представляла собой тихий сельский уголок в пригороде Торки: три виллы на холме да дорога, ведущая к деревне. Сочные зеленые луга, где весной я любила наблюдать за ягнятами, теперь сплошь застроены маленькими домишками. На нашей улице не осталось ни одного знакомого. Эшфилд превратился в пародию на себя самого.
И все же едва ли это было достаточным основанием для покупки Гринвея. Хоть он мне и очень нравился. Я знала, что Макс никогда по-настоящему не любил Эшфилд. Он мне этого не говорил, но я чувствовала. Думаю, он немного ревновал меня к нему, потому что Эшфилд был той частью моей жизни, в которой его еще не было, — то была только моя жизнь. Вот у него и вырвалось непроизвольно: «Почему бы тебе его не купить?» — о Гринвее.
Мы начали изучать вопрос серьезно. Гилфорд нам помогал. Он осмотрел дом с профессиональной точки зрения и сказал:
— Мой вам совет: снесите полдома.
— Снести полдома?!
— Да. Видите ли, все заднее крыло — викторианское. Оставьте ту часть, которая построена в 1790 году, а все позднейшие пристройки ликвидируйте — биллиардную, кабинет, кладовую и новую ванную наверху. Дом станет гораздо легче и строже. Изначально это, в сущности, очень красивый дом.
— У нас не останется ванной, если мы снесем викторианскую, — заметила я.
— Ванную нетрудно устроить на верхнем этаже. А кроме того, это значительно снизит для вас местный налог на недвижимость.
Итак, мы купили Гринвей и с помощью Гилфорда вернули ему изначальный облик. Устроили ванные комнаты наверху, внизу — небольшой туалет, все остальное сохранили в неприкосновенности. Ах, если бы я обладала даром предвиденья! Тогда я избавилась бы и от значительной части дворовых построек: огромной кладовой для продуктов, дровяного сарая, нескольких кухонных строений. А вместо этого устроила бы маленькую кухню в доме, в нескольких шагах от столовой, чтобы можно было обходиться без прислуги. Но кто же тогда мог знать, что настанет день, когда нельзя будет найти прислугу? Поэтому кухонное крыло не тронули. Когда перепланировка и отделка — я хотела иметь простые белые стены — закончились, мы переехали.
Сразу же после этого — не успели еще улечься наши восторги — началась вторая мировая война. Она не была громом среди ясного неба, как в 1914-м. Нас предупреждали: был ведь Мюнхен, но мы прислушивались к бодрым речам Чемберлена и, когда он обещал мир всем живущим поколениям, верили ему.
Однако мир нам дарован не был.