Если вы считаете, что нужно обязательно рассказывать об этом происшествии, так уж позвольте прежде всего пояснить вам, во-первых, кто такая Наташа, и, во-вторых, обрисовать обстановку, в которой всё это произошло, хотя сам я, признаться, ничего особенного, заслуживающего внимания во всём этом и не вижу. Обычные, так сказать, текущие дела...
Николай Чумаченко, старший багермейстер, он же комсомольский группорг одного из лучших на стройке землесосных снарядов, демобилизованный артиллерист, ещё не утративший своей гвардейской собранности, подтянутости, привычным жестом одёрнул аккуратную гимнастёрку, на которой два ордена Отечественной войны соседствовали с Красной Звездой. Но закончить мысль ему не дали. В разговор стремительно ворвалась маленькая полная голубоглазая девушка с очаровательными ямочками на пухлых румяных щеках. Тряхнув россыпью льняных кудряшек, она трагически всплеснула руками:
— Ой, как он тянет! «Во-первых, во-вторых»!.. Ну чего тут пояснять? Наташа — дочь начальника из земснаряда. Ну да, того самого, знаменитого... Ей сейчас одиннадцать месяцев, а тогда, весной, было восемь. Она — одна из первых ребят, родившихся на строительстве, и весь их экипаж, даже старый боцман Никитыч, который при женщинах не без причины лишается языка, — все они без памяти в нее влюблены. И потому, когда у Наташи вдруг случается поносик, весь земснаряд лихорадит...
Группкомсорг старается сохранить свою холодную собранность, но улыбка помимо воли появляется на его худощавом, загорелом лице:
— Вы поглядите на неё: и это молодой советский специалист!.. Хорошо, что я никогда ничем не болею, а то лучше к бабке в станицу подался бы, чем идти к такому несерьёзному врачу... Так вот, о Наташе. Действительно, она дочь нашего начальника и, действительно, она тогда заболела, и заболела серьёзно. А дело было как раз весной, в разлив, в самую горячую пору, когда нам нужно было работать с наибольшей отдачей. Начальник у нас — кремень. Я его в самых трудных переделках видел, у него даже голос не менялся, а тут вдруг наш кремень подаваться начал. Никому ничего не говорит — работает, как всегда, но всем видно: что-то с ним стряслось. Худеет, глаза красные, как у кролика, и такой он стал, точно всё в нём до звона натянуто. Но никому ни слова. Всё в себе носит. Попробовали было ребята разведать: что мол с вами? «Ничего, — отвечает, — со мной особого не происходит. Делайте своё дело, не отвлекайтесь попустому». Ершистый стал, колючки, холодом от него, как из погреба, несёт. Ну, ребята видят, что его ни долотом, ни шилом не возьмёшь, оставили в покое, тем более что на деле всё это не отражается и судно наше попрежнему впереди. Да и работы, по совести говоря, у всех хватало. Решили мы к Первому мая против мощности снаряда, указанной в паспорте, в полтора раза больше выработать. Ну и старались кто как мог.
— Они из-за этих своих «деловых кубометров грунта» всё на свете забывают! — вставила в разговор девушка, метнув в сторону багермейстера иронический взгляд.
Должно быть, она попала в цель. Он виновато опустил глаза и сделал вид, что пропустил реплику мимо ушей.
— Ну, а я ведь не только багермейстер, а ещё и комсогруппорг. Меня не только, как она выражается, «деловые кубометры», то есть выработка, — меня и души человеческие интересуют. Думаю: раз на работе у нас полный порядок, стало быть, что-нибудь дома неладно у нашего начальника. Нагрянул я к нему на квартиру вечером, в то время как он на вахте был, и сразу прояснил обстановку. Малышка при смерти, врачи руками разводят, мать с ног сбилась, а сам-то как с вахты придёт, так у её кроватки до следующей смены и дежурит. Испугался я. Вот товарищ врач верно сказала: мы эту Наташку все любим. Славная такая девчонка, сероглазая, рыженькая, прямо огонёк. А тут лежит не шелохнётся, и на лице одни глаза видны, большущие, жалобные. Подумал я о начальнике нашем, и страшно мне стало. Такое горе, а он и виду не подаёт... Решил действовать. Бегу в амбулаторию. Ночь, заперто. Впотьмах звонка не разглядел, давай в дверь бухать... Помните, товарищ доктор?
— Да, это не скоро забудешь. Я тогда дежурила — больных нет, задремала немножко, вдруг неистовый грохот. Я подумала, не паводок ли перемычку прорвал. Нянечка бежит: «Лизавета Никитична, там псих какой-то ломится!» А он уж тут, передо мной, в натуральную величину. Ну, видели бы вы его тогда! Без шапки, в грязи, пот с лица течёт: «Доктор, беда: Наташка умирает!» Кто такая Наташа, от чего умирает, не говорит. «Пошли» — и всё. «Куда идти? Погодите, я машину вызову». — «Не пройдёт туда машина: паводок, грязь по колено». А сам уж пальто на меня напяливает. И потом, представьте себе, километра два бежали по грязи. Калоши я потеряла. Да что там калоши — тут и резиновые сапоги не помогли бы. А где уж выше колен было, он подхватывал меня на руки и переносил... этакий медведище. В доме больной я появилась, будто меня из пульповода вытащили, а он даже опомниться мне не дал, ведёт прямо к кроватке: «Вот Наташа!»
Если бы мне кто-нибудь в институте сказал, что придётся так-то вот навещать пациентов, разве я поверила бы? А тут ничего: отдышалась, умылась, осмотрела больную. Диагноз мой с предыдущими заключениями точно совпал. Врачи делали что могли, но болезнь эта у таких малышей почти не излечивается. Девочка уже и не шевелится, мать окаменела от горя, а он — я его тогда за отца принимала — умоляет: «Доктор, сделайте чудо, спасите!» Я говорю: «Чудес не бывает». А он упрямо: «Раз человек очень захочет, будет чудо!»
И вы знаете, должно быть, верно: всё-таки чудеса случаются. Тут я вдруг вспомнила, что когда стажировала в институтской клинике, там много говорили о нашем профессоре, известном академике, заслуженном деятеле науки, разрабатывавшем новый метод лечения этой страшной болезни. И вот, как только сей гражданин про чудо сказал, я ему и отвечаю: дескать, метод лечения разработан, но сейчас проверяется, и что мол сама я его в точности не знаю, а только слышала о нём. Так вы знаете, что он, вот этот самый гражданин, орденоносец, почтенный багермейстер, комсогруппорг и прочее и прочее, сделал?.. Он схватил меня, врача, на руки и закружил по комнате...
Это в самом деле не походило на спокойного, подтянутого, собранного человека, но краска, густо пробрызнувшая сквозь матовую смуглоту его лица, показала, что всё это, действительно, произошло.
— Да-да, завертел в присутствии матери и маленькой больной, что, согласитесь, было уж совершенно неуместно. И тут пошло всё, как в чеховском рассказе «Лошадиная фамилия», с той только разницей, что речь шла не о дурацком флюсе идиота-барина, а о жизни чудесной малышки. Я вспоминала и точно не могла вспомнить, в чём же состоит этот метод. И чем старательнее я вспоминала, тем больше убеждалась, что очень важные детали я забыла, а может быть, даже как следует и не знала. И хотя никакой вины тут моей не было, мне становилось страшно, что из-за того что я во время своей стажировки оказалась недостаточно любознательной, может погибнуть этот ребёнок.
Однако воспоминаниям мы предавались недолго. Он вдруг закричал: «Не вспомните — не беда! Важно, что советской медицине такое средство известно. Телефон клиники знаете?» Я обрадовалась: у себя в книжечке, расставаясь, я записывала адреса подружек-однокурсниц, — там, несомненно, был и нужный номер. Но что значил этот номер? Клиника была за тридевять земель, в Москве, а мы находились в степи. Была глухая ночь, и паводок отрезал нас даже от центрального посёлка, где есть телеграф и междугородный телефон. Но его это уже не смущало. «Доктор, — говорит, — бежим в контору гидромеханизации, там есть телефон! А остальное беру на себя». Страшно самоуверенный гражданин, не правда ли?
— Я не в себя, я в советских людей верю. Да и при чём тут самоуверенность? Я узнал номер клиники, телефон был поблизости, врач рядом — и неплохой, как потом выяснилось, врач, хоть, по совести говоря, её курносый нос и в особенности эти вот кудерьки тогда не внушали мне большого доверия.
— Видимо, придётся обзаводиться пенсне, чтобы производить солидное впечатление на таких вот, как у нас в амбулатории нянечка выражается, «запсихованных пациентов»... Словом, добрались мы до телефона. Сей гражданин снимает трубку, звонит на нашу междугородную. И этаким противным, сладчайшим голосом говорит: «Девушка, это я, Чумаченко, с комсомольского земснаряда. Здравствуйте». У них с телеграфом и междугородной дружба. К ним то и дело со всех концов страны приветствия и поздравления поступают, устные и телеграфные, так что они там — знатные клиенты. Однако дать срочно Москву ему сначала отказали: по правилам абонент должен зайти лично на переговорную, внести аванс, оформить заказ. Словом, понимаете, правила! А ну-ка, зайди, когда паводок от междугородной вас отрезал! Но он не смущается. Вы, вероятно, слышали — он отличный агитатор! И он им весьма выразительно разъяснил, что все советские законы и правила написаны, чтобы лучше и счастливей жилось людям, и что раз речь идёт о человеческой жизни, правила можно и изменять. При этом он так описал больную малышку, что телефонные девицы расчувствовались. Нарушить правила они, правда, не решились, но выход нашли: они на свои деньги срочно вызвали Москву.
— Получил я Москву, — улыбаясь, говорит Чумаченко. — Нужный помер мне подсоединили. Ответил дежурный по клинике: что мол вам нужно? Я говорю: «Мне профессора такого-то, для консультации». А дежурный меня огорошивает: «Такой-то профессор сам лечится на курорте, в Сочи». Я даже крякнул от досады. А она... Вы знаете, что сделал сидящий здесь врач? Она заплакала в три ручья... А тут еще, как всегда водится с междугородной, на самом интересном месте переговоров — шум, треск, и пока я тряс трубку да дул в неё, какой-то деревянный голос объявил: «Прекращайте разговор, ваше время истекло». Я рассвирепел: «Как истекло? Как вы смеете прерывать! Речь о человеческой жизни идёт! С Волго-Дона говорю!» И вы знаете, я такого эффекта не ожидал. Тот же деревянный голос с московской междугородной переспрашивает. «С Волго-Дона? Минутку, соединяю». И опять у телефона клиника. Дежурный уже узнал меня. Правильно, говорит, такой метод существует, испытан, но сам он, дежурный, специалист по костному туберкулёзу и подробностей лечения не знает, консультировать не может. Спрашиваю: «Какой адрес санатория в котором находится профессор?» Дежурный даже зарычал от досады: «Вы с ума сошли! Старик второй год в отпуску не был. Разве можно нарушать его отдых!»
Тем временем я уже в уме проанализировал свой успех у междугородной девушки с деревянным голосом и понял, что Волго-Дон — слово магическое. Я и дежурному режу: «Как это вы нам адрес не скажете — это же с Волго-Дона говорят!» Он: «Неужели с самого Волго-Дона, прямо оттуда?» — «А как же, говорю, именно оттуда... Мне, говорю, сейчас в окно шлюз самый знаменитый виден». Слышу, он торопливо шуршит бумагой. «Запишите, — говорит, — адрес: «Сочи, санаторий «Приморье», палата три, номер телефона такой-то...», и «извините, — говорит, — я не знал, что с Волго-Дона»...
— Наконец-то адрес у нас! Обрадовалась я страшно, — прерывает девушка-доктор и украдкой смахивает влагу со своих длинных ресниц. — Но тут новая беда: заказ кончился. Телефонистки на нашей переговорной, оказывается, уже все свои капиталы истратили, платить за разговор нечем. Этот гражданин умоляет: «Девушки, займите где-нибудь, пожалуйста! Завтра я всей вашей смене по флакону «Магнолии» вручу». Тут он, конечно, совершил страшную бестактность, и ему за эту «Магнолию» от них правильно попало. Но они всё же куда-то там сбегали, денег заняли. Звонок... Сочи, санаторий «Приморье» на проводе. Он обрадовался да как рявкнет в трубку: «Говорит Волго-Дон!»
— Ну, так-то я, положим, не сказал. Но верно, чтобы скорее их там расшевелить, говорю: мол на проводе строительство Волго-Дона. «Нам срочно, — говорю, — требуется к телефону отдыхающий у вас академик такой-то». Там старушка какая-то ласковая подошла. «Сейчас, — отвечает, — у нас ночь, академик спит, да и не профессор, не академик он тут, а отдыхающий, беспокоить его нельзя. А для разговора отдыхающих по междугородному телефону существует один день в неделю, и именно воскресенье, и именно с шестнадцати до двадцати часов». Тут уж я действительно рассердился. «Что же, — говорю, — о помощи великим стройкам только на собраниях хорошие слова говорите, а как до дела дошло — по воскресеньям с шестнадцати до двадцати?» Слышу, обиделась старушка. «При чём, — говорит, — тут великие стройки и какое отношение они имеют к профессору-педиатру?» — «А как же, — говорю, — вы предполагаете, что у нас тут гигантские машины сами работают, без людей? Люди строят, а у людей дети, и дети эти могут опасно болеть и даже быть при смерти». — Сдаётся старушка: «Не знаю уж, как быть, у нас очень строго». А я напираю: «А вы не раздумывайте — будите профессора, скажите: Волго-Дон, мол, на проводе, пусть он сам решает!» И что же вы думаете? Минуты не прошло, слышу сиплый старческий бас: «Ну, кто там с Волго-Дона? Что стряслось! Профессор такой-то слушает».
Девушка-врач улыбнулась:
— Тут сей гражданин страшно струсил. Трубку мне в руку сунул. Ну, а я ничего, я, как могла, рассказала историю болезни, и — знаете, я этим очень горжусь, — он похвалил меня за точность диагноза, за то, что мы именно к нему обратились, сказал, что нужно делать, продиктовал рецептуру. Обстоятельно, не торопясь говорил. Несколько раз нас пытались прервать, но на этот раз уж сам профессор употреблял магическое слово «Волго-Дон» и разговор возобновлялся. Потом, под конец, поблагодарила я его за чудесную консультацию и стала просить прощения за то, что нарушила его отдых. А он вдруг как рассердится: «Вам, доктор, стыдно так говорить! Обязательно звоните, если понадобится. Рад, — говорит, — хоть самый маленький камешек в вашу стройку положить». И потребовал, чтобы обязательно его известили о результатах лечения... А дальше? Что же, дальше было уже просто. У нас ведь тут отличная больница и аптека хорошая. Я по телефону заказала в аптеке всё, что нужно; он вот через Дон на челне между плывущими льдинами перебрался... Самое удивительное было то, что на всё это дело ушло не больше двух часов. Под утро я уже сделала больной первую инъекцию, а после сей гражданин не очень вежливо, слишком уж поспешно, проводил меня до амбулатории, а сам побежал на земснаряд — порадовать отца и принять вахту.
— Ну, и чем же всё кончилось?
Молодые люди переглянулись. Врач опустила ресницы и покраснела, а багермейстер отвернулся к стене, почему-то особенно заинтересовавшись продолговатым подтёком на плохо высохшей штукатурке. Оба они не выдержали и засмеялись: она — шумно, весело, как смеются открытые, жизнерадостные люди, он — беззвучно, сдержанно.
— Чем кончилось? Наташа выздоровела. Мы всем экипажем земснаряда послали в Сочи профессору телеграмму: поздравили с победой его метода, поблагодарили за помощь нашей стройке.
— А мы с ним недавно переехали в эту комнату. Домик новенький. Половину в нём занимает начальник земснаряда, а другую дали вот нам... Хотите посмотреть Наташку?
Врач на минуту исчезла, потом появилась с толстой девчушкой на руках. Та осмотрела всех серьёзными серыми глазами и вдруг потянулась пухлыми руками к орденам, сиявшим на аккуратной гимнастёрке Николая Чумаченко. Засмеявшись, она показала четыре больших зуба на верхней и два маленьких острых на нижней десне и энергично зачастила:
— Дя-дя, дя-дя!..
— Узнала! — довольно улыбнулся багермейстер. И прибавил: — Боцман наш, этакий презабавный старикан, который при женщинах теряет дар речи, называет её нашей свахой...
Молодые люди переглянулись, и я понял, что вот сейчас-то и было сказано самое главное из того, что им хотелось сказать и о чём они ещё говорить стесняются.