К книге
История России. Век XXВадим Кожинов О себе{1}. I Родословная
3%
Вадим Кожинов О себе{1}. I Родословная
1

Более или менее общепризнано, что семья представляет собой (либо, по крайней мере, до сих пор представляла) исходный элемент общества, клетку социального организма. Но только немногие люди осознают сегодня всю значимость и необходимость изучения истории семей – родословия, генеалогии, без которой невозможно полноценное развитие исторической науки; генеалогические изыскания нередко воспринимаются как чисто «любительское» занятие. Между тем история родов, история семей способна уловить и понять такие аспекты, грани, оттенки истории страны в целом, которые ускользают от внимания при изучении более «крупных» компонентов общества – классов, сословий, этнических, конфессиональных, профессиональных и иных «групп» населения.

И в конечном счете тщательное изучение истории любого рода, любой семьи – то есть, иначе говоря, личной предыстории каждого из живущих ныне людей (в том числе и вас, вероятный читатель этих строк) – может раскрыть нечто общезначимое и существенное для понимания исторического развития России вообще.

В дальнейшем речь пойдет и об истории моей собственной семьи, и не исключено, что кто-либо воспримет это как своего рода саморекламу. Однако, если вдуматься, подобное умозаключение едва ли правомерно. Во-первых, даже прямое превознесение, восхваление своих предков – а у меня, как станет ясно, нет ни оснований, ни желания это делать – отнюдь не способно возвысить потомка (в отличие, между прочим, от прославления своих детей и внуков, в чьих успехах присутствует – хотя и не всегда – доля усилий отца и деда). Во-вторых, в наше время (ранее дело обстояло по-иному, о чем я еще скажу) каждый человек не только имеет полную возможность изучать собственное родословие, но и – если, конечно, рассказ о его предках будет содержательным – рассчитывать на его опубликование, ибо интерес к генеалогии сегодня быстро и интенсивно растет.

Этот интерес был очень широким до 1917 года. Генеалогии посвящалось великое множество книг и статей и ряд специальных периодических изданий. Революция, отрицавшая, в сущности, все прошлое, кроме готовивших ее бунтовщиков и заговорщиков, убежденная в том, что подлинная история начинается с нее, отвергала родословие как ненужный или даже враждебный хлам. В результате люди попросту опасались говорить о своих предках.

Я столкнулся с этим даже во время «перестройки». Мне стало известно, что в Воронеже живет мой дальний родственник – уже престарелый, давно перешагнувший в девятое десятилетие человек. Он состоял в переписке с другим моим родственником, москвичом, и расспрашивал обо мне. И я отправил ему письмо, в котором, в частности, просил сообщить известные ему сведения об одном из моих прадедов – священнике Илье Михайловиче Флерине (отце моей бабушки по материнской линии). Но мой двоюродный дядя воспринял эту просьбу не больше и не меньше как провокацию и гневно написал московскому родственнику, что отказывается от всякого общения со мной… […]

* * *

Мой дед, сын псковского крестьянина Федор Яковлевич Кожинов (1869–1922), в какой-то мере интересовался своей родословной, и нет оснований усомниться в достоверности переданных им моему отцу сведений о том, что его прадед, то есть мой прямой предок в пятом поколении, отец супруги моего прапрадеда Анисима Фирсовича Кожинова (то есть отец моей прапрабабки), Федул Русаков сражался в качестве рядового гусара на Бородинском поле и французская пуля прострелила его кивер.

Я считаю уместным излагать известные мне сведения о своем роде потому, что вижу в его судьбе прямое и яркое воплощение судьбы России XIX–XX веков. Разумеется, нельзя изучать историю страны в рамках истории одной семьи, однако в этой – имеющей вроде бы сугубо частный и случайный характер – сфере в самом деле нередко раскрывается весьма существенное содержание, которое невозможно уловить и понять на пути исследования истории страны «вообще».

Одной из главных (если не главной) причин Революции (прописная буква здесь означает, что речь идет обо всех переворотных событиях истории России в XX веке, начиная с 1905 года) было невероятно бурное и стремительное развитие страны, начавшееся примерно с 1880-х годов и, особенно, с 1890-х. Это с очевидностью выразилось, в частности, в области образования. Из содержательного исследования В. Р. Лейкиной-Свирской «Интеллигенция в России во второй половине XIX века» (М., 1971) можно узнать, что всего за 17 лет – с 1880 по 1897 год – количество (годовое) учащихся в гимназиях возросло с 75 до 220 тысяч, то есть почти в три раза; к концу века в России было уже более миллиона (!) людей с гимназическим образованием.

До сих пор распространено внедренное в чисто идеологических целях представление, согласно которому до 1917 и уж, конечно, до 1900 года гимназии и тем более высшие учебные заведения заполняли дети дворян. В книге же В. Р. Лейкиной-Свирской на основе документов показано, что даже и в 1880-е годы дворянские дети составляли значительно менее половины и гимназистов (не говоря уже о реалистах – воспитанниках реальных училищ), и студентов.

И вот как это выражалось в истории одной семьи. Мой прадед по материнской линии, Андрей Прохорович Пузицкий, был рядовым ремесленником – мещанином городка Белый Смоленской губернии (ныне – в Тверской области). Сохранился его фотоснимок, и поскольку тогда было принято фотографироваться в своей лучшей одежде, ясно, что перед нами человек очень низкого социального статуса. Тем не менее его сын Василий Андреевич Пузицкий, родившийся в 1863 году, окончил в 1878 году Вельскую четырехклассную прогимназию (впоследствии в ней, между прочим, преподавал В. В. Розанов), а в 1885 – имевшую высокую репутацию Смоленскую гимназию (в обеих он, разумеется, учился на казенный счет) и в том же году поступил на историко-филологический факультет Московского университета, который окончил в 1889 году.

Дед мой умер за четыре года до моего рождения, и я получил определенное представление о нем лишь в шестнадцать лет, когда среди старых вещей обнаружил многостраничную записную книжку, подаренную ему «за отличные успехи и отличное поведение» при окончании Вельской прогимназии. Дед пользовался этой книжкой до окончания университета, и его многочисленные разнообразные записи так или иначе открыли передо мной его юность.

Уже в гимназии, как свидетельствуют записи, он давал уроки детям из привилегированных семей, а в университетские годы своим неустанным репетиторством не только целиком обеспечивал себя, но и фактически содержал оставшуюся в Белом семью. В один, как говорится, прекрасный день кто-то рекомендовал его очередному нанимателю, и появилась следующая запись: «С 22 августа 1887 года до 1 октября в селе Мураново Московской губернии и уезда у действительного статского советника Ивана Феодоровича Тютчева – 60 рублей в месяц, Ольга Николаевна (супруга И. Ф. Тютчева, урожденная Путята. – В.К.), София Ивановна, Федя, Коля, Катя» (четверо детей И. Ф. Тютчева – внуков великого поэта).

Есть все основания полагать, что в Муранове, где мой дед был домашним учителем и на следующее лето (с 15 мая по 1 сентября, как явствует из другой записи), а затем постоянно поддерживал связь с его обитателями вплоть до своей кончины в 1926 году, Василий Андреевич не только учил, но и учился, о чем еще пойдет речь.

* * *

В 1946 году, через почти шестьдесят лет после своего деда, я явился с его записной книжкой в руках в подмосковное Мураново и встретился здесь с внуком поэта и воспитанником моего деда Николаем Ивановичем Тютчевым (1876–1949). Он принял меня с необычайным радушием, хотя был я еще, в сущности, мальчишкой, к тому же весьма небрежно (если выразиться помягче) одетым и со сверточком, в котором хранился «обед» – ломоть хлеба и половина луковицы; ведь этот первый послевоенный год был ох каким голодным…

Покоряющее радушие Николая Ивановича объяснялось (это я понял уже позднее) несравненным демократизмом истинного аристократа, а также, наверное, тем, что я был как бы живой вестью из его отрочества, которое всегда составляет дорогую часть человеческой памяти. Он прекрасно помнил моего деда Василия Андреевича и представил меня – в качестве его заранее ценимого внука – своим сестрам Софье Ивановне и Екатерине Ивановне; первая из них, как мне виделось, сохраняла в той или иной степени подлинно фрейлинскую, придворную осанку и прическу.

Николай Иванович – по крайней мере, в моих глазах (на его известном раннем портрете это гораздо менее заметно) – имел волнующее сходство со своим великим дедом, которого я тогда уже неплохо знал и боготворил. И одет Николай Иванович был – о чем он мне сам сообщил – в костюм– тройку, сшитый еще в прошлом веке.

Разговор был многообразный. Помню, как раздались вроде бы удары колокола, и я спросил: «Это что – звонят в здешней церкви?» – а Николай Иванович лаконично возразил с не очень доброй иронией и пренебрежительным жестом: «Нет, это – коль-хоз» («л» он произнес именно мягко и поделил слово пополам). Вместе с тем он весьма сочувственно отозвался (мне, правда, его суждения показались как-то не соответствующими возрасту его собеседника, то есть меня) о принятом незадолго до того новом жестком законодательстве о браке:

– Слава богу, а то ведь Россия прямо-таки в публичный дом превратилась.

Своего рода контрастом к «кольхозу» было и явно горделивое сообщение Екатерины Ивановны о ее сыне:

– А знаете, книгу нашего Кирилла Васильевича о Кутузове одобрил Сталин!

Впрочем, несмотря на эти выходы в современность, я ясно видел, что передо мной люди, живущие согласно с теми духом и буквой, которые, казалось, начисто были уничтожены за три предшествующих десятилетия. Я чувствовал себя словно в некоем заколдованном мире, – как в сцене «Страна Воспоминаний» из виденного мною перед войной метерлинковского спектакля «Синяя птица» в чудесной – сохраненной еще с дореволюционных времен – постановке Художественного театра.

Не могу умолчать о несколько конфузной ситуации, имевшей место во время моего следующего (в том же году) приезда в Мураново. Николай Иванович тогда явно ожидал кого-то, сидя в кресле на терраске дома, и мы здесь же начали наш разговор. Но вскоре из близлежащей сельской улицы, переваливаясь на ухабах и в лужах, показался черный «ЗИС-110» – престижная автомашина тех лет. Николай Иванович встал и молча двинулся навстречу. Когда «ЗИС» подъехал, из него степенно вышел внушительного вида священнослужитель, но затем они с Николаем Ивановичем стали по– братски и с радостными, лишенными чинности возгласами обнимать друг друга. Ведя дорогого гостя к дому, Николай Иванович заново обнаружил меня и столь же радостно обратился к гостю:

– А ты знаешь, кто это? Это внук Василия Андреевича Пузицкого, которого ты, я думаю, помнишь.

Гость улыбнулся и протянул мне руку, но как-то странно, на уровень губ. Я же все-таки родился и рос не в те времена и, несколько удивившись манере протягивать руку так высоко, осторожно пожал ее. Кажется, это смутило моего нового знакомого…

Впрочем, было очевидно, что сейчас я здесь лишний и лучше всего немедля попрощаться, договорившись о приезде в другой раз. И в этот другой раз я узнал, что оттеснившим меня гостем был Патриарх Московский и всея Руси Алексий (1877–1970), который когда-то, будучи еще Сережей Симанским, учился вместе со своим сверстником Колей Тютчевым в достославном Катковском лицее (на его «базе» впоследствии возник МГИМО) и часто гостил в Муранове, где присутствовал и на уроках моего деда…

* * *

Впоследствии от Кирилла Васильевича Пигарева (1911–1984), правнука поэта, с которым мы вместе состояли в штате сотрудников Института мировой литературы, я узнавал новые подробности «вживания» моего деда в дом тютчевских потомков; так, он рассказывал, что в его отроческие годы мать учила его по написанному в конце XIX века В. А. Пузицким (и многократно переиздававшемуся) пособию для младших классов «Отечественная история».

Через много лет Кирилл Васильевич передал мне фотографию моего деда с такой надписью на обороте: «Дорогому Феде на память от В. Пузицкого. 21 сентября 1888 г. Мураново», а также любительский снимок, на обороте которого Н. И. Тютчев (Коля дедовой записи) впоследствии начертал: «Ф. И. Тютчев-младший{2} (тот самый Федя. – В.К.) и В. А. Пузицкий. Большая Молчановка, дом князя Оболенского» (тесен мир: я уже много лет живу на этой самой Молчановке, в двух шагах от места, где стоял дом Оболенских).

И, повторюсь, соприкосновение моей семьи с тютчевской очень много значило для меня – вероятно, даже больше, чем я осознаю. Когда в 1976 году я начал работу над пространным жизнеописанием поэта для известной серии «Жизнь замечательных людей», в какой-то момент мне стало ясно, что исток моей книги восходит к событию тридцатилетней давности – приезду в Мураново в 1946-м (книга «Тютчев» была завершена и сдана в издательство в 1983 году, но из-за «цензурных» препятствий смогла выйти в свет только в 1988-м).

* * *

Окончив университет, дед мой преподавал в гимназиях различных городов – от Ломжи до Владимира, – издал ряд учебных пособий, имевших широкое распространение, занимался общественной деятельностью. Вершиной его карьеры была должность инспектора достославной 2-й Московской гимназии на Разгуляе; к тому времени он дослужился до «генеральского» чина действительного статского советника. Достаточно просто сравнить его портрет с портретом его отца, чтобы увидеть, какое «превращение» могло свершиться тогда, в конце XIX – начале XX века…

Кто-либо воспримет это как некий исключительный случай – и глубоко ошибется. Подобные «превращения» пережили в то время сотни тысяч людей (напомню, что более полумиллиона людей, имевших к концу XIX века гимназическое образование, не принадлежали к дворянству), и карьера моего деда совершенно незначительна, скажем, в сравнении с карьерой родившегося пятью годами ранее, в конце 1857-го, М. В. Алексеева, ибо этот сын простого солдата, окончив Тверскую гимназию, а затем Московское юнкерское училище, достиг высшего чина генерала от инфантерии и должности начальника штаба Верховного главнокомандующего во время войны 1914–1917 годов; после Февраля 1917-го он сам стал Верховным главнокомандующим.

Но этот человек шел иной дорогой, чем мой дед. Как и резко возвысившиеся в Феврале 1917-го более молодые генералы А. И. Деникин (он родился пятнадцатью годами позднее Алексеева в семье крепостного крестьянина и затем солдата, который в данном случае уже сам совершил рывок вверх, став офицером) и Л. Г. Корнилов (сын казачьего хорунжего – то есть всего-навсего унтер-офицера), Михаил Васильевич Алексеев исповедовал сугубо либеральные убеждения, которые безусловно господствовали в среде выходцев из низших сословий, получивших в конце XIX – начале XX века солидное образование.

Упомянутая записная книжка моего деда свидетельствует, что в юные годы и он не был чужд либеральных веяний – вплоть до религиозных сомнений. Но длительное время, проведенное им в доме Ивана Федоровича Тютчева, явно оказало на него сильное воздействие. Общеизвестно, что отец Ивана Федоровича был убежденным консерватором. Но он, великий поэт и великий мыслитель (вторая сторона его творчества, к сожалению, известна до сих пор немногим), глубоко и объективно понимал реальный исторический путь России и еще с 1850-х годов ясно предвидел неизбежность Революции (это показано в моей книге «Тютчев», изданной в 1988 и затем в 1994 году).

Между тем консерватизм его сына Ивана был, так сказать, прямолинейным и как бы не считающимся с реальностью. Иван Федорович, в частности, был слишком тесно связан с императорским двором, при котором он состоял в звании гофмейстера (что соответствовало чину тайного советника); позднее получили придворные звания и все его четверо детей – Федор и Николай, Софья и Екатерина.

Федор Тютчев-младший умер в 1931 году, а с другим внуком и внучками поэта я познакомился в 1946 году, когда, узнав из записной книжки деда о его пребывании шестью десятилетиями ранее в Муранове, не раз приезжал туда, чтобы отыскать какие-либо его следы.

Василий Андреевич в зрелые свои годы предстает как последовательнейший монархист («более роялист, чем сам король») и догматически церковный человек. Едва ли случайно, что вскоре после окончания университета он женился на дочери священника Ильи Михайловича Флерина, служившего в храме Дмитрия Солунского на углу Тверской и Тверского бульвара (на этом месте давно построен дом с известным в Москве магазином «Армения»); эта моя бабушка, Евгения Ильинична, до конца своих дней (она умерла в 1943 году) сохраняла глубочайшую религиозность.

Естественно, многое из того, что происходило в стране в 1900—1910х годах, никак не устраивало Василия Андреевича. И дело кончилось тем, что после одной из его публичных речей, в которой он весьма резко критиковал Николая II за «либерализм», его уволили из 2-й Московской гимназии, и он вынужден был отправиться в городок Егорьевск (недалеко от Коломны) в качестве директора местной гимназии.

Его «реакционность» отозвалась и через много лет. В 1980 году известный исследователь «Слова о полку Игореве» В. И. Стеллецкий готовил к изданию его текст в сопровождении целого ряда переводов и переложений. Я предложил ему включить в книгу весьма удачный, на мой взгляд, перевод В. А. Пузицкого, вошедший в составленное им учебное пособие.

Стоит сообщить, что 2-я гимназия помещалась во дворце, построенном в свое время М. Ф. Казаковым для графа А. И. Мусина-Пушкина, открывшего «Слово о полку Игореве», рукопись которого, увы, и сгорела в этом самом дворце во время московского пожара 1812 года…

Но вернемся в наши дни. Познакомившись с переводом «Слова», сделанным Пузицким, Стеллецкий очень высоко его оценил, заметив, что превосходит этот перевод только один – сделанный им самим (Владимир Иванович, как говорится, знал себе цену), и включил его в свое издание. Однако книга вышла в свет в 1981 году все же без перевода моего деда, и Стеллецкий, принеся извинения, сказал мне, что Пузицкий, как ему стало известно, был ярый монархист, и воскрешение его имени могло вызвать страшный скандал…

Но прошло всего десятилетие с небольшим, и в 1994 году совершенно неожиданно для меня в Саратове переиздали (50-тысячным тиражом!) другое произведение Пузицкого – учебное пособие «Отечественная история» – под измененным названием «Родная история». Эта книга выдержала в свое время 16 изданий (последнее – в 1916 году), но ее переиздание в наше время, признаюсь, не очень меня порадовало, ибо она представляет собой не столько воссоздание исторической жизни России, сколько благостное «житие»; учащиеся начала XX века, усвоившие это пособие, никак не могли бы на его основе вообразить себе, что в России возможна Революция (замечу в скобках, что в Муранове тем не менее, как мне точно известно, знакомили с историей детей – уже правнуков поэта – именно по этой книге моего деда).

B. А. Пузицкий был – по крайней мере в своей среде – скорее исключительным, нежели типичным человеком. Преобладающее большинство образованных людей склонялось тогда к «прогрессивности» и либерализму, а многие – в той или иной степени к открытой революционности. Характерный факт: младшая сестра его жены, Софья Ильинична Флерина, вышла замуж за сына купца, к тому же учившегося в Коммерческом институте, Семена Ивановича Аралова (1880–1969). Однако этот человек уже тогда состоял в РСДРП, правда, в ее меньшевистской фракции, а после 1917-го стал большевиком и заведовал военным отделом ЦК РКП(б) (поскольку ранее служил в армии), был членом Реввоенсовета Республики (и тесно сблизился с Троцким), а затем видным дипломатом (в частности, послом в Турции). Трудно представить себе, как общался Василий Андреевич с этим достаточно близким «свойственником»…

И всецело закономерен семейный крах Василия Андреевича: он ни в коей мере не смог воспитать в своем духе любимого сына Сергея (брата моей матери). В Егорьевске юный Сергей сблизился с гимназистом Георгием Благонравовым (1896–1938), который в Октябре 1917-го стал комиссаром Петропавловской крепости и руководил обстрелом Зимнего дворца, а с 1918 года был видным деятелем ВЧК и затем ГПУ. И этот новый сотоварищ сумел вырвать Сергея из-под духовной власти отца, о чем, между прочим, с одобрением рассказано в изданной в недавнее время книжке о Г. И. Благонравове. С 1921 года Сергей Васильевич, к ужасу своего отца, стал служить в ВЧК и затем ГПУ (правда, впоследствии он вместе со своим непосредственным начальником, знаменитым А. Х. Артузовым, перешел на службу в армейский «Разведупр»).

C. В. Пузицкий (1896–1937), в частности, играл первостепенную роль в операциях по захвату широко известных контрреволюционеров – Б. В. Савинкова и генерала А. П. Кутепова (еще раз скажу о том, как тесен мир: через много лет я нежданно встретился и сблизился с сыном Кутепова, Павлом Александровичем, после долгих жизненных перипетий служившего в Московской патриархии). Два ордена Красного Знамени были получены за эти операции; любопытна сохранившаяся фотография – Ф. Э. Дзержинский (совсем незадолго до смерти) на отдыхе вместе с близкими соратниками; Сергей Васильевич сидит через два человека по правую руку Дзержинского. Впоследствии образ Пузицкого не раз появлялся на страницах романов о чекистах и на киноэкране.

Отец Сергея Васильевича скончался в 1926 году почти одновременно с Дзержинским (задача для проницательного писателя – как воспринял чекист это двойное осиротение…). За несколько дней до смерти Василий Андреевич счел нужным написать послание своей семье: «Жду кончины с каждым днем. Простите меня и прощайте». Он высказался – в смиренном христианском духе – о каждом из своих четырех детей; о руководящем сотруднике ГПУ он написал: «Сережа добрый человек и скоро вернется на путь истины, и тогда Господь благословит его на все доброе и пошлет ему благополучие во всем. А пока заблуждается во многом». И далее: «Похороните меня подальше от красных…»

Сергея Васильевича я помню, но очень смутно. Он иногда навещал свою мать – мою бабушку, однако мне было тогда не более шести лет, и меня больше интересовала автомашина, на которой он приезжал, ибо в нашем Новоконюшенном переулке около Пироговских клиник и Девичьего поля, которое, в сущности, было тогда окраиной (менее двух километров от границы города), автотранспорт появлялся очень редко. А в 1937-м Сергея Васильевича расстреляли – что для того времени закономерно… И многие члены семей Пузицких и Кожиновых старались не вспоминать при посторонних ни о сыне (до 1956 года), ни об отце (до 1991 года).

Мне представляется несомненным, что глубокое и всестороннее осмысление судеб отца и сына Пузицких может чрезвычайно много дать для понимания судеб страны в целом. Путь, начатый отцом в мещанском домишке захолустного городка (кстати, в Белый и сейчас не ведет железная дорога!), привел его к чину штатского генерала. Сын воспитывался в гимназии, руководимой отцом; фотография запечатлела его десятилетним исправным учеником 2-й Московской классической гимназии (по правую руку от него – старший брат Николай, родившийся в год восшествия на престол последнего царя и названный в его честь; он погиб совсем юным от заражения крови). Всего через полтора десятилетия этот мальчик станет заместителем начальника контрразведки огромной страны, и при позднейшем восстановлении воинских званий он окажется комкором, что соответствовало нынешнему генерал-лейтенанту; к тому же тогда людей со столь высокими званиями было неизмеримо меньше, чем теперь.

Но и отец, и, позднее, сын были, в сущности, раздавлены той самой Историей, которая дала им возможность высоко подняться…

* * *

Не исключено, что кто-нибудь усомнится в «представительности» моих размышлений о судьбе рода Пузицких; речь идет, могут возразить мне, об одной семье, и уместно ли строить какие-либо обобщения на таком единичном «материале»?

Однако и другая, отцовская, ветвь, в сущности, демонстрирует то же самое, хотя пережитое в семье отца в конце XIX – начале XX века «превращение» не столь значительно, как в семье матери (вполне вероятно, потому что предки матери были горожане – пусть даже и из малого городка: в нем все же имелась прогимназия, а отцовский род – крестьянский, деревенский).

Мой прадед по отцу, Яков Анисимович Кожинов, был крестьянином (из так называемых вольных хлебопашцев) Порховского уезда Псковской губернии, и шуточная самохарактеристика – «мы – пскопские» – перешла через деда к отцу. В родной деревне у него что-то не заладилось, и он, еще молодым человеком, перебрался в Петербург, где стал, как тогда именовалось, мастеровым. Правда, жену, деятельную Евфимию Петровну Афанасьеву, он привез все же из своей деревни. Она родила ему в 1869 году сына Федора (моего деда), но всего через три года Яков Анисимович скончался. Тем не менее, мать сумела устроить сына на казенный счет в военно-фельдшерскую школу. А такие учебные заведения в те времена удивительно «формировали» своих воспитанников. На сохранившейся фотографии мой дед запечатлен в день окончания школы, и ныне нелегко встретить столь изящного прапорщика – хотя перед нами сын мастерового.

В 1901-м Федор Яковлевич женился на «простой» продавщице Марии Никаноровне Соломатиной (1879–1962). Она была дочерью мещанина города Ряжска Рязанской губернии, который в 1857 году откупил себе в жены крепостную крестьянку Анну Киселеву за 355 рублей ассигнациями, и она родила ему 18(!) детей, причем все жили долго (те из них, кто дожил до 1941 года, погибли во время ленинградской блокады). Никанор Иванович Соломатин перебрался позднее в Петербург, где и умер в 1891 году. Вскоре после его кончины до Петербурга добралась эпидемия холеры, в результате чего, в частности, цены на считавшиеся «безопасными» продукты питания резко выросли, а на овощи и фрукты – упали до минимума. И, как рассказывала мне бабушка, ее мать приносила с рынка огромную бельевую корзину с овощами и фруктами, ставила на стол и в сердцах говорила: «Жрите и подыхайте!» «Но мы, – смеясь, заключала свой рассказ бабушка, – только здоровели…»

Ф. Я. Кожинов служил в качестве фельдшера в Главном артиллерийском управлении, помещавшемся в знаменитом Инженерном (Михайловском) замке, где ему была предоставлена казенная квартира на пятом этаже (этот этаж просматривается только из внутреннего двора замка). В свое время это помещение было дортуаром Главного инженерного училища, и именно в нем обитал в 1838–1843 годах Достоевский. И мой отец родился в 1903 году в комнате, которую ровно за шестьдесят лет до того покинул Федор Михайлович (еще раз замечу: тесен мир).

Федор Яковлевич так и остался фельдшером и дослужился только до чина штабс-капитана (соответствует нынешнему старшему лейтенанту). Но он, очевидно, был все же мастером своего дела, и его, в частности, не раз командировали на заграничные курорты для руководства лечением отправляемых туда из Петербурга больных, и так он побывал в нескольких западноевропейских странах.

Поскольку положение в дореволюционной России тенденциозно искажено, в этих поездках моего деда могут усмотреть нечто «не типичное». Но в ценном исследовании демографа Р. И. Сифман (написанном ею еще в начале 1930-х годов, но опубликованном только в 1977-м в содержательном сборнике «Брачность, рождаемость и смертность в России и в СССР») показано, что граждане России в течение 1897–1913 годов выезжали за границу около 83 миллионов (!) раз, – что не означает, понятно, невероятно громадного количества заграничных путешественников (напомню о численности российского населения: в 1897 году – 125,6 млн., в 1913 – 165,7 млн.), ибо многие люди за эти 17 лет отправлялись за рубеж неоднократно, или даже многократно. Но все же речь идет о десятках миллионов, побывавших за рубежом. Поистине стремительное развитие России ярко выразилось в том, что если в 1897 году заграничные путешествия совершили 1,5 млн. человек, то в 1913-м уже 9 млн. человек – то есть в шесть раз больше!{3} Мой дед и путешествовал незадолго до Первой мировой войны в этом мощном потоке.

А в 1914 году Федора Яковлевича назначили начальником «Юсуповского лазарета для раненых воинов» на Литейном проспекте, созданного по инициативе и на средства уже упомянутого князя Феликса Юсупова. Федор Яковлевич, естественно, не раз встречался в лазарете и с князем, и с его супругой – племянницей (и вместе с тем троюродной сестрой) Николая II, которая избежала участи многих других Романовых, так как в 1917 году находилась вместе с мужем в Крыму.

Отец мой по воле деда учился в Анненшуле{4} на Кирочной улице – учебном заведении, где преподавание велось частично на немецком языке. Правда, в разгар войны многие преподаватели (в основном австрийского происхождения) были объявлены вражескими агентами, Анненшуле закрылась, и отец мой доучивался в 3-й Петроградской гимназии, учеником которой после революции – ввиду закрытия Александровского (бывшего Царскосельского) лицея – оказался и сын именитого сенатора и гофмейстера, в будущем известный своими мемуарами «На чужбине» Л. Д. Любимов; он после долгой эмиграции (с 1919 года) вернулся на родину и в середине 1950-х годов возобновил приятельские отношения с моим отцом. Общение с Львом Дмитриевичем было весьма интересным, но это – особый разговор.

Мой дед по отцовской линии – в отличие от В. А. Пузицкого – не имел никакого отношения к «идеологии», и потому после 1917-го просто продолжал свою работу. Он погиб на лекарском посту во время очередной вспышки эпидемии тифа в 1922 году. Отец мой тогда учился в Московском высшем техническом училище (это, основанное еще в 1830 году, учебное заведение не так давно некие не очень культурные люди переименовали ради престижности в «университет», не понимая, что известное всей стране и за рубежом старинное обозначение «училище» гораздо почтеннее), окончив которое стал незаурядным инженером.

Подобно своему отцу Федору Яковлевичу, он явно стремился быть прежде всего или даже только «профессионалом», – в частности, не принимал никакого участия в различных студенческих волнениях 1920-х годов, а их было тогда немало – и самого правого и самого левого толка. Учившийся одновременно с моим отцом в МВТУ Г. М. Маленков в 1924 году начал свою партийную карьеру именно борьбой с троцкистами «внутри» училища.

И до конца своих дней (он умер в 1975 году) Валериан Федорович, если заходила речь о политических и идеологических проблемах, только в редчайших случаях мог – в присутствии самых близких людей – высказать нечто не соответствующее диктуемой в данный момент «официальной» точке зрения. Ясно помню (хотя мне было тогда всего 9 лет) спор Валериана Федоровича о пакте СССР и Германии 1939 года с одним из братьев его жены – Владимиром Васильевичем Пузицким, который – что было для того времени весьма дерзким – полностью отрицал какое-либо миролюбие Гитлера.

Сейчас господствует представление, что люди, не противоречившие официальной государственной линии, – презренные приспособленцы, а те, кто позволял себе критику (пусть даже в своем узком кругу), – заслуживающие уважения самостоятельные личности. Однако жизнь сложнее любых моралистических схем. Во-первых, никакая страна не может существовать, если все ее граждане (да и хотя бы преобладающее их большинство) отрицают политику государства. Во-вторых, критические настроения и разговоры – это одно, а реальное жизненное поведение людей – совсем другое. Можно бы привести множество фактов, доказывающих, что конформист Валериан Федорович не был – в своем реальном бытии – в большей степени приспособленцем, чем споривший с ним Владимир Васильевич (скорее даже наоборот…). Так, в последнее время то и дело публикуются сведения о том, что люди, имеющие репутацию «диссидентов», вместе с тем являлись негласными сотрудниками «органов безопасности»…

Впрочем, это особенная, сложная и острая тема. И закончить уместно следующим, по-своему забавным, сюжетом. Женитьба Валериана Федоровича в 1929 году на дочери действительного статского советника В. А. Пузицкого могла иметь место, очевидно, только благодаря Революции. До сих пор многим помнится старинный иронический романс на слова известного в свое время стихотворца П. И. Вейнберга:

Он был титулярный советник,

Она – генеральская дочь,

Он робко в любви объяснился,

Она прогнала его прочь.

Пошел титулярный советник

И пьянствовал с горя всю ночь —

И в винном тумане носилась

Пред ним генеральская дочь.

Чин штабс-капитана, до которого дослужился мой дед по отцовской линии, соответствовал именно штатскому чину титулярного советника, да и отец мой едва ли сумел бы к своим двадцати шести годам достичь более высокого чина…

И – прошу извинить – снова о том, как тесен мир. Дворец А. И. Мусина-Пушкина, где помещалась 2-я гимназия, инспектором которой несколько лет был отец моей матери В. А. Пузицкий, после революции передали Московскому инженерно-строительному институту (при этом, увы, обезобразив казаковскую архитектуру надстроенным четвертым этажом), где стал преподавать мой отец…

* * *

Я изложил только немногие из известных мне сведений о своем родословии, но, полагаю, и из них ясно, что жизнь семьи так или иначе вбирает в себя историю страны в многообразных ее выражениях и с определенной точки зрения способна открыть перед нами нечто существенное и, главное, недоступное обобщенному взгляду на эту историю.

Подчас я живо ощущаю под собой широко раскинувшуюся «корневую систему»; взять хотя бы прадедов – крестьянин Псковской губернии, мещанин из Ряжска, женившийся на купленной им крепостной девушке, мещанин городка Белый и московский священник… Словом, чуть ли не вся основная Русь – ее север, юг, запад и центр.

Может быть поэтому, с каких-нибудь 14–15 лет я очень серьезно изучал историю России, конечно, для своего возраста серьезно. У меня была написана (к сожалению, впоследствии она затерялась) моя собственная «История Москвы». Меня окружало несколько одаренных и мыслящих молодых людей, школьников. В частности, в последние годы войны мы с моим другом Николаем Запениным, увы, рано погибшим в авиационной катастрофе, обошли всю Москву целиком – разумеется, в тогдашних пределах, в пределах застав, – и все подмосковные усадьбы: Кусково, Коломенское и прочие. И я тогда научился почти со стопроцентной точностью называть десятилетие, в котором построено то или иное московское здание, хотя, может быть, я вижу его в первый раз. Мы очень серьезно изучали архитектуру, то замкнутое пространство, в котором, собственно, и совершалась вся жизнь города.

Возможно, сыграло свою роль то, что было несколько человек, может быть, чем-то похожих на «мальчиков» Достоевского, которые разделяли этот интерес. Возможно, это изучение своей культуры было связано с неизбежно поднявшимися во время войны патриотическими чувствами.

Хотя я, впрочем, не чурался и западной культуры, и к 16 годам был достаточно хорошо осведомлен в европейской литературе и так далее.

Большую роль в моем становлении, когда мне было лет 14, сыграл Игорь Сергеевич Павлушков. Это был человек из богатой купеческой семьи, после революции, естественно, ничего у него не осталось. Он учился в знаменитом Брюсовском институте – был такой предшественник Литературного института – и он знал всех лично: от Цветаевой, Мандельштама и Брюсова до Есенина; сам писал стихи – не скажу, что высокого уровня, но неплохие. С ним случилось несчастье – он оглох полностью и обычно общался через записки на бумаге. Из-за этого, кстати, у него испортилась речь – он стал говорить неразборчиво, косноязычно. И он стал нищим, самым настоящим нищим. Не бомжем – у него была какая-то клетушка под Москвой. Но доходило до того, что он в пригородных поездах собирал милостыню. И вот этот человек пытался открывать молодые поэтические дарования. Он ходил по школам с соответствующей бумагой, где Маршак, который сделал ему такое одолжение, просил оказывать всяческое содействие. Пришел он и в нашу школу, меня к нему направили, мы подружились. Он многое рассказывал, читал стихи поэтов начала века, многие из которых были запрещены. И если бы не он, я, возможно, по-иному отнесся бы к докладу Жданова. С теми мальчиками, в которых ему виделась Божья искра, он возился самозабвенно, жил интересами литературы, именно благодаря ему я оказался в гостях у Маршака, который при мне прочитал мои стихи и направил меня в литстудию при Дворце пионеров. Я там был всего однажды, прочитал стихи, имел даже какой-то успех, но больше туда не ходил. Через Павлушкова же мое первое стихотворение было напечатано в «Пионерской правде», и это было для меня, не скрою, большим событием. Кроме того, как-то так получилось, что мне пришло много читательских писем – это было самое начало 1946 года. Но больше я ни одного своего стихотворения не напечатал, хотя писал стихи и после поступления в университет, до 19 лет. Тогда меня уже окружали какие-то поэты – это естественно для человека, который пишет стихи, он связывается с себе подобными. Ну и как-то я понял, что один из моих коллег талантливей меня в этой области, талантливей меня поэтически. Тогда, поняв это, я сам собой перестал писать стихи. Что меня смутило – зачем заниматься делом, которое другой умеет делать лучше?

В лесу под тенью ели

Рос маленький грибок,

Его родило солнце,

А вырастил дождёк.

Потом грибочек вырос

Стал красен и хорош,

Но в лес пришли ребята

И вырвали его.

А я пришел за ними

И ямку увидал,

И все по этой ямке

Я вам и рассказал{5}.

«У нас с тобой пути и души разные…»

У нас с тобой пути и души разные.

Наутро встреча, вечером разлука.

Но верь – до смерти я к тебе привязан

Любовью брата, уваженьем друга.

А где-то в памяти мерцает прошлое,

И если вдруг умолкнуть и вглядеться -

Я вижу – в теплых валенках с калошами

В снегу Девички бродит наше детство{6}.

Предыдущая главаГлава 1 из 34Следующая глава