В давние, теперь уже исторические мирные времена очень хотелось побывать в Элладе. Два раза осенью все было лажено, чтобы ехать, и дважды распалось. Одно лето во флигеле сельца Притыкина усердно читался почтенный труд по греческой скульптуре, среди ливней тульскаго июня и в жары июля, и под яблочный Спас начала августа, когда из окна виден наливающийся аркад. Том Перро и Шипье[246] можно было отложить, выйти, и вернувшись чрез минуту с начинавшим прозрачнеть яблоком, освежить его сладостью утомленный мозг.
То, что не удалось в естественных условиях осуществилось в неестественных. Семнадцать лет спустя все таки довелось увидеть и Акрополь, знаменитых его Кор, и Музей Национальный с издавна знакомыми богинями и архаическими Аполлонами, со статуэтками Танагры и микенскими находками прославленного Шлимана. Не из Москвы в Афины пришлось ехать – из Парижа.
Главнейшей, и конечной целью пути стал Афон (о чем в те годы и не помышлялось!). Благодаря Афону точно – бы переменилось нечто в зрелище. Но вековечная Эллада из него не выпала.
После Акрополя ясно, что нет связи между его творчеством и расстилающимися внизу народом. Это два мира, Тысячелетия их разделяют. Потоки новых сил, приливы и отливы всяческих народностей, завоевателей и разрушителей без мерно отграничили дедов от внуков. Какой преемственности требовать? Персы и македонцы, римляне и норманны, крестоносцы, итальянцы, турки, турки и турки – что могло уцелеть от времен Фидия и Перикла? Удивительно еще, как сохранился сам Акрополь. Удивительно, что уцелеть язык – и язык тонкий, изящный, приятный по звуку.
От страшных разрушений и бед жизненных в Афинах сохранились лишь куски, осколки былой жизни. Глядя на полуразрушенные храмы, на безымянные статуи, на обломки капителей и колонн, с горечью видишь, как непрочно все. Ведь от лучшего от величайших творений тогдашнего времени почти ничего не осталось. Фидиеву Афину мы знаем по копии[247]. Фронтоны и фризы растащены. Пракситель (единственный!)[248] в Олимпии. Парфенон – скелет храма[249]. Эрехтейон – одни Кариатиды[250].
При всем том оставшееся поразительно. Музеи Афин – первый сорт. В безымянных своих вещах они дают облик культуры далекой, загадочной, несколько жуткой. Кто побывал в этом городе, для того нет больше Греции «легкой» и «светлой», мило гонящейся в лесах за нимфами и отдыхающей под свирель Пана. Первобытное, великое по напряжению жизненности, некоей ярости, встает из скульптуры греческих островов и ранние – аттической, из микенских, Гиринеских древностей, даже из V-го века, полосы всяких «расцветов». Чудесный, жестокий и острый привкус Азии, медленно очеловечиваемый зверь! Нектар и амброзия Олимпийских богов, нежные голуби Афродиты весьма далеки от всего этого.
Я видел Олимп. Он, действительно, и величав, и прелестен, светло-золотист. Он трехглавый. Три плавных и ровных вершины в снегах, отливающих золотом. На нем хорошо (но прохладно) было возлегать Зевсу, спокойному и могущественному. Но обратимся к действительности. В Музеях, да и на Акрополе – не то.
Микены небольшой город Пелопенес, в такой же выжженной, рыжей равнине, сухой и каменистой, какие нередки в Греции. Микенский царь Атрей, мрачный братоубийца, основатель целой династии Атридов, чьи несчастия и преступления заполняют собой греческую трагедию. И вот Шлиман раскопал Микены. На свет Божий выпустил целую свору древних дел, кровавых драм, кинжалов, диадем и масок тех времен, времен далеких и художнически столь высоких.
Трудно смотреть на эти вещи, не испытывая чувства восхищения и жуткой сумрачности. Какие женщины носили эти грандиознейшие, золотые диадемы. Как они двигались, какие были голоса у них! Вот их мужья: знаменитые золотые маски микенских царей. Тончайший листик золота накладывали на лицо умершего, и получался точный слепок. Страшные лица! Я заметил в них два типа: очень круглолицые цари, почти блинообразные с тонкими губами, безбородые, уши оттопырены – и противоположность: сухое лицо с прямым и узким носом, тоже тонкими губами, бородой. Это и есть они – убийцы родных жен, детей, племя как будто бы проклятое, преступное и несчастное, бедствиями заплатившее за преступления. Сколько в этой же зале черепов с преломленными висками, разбитыми лбами, сколько мечей, кинжалов, копий и доспехов, кубков. Все что оставили по себе микенские мастера, от диадемы до крошечной резной геммы – первый сорт. Но не напрасно на рукоятке кинжала летят тонко – выделанные пантеры, в беге стремительном и беспощадном. И не напрасно два удивительных кубка из Вафио украшены сценами охоты на дикого быка.
В залах скульптуры древние статуи Аполлонов почти идольского облика, прямоугольные и негнущиеся тела, мощные плечи, мелкий завиток волос на безмысленном лбу. Богини не менее грандиозны и как-бы суровы – Артемида с Делоса, Деметра из Тегеи. Да и сама Афина Фидия, римскую копию которой встречаем в одной из следующих зал, была статуей из золота и слоновой кости. Даже в упрощенном воспроизведении отзывает она гениальным идолом. Другой замечательный музей Афин, акрополийский, тоже полон первобытной силы произведений. «Древним ужасом» веет от всех этих «львов, пожирающих быка», от Геркулеса, поражающего гидру, от раскрашенных морд трехголового Тифона и большой дикой прелестью полна зала акрополийских Кор ряд статуй девушек афинских V-го века, составлявших вокруг Гекатомпедона[251] как бы некий «двор» красавиц при Афине.
Коры не похожи на Венер Милосских[252] или Медицейских[253]. Это примитивы. (Были даже слегка подкрашены). Считается, что не портреты здесь представлены, а обобщенные образы, на подобие Кариатид Эрейхтейона. Не берусь спорить. Но в некоторых из них удивительно сохранилась тайна жизни. Трудно отрешиться, что это не живые существа, колдовским способом усыпленные и к нам закинутые. Кор делят на типы – древнейших самосских, ионических, аттических Особенно едки, пронзительно-остры мне показались Коры ионические их приподнятые углы глаз, слегка как бы косящих, насмешливые и не совсем добрые губы проникнуты первозданным очарованием. Только трудно поверить, что эти девушки. Может быть потому, что для нас девушка уже тронута христианскою Девой, Мадонной, тем образом нежности, кротости, чего еще нет в этой жгучей полу-азиатчине.
Однако, знала – же Эллада в своем творчестве некий всечеловеческий, «идеальный» язык, выразивший нашу, западную культуру, в отличие от востока? Нечто как – бы «для всех» найденное, против чего не спорят и не возражают?
Да, но вот это чистейшее и высочайшее в скульптуре Эллады – между Фидием и Праксителем – почти все погибло. Обломки фризов и фронтона Парфенона да Гермес Праксителя? Необычайная «влага» движений, «воздух» одежд, все плавное и певучее, музыкальное в мраморе V–IV веков… – это мы восстанавливаем больше воображением, и приходится прибегает к фрагментам Лондона и Парижа, к «Рождению Венеры» римского музея Терм[254], Афины – же нам сохранили преимущественно примитивы, грозные в своей силе и указывающие, каким напором жизненных сил и творчества обладал этот народ.
Из всего, виденного в Афинах, я едва могу указать две-три вещи «тихого» и «задумчивого» характера. Это во-первых, знаменитый элевзинский барельеф Национального музея, где Деметра перед Персефоной посвящает юного Триптолема в таинства Элевзина, передавая ему пучке колосьев – очаровательный возвышенною и одухотворенной простотой редкий образчик того «подземно-мистического», что через орфиков, платоников, пифагорейцев давало знать Элладе о скором пришествии нового, высшего мира. Я полюбил также так называемую стелу Аристиона – надгробный памятник, изображающий (рельефом) воина топлита, опирающегося на копье, в спокойной, сдержанной позе с оттенком большой человечности, даже и грусти.
Легкою, но неглубокою радостью радуешься на танагрские статуэтки, опять жалеешь, что так мало знаешь Праксителя, отголосок его света, изящества и аттической сдержанности есть в этих приятных фигурах. Ничего крупного. Малая жизнь, быть далеко до мировых тем (прачки, ссыпка зерна, хозяйка несет хлеб), но любовь к жизни и чувство её, легкость, с какой безымянный ремесленник лепит милые существа. Возвращаясь из Салоник в Афины по железной дороге, я в Фивах на станции, (недалеко от Танагры) видел все это одушевленным: Фиванские девочки, терракотовые от загара, полуголодные и полуодетые продавали проезжим – холодную воду! – больше и предложить то им нечего. Амфоры в этой водою, чернофигурные, держали на слабом плече и просительно взглядывали на проезжих, с платформы.
К отделу искусства «милого сердцу» причисляю и еще некоторые вазы. Особенно – же лекифы с белыми фонами, тонким и острым рисунком, остатками красок. Лекифы относятся к погребальным сосудам[255]. В них хранилось благоуханное масло, и художник изображал на них меланхолические мотивы (крылатые гении Сна и Смерти опускают в могилу умершего, Гермес ведет усопшего в лодке Фарона и т. п.). Красота фона и бледно-выцветших красок живописи на нем, легкость и спиритуальность, проникнутая тонкой печалью, сама прелесть свободного и простого рисунка, все как-то приближает к душе. Это немногие вещи здесь, которые и теперешний человек ощущает почти своими, нет жуткого расстояния. Странно сказать, но в лекифах есть романтизм, черта редкая в Греции.
На холм Акрополя взбираешься неширокой тропой, среди запыленных соснообразных кустарников. Громадная путаница Пропилей вводит на каменный лоб этого единственного в мире места. Обломки колонн, остатки фундаментов, бледно-синеватые глыбы горных пород, идущие как-бы из чрева земли – и направо стволистый прямоугольник Парфенона, а налево, в глубине, задумчивые и загадочные Кариатиды поддерживают портик Эрехтейона.
Ничего не растет на этой почве, кроме темно-красных маков – у древних мак считался братом смерти. Несколько бледных, жалких колосьев, да еще каких-то жестких трав, желтенькие маргаритки, вот и вся флора Акрополя. Скудна здесь Деметра!
Парфенон дорический храм могучий и мужественный. В нем нет ничего девического («Парфенон» значит «помещение для девушек». Так называлась вначале часть здания, где собирались девушки и отсюда выходили в храм во время празднества Афины-Паллады).
Я никогда не представлял его себе таким монументальным! Он поражает силою и непреклонностью. «Да будет свет. И стал свет». Вот это есть в нем – творческое величие, а вовсе не изящество, не легкость и не «музыка» линий и масс, как почему-то думалось. Красота и соразмерность его, единство духа удивительно. Вероятно, во времена Перикла он был пестрее, ярче, несколько даже грубей. Тысячелетья солнца, ветров и дождей все смягчили, протеплили, оприродили. Как все творения подобные, сейчас Парфенон стал частью (гениальною) земной коры, земного пейзажа. Его колонны налились светом. Так яблоко, созревши, делается прозрачным. Положительно, эти стволы и эти плиты, и ступени напитались медвяным золотом. Их облики в ярко лазурном небе и их голубые тени, все это струение и дыханье золотого света и «синей» синевы – незабываемо.
Эрехтейон меньше удивляет. Его таким и ждал – он не больше, и не менее мечты о нем. Бесконечно приятен, около него можно сидеть и «любоваться», он оставляет душу как-то равною себе самой, не подавляет, не вторгается по праву сильного.
Вообще в Акрополя не уйдешь скоро. Даже если не заходить в его музей, то нельзя не побродить, не поглядеть на мир, отсюда расстилающийся. Это Афины и Греция. Под ногами большой коричневатый город, прорезанный длинными улицами – отсюда видно, как они кишат народом. С юга полукруг моря с путаными силуэтами островов и гор, горы кольцом охватывают и с севера, оставляя небольшую равнину. По этой рыже-коричневой равнине разбегаются последние предместья города. С севера острый холм Ликабета[256] с монастырем на верхушке прорезывает пейзаж. К вечеру и долина, и горы слегка лиловеют, сквозь тонкий флер морского воздуха. Но не смягчить главного, что есть и в Акрополе и во всем вокруг: каменной сухости, некоего бездождия и пустынности.
Нет зелени! Лишь Заппион да правей черные кипарисы кладбища темнеют пятнами на лилово-рыжей и коричневеющей, серо-бесплодной земле. Горы совсем голы, совсем сухи. Ни одной виллы по склонам, ни садика, ни кипариса домашнего (не кладбищенского). Строгая, четкая Аттика. Храмы, статуи, Пропилеи… но где краска жизни в этой стране, где её живопись, где теплота и хоть некоторые – бы уютность, смягчение?
Тут и есть то расстояние, о котором я говорил. Древность Эллады (и вообще истинный её облик) есть великое, но не входящее в нас так телесно и непосредственно – воздухом, глазом, звуком, как прелесть Тосканы, Рима, Прованса. чтобы войти в здешний мир, надо сколько-то перестроиться внутренне, себя приспособить.
Есть одна чудесная вечерняя прогулка древних Афин. Из Пропилей за город. Мимо низеньких сосенок, мимо Ареопага и темницы Сократа к монументу Филопаппоса[257]. Тоже все скалы, чуть поросшие темной щетинкой зелени. Апостол тут проповедовал. Сократ – если и не сидел в этой черной дыре в скале с решеткою – то во всяком случае это его мир, тут он ходил и вблизи жил. На полпути по холму к монументу Филопаппоса можно присесть на крутой и остро-каменной тропинке. Отсюда, в сумерках, вид на Афины. Но теперь Акрополь сам подымается массой великой и могущественной, за ним справа чернеют Заппион и Стадий, с первыми огоньками. Фиолетовое небо над Акрополем, ветерок с моря, шелестящий сухой травой. У ног маленькая церковь византийская и дикие кустарнички по скалам, и пустыня, пустыня. Горы дальним кольцом, да звезды.
Сумрак, одинокую еще цикаду, черноту Заппиона и яркость Юпитера – не позабудешь.