На конном дворе никого не было. Возле конюшни стояли сани с разбросанными в стороны оглоблями. Смирнов потоптался возле них и вошел в пахнущую теплом полутемную конюшню. Лошади, каждая в своей стайке, громко хрустели сеном, всхрапывали. Иные били копытами по деревянному настилу, и тогда хлопьями сыпался сверху, с потолка, легкий, как вата, куржак.
— Есть кто-нибудь тут? — громко спросил Петр Иванович.
Никто не отозвался, только жеребец в ближней стайке изогнул шею и глянул на Смирнова радужно-стеклянным глазом.
«Опоздал. Фрол задал корму лошадям и отправился домой завтракать», — подумал Петр Иванович.
Решив подождать Курганова, он прошел в угол конюшни, заваленный прелым сеном, и лег на него.
Здесь, в углу, было темно и душно. Смирнов хотел уже встать, тем более что возле конюшни раздались чьи-то шаги, но в это время услышал:
— Ну где же он? Жди, понимаешь, как барина…
И, помолчав, тот же голос (Петр Иванович узнал Устина Морозова) добавил:
— Нынче кинь в собаку палкой — попадешь в начальника. Дошел пешком бы до станции, не подох. А и окочурился бы на полдороге, невелика беда.
Устину ответил Фрол Курганов:
— Тебе что за печаль ехать? Вон Андрона пошли или кого из ребятишек — отвезут.
Петр Иванович, ошарашенный, теперь не знал, что ему делать — подняться и поздороваться, будто ничего не слышал, или подождать, — может, Устин с Кургановым уйдут от конюшни. И тогда идти на станцию пешком…
Пока раздумывал, Фрол и Устин зашли в конюшню. Брякнули удила, — видимо, кто-то из них снял со стены уздечку. Потом голос Фрола:
— Стой, дьявол… Ну хватит, одни дудки остались, да и те гнилые. — И слышно было, как он похлопал ладонью по крупу лошади.
— Ты вчера зато доброго сена привез, — сказал Устин.
Фрол ничего не ответил.
Потом Петр Иванович услышал, как Устин плевал на папироску, слышал даже, как она шипела, потухая.
— Долго думал-то? — спросил тихонько Устин.
— О чем?
— Ишь ты, не понимаешь! Я спрашиваю, как догадался сенца-то привезти на ферму?
— Не я — другие догадались бы.
— Я не с других, я с тебя спрашиваю. — Голос Устина тоже шипел и потрескивал, будто и на него плевали, как на папироску.
— Скот же дохнет…
— А-а… — холодно протянул Морозов. — Ну-ну!
— Да ведь и ты же привез!
— Я? А как же, и я тоже. Дурак сватается — умному путь кажет.
Простукали копыта коня по деревянному настилу — Курганов вывел его из конюшни.
Фрол и Устин продолжали разговаривать во дворе, но теперь голоса доносились глухо, и Петр Иванович почти ничего не мог разобрать.
Потом Устин повысил голос, и до Смирнова явственно донеслось:
— И про Пихтовую падь догадались бы?
Ответа Фрола Курганова Смирнов не разобрал, потому что громко начала стучать в виски кровь. Возможно, она стучала уже давно, но услышал это Петр Иванович только сейчас и в ту же секунду почувствовал, как снова пощипывает тихонько сердце, словно кто делает редкие и короткие уколы тоненькой иголочкой. «Что же делать? — мелькнуло у него в голове. — Ехать домой или остаться в колхозе?»
Смирнов привстал на колени, потер холодными пальцами виски. Виски рвало изнутри, под пальцами билось что-то живое и горячее.
— Назад, назад! — услышал он голос Фрола и понял, что Курганов пятит в оглобли жеребца. — Да назад же, холера тебя задави!
А в следующую секунду до Смирнова снова отчетливо донесся насмешливый голос Морозова:
— Если лошадь в оглобли не идет, ее кнутом по морде хлещут. Понял?
— Устин! — воскликнул Курганов. Крик был отчаянным, умоляющим. — Ты меня не пугай, Устин!
— Не кричи, во-первых, — ответил Морозов. — А во-вторых, я не пугаю, я просто тебе совет дал. Попробуй-ка хлестануть. Вскинет голову, а попятится… И в-третьих, я еще поговорю когда-нибудь с тобой обо всем этом… особо.
И возле конюшни стало тихо. Устин и Фрол уехали. Петр Иванович, еще помедлив, встал и вышел из конюшни.
Утро было нисколько не теплее, чем вчера. Там, где собиралось взойти солнце, по небу от края до края стлались раскаленные на морозе розовые полосы.
Глядя на эти полосы, Петр Иванович шел в контору. Он думал о странном, нечаянно подслушанном разговоре Устина с Фролом. В чем же дело? Обязательно надо рассказать обо всем Захару. Но… только ли о сене говорили Морозов с Кургановым?
И еще подумал Петр Иванович, что из колхоза надо уезжать как можно скорее — припадок может свалить его через сутки, а может, и раньше.
Из конторы, у крыльца которой стояла запряженная лошадь, вышли навстречу Смирнову Морозов и Курганов.
— А-а, вот он! — добродушно воскликнул Устин. — А мы тебя давно ждем. Давай скорее, чтобы к десятичасовому поезду успеть. Сам уж отвезу, больше некому.
— Я… пожалуй… Зачем же беспокоиться?
— Ты чего? Хворый, что ли? — спросил Устин, не дав Смирнову договорить, и в черных глазах его плеснулась неподдельная тревога. «Что за черт, он ли возле конюшни говорил: „Дошел пешком бы до станции, не подох“?» — невольно засомневался Петр Иванович.
Фрол Курганов внимательно посмотрел на Смирнова и отвернулся. А Устин продолжал, по-прежнему приветливо улыбаясь:
— Я тулупчик сейчас принесу. Морозишко-то, не дай бог, заколеешь. Я мигом. — И быстро пошел к своему дому.
Фрол Курганов еще раз посмотрел на Смирнова и, не попрощавшись, направился в другую сторону.
— Фрол Петрович! — окликнул Смирнов.
Курганов вопросительно обернулся.
— Я вот что хотел спросить… Фрол Петрович… Большаков в конторе?
— С утра уехал по бригадам.
«С утра» означало, что председатель уехал давно, несколько часов назад.
— Я, признаться, Фрол Петрович, был удивлен вчера твоим поступком, — опять начал Смирнов. — Мы с Захаром думали — ты на базар повезешь сено.
Фрол как-то странно подергал щекой и проговорил:
— Врешь ты, парень. Что удивился, может, и верно. А сейчас, сдается, не о том хотел спросить.
Смирнов действительно хотел сказать, что слышал их разговор с Устином, хотел спросить, что значат слова Морозова: «И про Пихтовую падь догадались бы?» — да не мог сообразить, как удобнее начать. А Фрол еще постоял, подергал щекой, но, не прибавив больше ни слова, пошел прочь.
— Откуда ты знаешь, что не о том? — спросил все же Смирнов.
Курганов остановился, не торопясь, грузно ступая, вернулся к Смирнову, поглядел ему в глаза своими неприветливыми глазами:
— Вот что, друг любезный…
Смирнов невольно отступил к саням.
— Ты меня не пугайся, я человек тихий и мирный, — негромким голосом вымолвил Фрол, и усмешка чуть тронула его губы. — И я многое знаю, понял?! Знаю, например, что меня не любят тут все. И ты тоже…
— Ну, это не так уж много. Здесь ума не надо, чтоб понять, — резко проговорил Петр Иванович, одновременно сожалея, что сказал это.
— Ага, — согласно кивнул Фрол. — Но для меня и этого хватит. Знаю еще, что ты давно ходишь вокруг меня, примеряешься, с какого боку в душу мне влезть: что я да кто я? Почему волком смотрю? Верно?
— Верно, — сказал Смирнов. — И раз уж зашел такой разговор, скажу — не только один ты меня интересуешь.
— А как же! Знаем! — перебил его Курганов. — Морозов вон, например. А?
— Допустим, тоже верно…
— Ну вот… И раз зашел такой разговор, как ты говоришь, то я тебе скажу, чтоб потом не тратить время: никогда больше не лезь ко мне с такими расспросами. Все равно ничего не скажу. Понял?
— И все-таки я задам еще один вопрос, Фрол Петрович, — проговорил Смирнов. — Может быть, последний. Можно написать заметку в газету, что ты в тяжелую для колхоза минуту добровольно привез на артельную ферму три центнера своего сена? Хотя, откровенно сказать, мне очень не хочется печатать такую заметку.
Фрол Курганов опять поднял на Смирнова глаза, разжал обветренные морозом губы:
— Не надо.
— Почему? Может, где-то кто-то хоть подумает о тебе с теплотой. Здесь-то уж не подумают, несмотря ни на что…
— А мне, может, нравится, что обо мне с ненавистью думают, — тихо и неожиданно раздумчиво проговорил Фрол, смотря в сторону. Потом погромче: — А мне, может, нравится, что меня не только не любят, а ненавидят. А может, я легче дышу, когда знаю, что меня ненавидят. А?
И, не дожидаясь ответа, медленно повернулся и пошел. Однако Петр Иванович почему-то был уверен: Курганов остановится, обернется и еще что-то скажет.
Фрол действительно обернулся в третий раз. Но того, что он сказал, Смирнов ожидал менее всего:
— И еще я знаю, почему тебя сам Морозов хочет отвезти до станции.
— Почему же это? — насторожился Петр Иванович.
— Ты не бойся, он не убьет тебя, — скривил губы Фрол и сразу же быстро зашагал, скрылся в переулке. Петр Иванович так и не понял, усмехнулся Фрол или нет.
До тех пор пока не вернулся с тулупом Устин, Смирнов все думал над последними словами Курганова. «Ну-ну, поглядим, и мне интересно», — решил Петр Иванович.
— Вот. Надевай-ка — и покатим. Лошадка у нас, слава богу, добрая. Садись давай. — И Морозов развернул тулуп.
— Сейчас. Позвоню только жене, что с десятичасовым выехал, — сказал Смирнов и быстро вошел в контору.
Выйдя через три минуты на крыльцо, он увидел, что Морозов сидит уже в санях и держит вожжи.
Лошадь действительно была хорошая. Она с места взяла крупной рысью и быстро вынесла за деревню.
Плохо наезженная дорога шла прямо. Невиданных размеров солнце только-только всходило и еще не оторвалось от горизонта. Петру Ивановичу казалось, что оно катилось километрах в двух впереди по этой же самой дороге. Всего каких-нибудь две-три минуты назад солнце было вот здесь, где они сейчас едут, оно подняло тучи искрящейся колючей пыли, и теперь эта пыль медленно оседала на заснеженное поле.
«Ну-с, что же у тебя за цель?» — все время думал Смирнов, незаметно наблюдая за Устином, ждал его вопросов.
Морозов, помахивая кнутом, сидел, полузакрыв глаза. И было непонятно: или он тщательно обдумывает те вопросы, которые собирается задать, или просто-напросто, забыв про своего пассажира, дремлет. В таком случае никакой цели у него нет…
И тем более неожиданно прозвучал его вопрос:
— Ты, говорят, интересуешься, почему наш утес называется Злат-камнем?
— Да… спрашивал кой у кого.
— У кого же это?
— У Анисима вон.
— И что?
Голос Устина был самым обыкновенным, равнодушным.
— Да что… Толки, говорит, не с елки, а молва не с небес, — неопределенно ответил на всякий случай Смирнов.
— Это как понять?
— Не знаю, не разъяснял.
Устин Морозов сидел в той же позе, чуть полузакрыв глаза. Казалось, он задает вопросы и тут же забывает о них, занятый какими-то другими мыслями.
— Хочешь, я тебе объясню? — стряхнул с себя оцепенение Устин и показал кнутом на утес, мимо которого они проезжали. — Гляди…
Каменная стена утеса, облитая солнцем, плавилась, горела желтоватым пламенем. Петр Иванович видел это довольно часто. Особенно красочно и долго утес горел весенними и летними утрами.
— Гляди вот, — повторил Устин и начал рассказывать про ежедневное свечение утеса, про легенду о зарытых под каменными глыбами сокровищах. И хотя Петр Иванович все это знал, он не перебивал его.
Рассказал Устин также и о Марье Вороновой, похороненной на утесе.
— От этого, наверно, утес Марьиным еще зовут. Но что за Марья, какая она была, я в точности не знаю. Я не здешний, задолго до меня все случилось.
— А откуда же ты родом?
— Я-то? — переспросил Морозов, не поворачивая головы. Он спросил это тотчас же, едва Смирнов задал свой вопрос. Так, пожалуй, решили бы все сто человек из ста, если бы им поручили в это мгновение наблюдать за Устином. Но Петр Иванович наблюдал за Морозовым по-особому, он один наблюдал за всю сотню. И может, поэтому смог заметить, что Морозов переспросил не сразу, а какую-то долю секунды помедлив. — Я-то из бывшей Тверской губернии, села Осокино. А ты где родился-крестился, если не секрет?
— Есть деревня такая — Усть-Каменка, — произнес Петр Иванович и замолчал, потому что в эту секунду рыжая телячья шапка качнулась и стала поворачиваться. Медленно-медленно. Потом замерла и стала поворачиваться обратно.
Сердце Петра Ивановича заколотилось неизвестно отчего. И что самое страшное — при каждом ударе накалывалось на тонкие холодные иголки. Начинался сердечный приступ.
— И ты, говоришь, освобождал ее от немцев? — глухо спросил Морозов.
— Я ничего не говорю.
— Как же, летом, в конторе, когда дожди начались, рассказывал. Я помню… Невесту еще у тебя там…
— А-а… Освобождал… — морщась от боли, вымолвил Смирнов.
Телячья шапка стала опять поворачиваться.
Однако Морозов на этот раз посмотрел не в глаза Петру Ивановичу, а через его плечо куда-то назад, будто высматривал, не едет ли кто следом. Посмотрел и принял прежнее положение.
Сердце у Смирнова вроде отпустило немного. Он достал платок, вытер с лица испарину и спросил:
— Гонится за нами, что ли, кто?
— Кому тут гнаться-то? — ответил Морозов. — Волчишки у нас водятся, конечно. Но они по ночам только балуются. — И прибавил, не торопясь, с плохо скрываемой насмешкой: — Ты не волнуйся, сердце-то у тебя… Вижу ведь, морщишься. Беречь надо такое сердце…
Но волновался не Смирнов, а сам Устин. Он ерзал и ежился, будто за пазуху положили ему горячий уголь, еще несколько раз поглядел назад.
Смирнов тоже обернулся. Далеко, на самой вершине увала, за который падала дорога, что-то чернело, — кажется, шел лыжник.
Вдруг Морозов расстегнул полушубок, словно в самом деле хотел вытряхнуть больно кусающий тело красный уголек.
— Простудишься ведь, — сказал Петр Иванович.
— Ничего, мы привычные, — ответил Устин.
Кругом расстилалась степь, белая, холодная. Недели три назад была пурга, и Смирнов представил, как гуляли по степи белые волны, схлестывались, гремели, кидали тяжелыми брызгами, а теперь застыли, замерли до новой пурги, которая в Сибири никогда не заставляет себя долго ждать.
«Почему все-таки он меня сам повез? — безотрывно думал Смирнов, покачиваясь в санях. — Подождем, может, еще заговорит… о чем-нибудь».
Устин минут через пять действительно проговорил осторожно:
— Я вот что хотел у тебя, Петро. Про Федора… про сына спросить…
«Вот какая цель! — подумал Смирнов и обрадовался. — Только для этого не обязательно было ехать ему на станцию. Можно бы поговорить об этом и в деревне…»
Как бы отвечая мыслям Смирнова, Устин сказал:
— В деревне-то никак что-то не получалось у нас один на один. То да се, словом. Мертвые ни об чем не беспокоятся, лежат себе, а у живых дела… Видел ты его… мертвого-то?
— Нет, Устин Акимыч, не видел. Федор в разведке погиб. В то время мы от Усть-Каменки, правда, недалеко стояли, да ведь не сходишь, не посмотришь…
— Ну ясно, ясно… — дважды кивнул Морозов. — А могилку его не знаешь?
— Когда взяли Усть-Каменку, я уж без сознания был, Устин Акимыч. Тяжелое ранение… По рассказам — расстреляли его во рву, где всех расстреливали. После войны я ходил на это место. Там памятник сейчас стоит…
Устин помолчал и проговорил:
— А я вот все съездить туда собираюсь. Хоть поглядеть… на те места.
Морозов задумался, опустил вожжи, забыл, казалось, и о лошади, и о нем, Смирнове, и о самом себе. Петр Иванович не шевелился, не мешал Устину.
Наконец Морозов вздохнул, приподнял голову, подобрал вожжи. Лошадь прибавила рыси.
— Вот гляжу я на тебя, Петр Иванович, и чего-то такого, как и внучка Шатрова, не могу понять-уразуметь, — промолвил Морозов.
— Чего же это?
— Но-но, пошевеливайся! — прикрикнул Устин на лошадь, повернул голову к Смирнову, оглядел его так, что Смирнову стало неудобно.
— Так что же все-таки непонятно тебе?
— Как тебе объяснить? Только ты не смейся. Может, я и глупый как пень. Какая такая… как это?… закваска, что ли, в тебе? Жить тебе, по слухам, без веку год-полтора. Свое, слава богу, кажись, сделал, теперь пенсию получаешь хорошую, однако… Так какая такая сила? Или, попроще, какой такой смысл… ради которого ты… Э-э, черт! Слов не хватает.
Смирнов был удивлен, кажется, так, как никогда еще не удивлялся. Морозов говорил тихо, не торопясь, вдумываясь в каждое слово и точно каждым обжигаясь. Петр Иванович чувствовал, что Морозов действительно хочет докопаться до какой-то истины. Морозов, про которого только вчера Смирнов высказывал догадки, не иеговист ли он, не мракобес ли пятидесятник! Неужели… неужели с этой целью он поехал с ним? Если так, зачем ему, Морозову, эта истина?
Раздумывая обо всем этом, Смирнов медленно говорил:
— Видишь ли… Иринка Шатрова, я думаю, все же понимает… Она еще молода, конечно, но…
— Хе… Значит, мне заново родиться надо?
— Да нет, не об этом я хотел. Ты задал такой вопрос, что сразу не ответишь… И Федор твой понимал…
Устин, видимо замерзнув, плотно запахнул полы полушубка, наглухо застегнулся.
— Да, понимал. Хороший человек был! — продолжал Смирнов. — А сколько их, хороших, перестало радоваться, погибло, не нарадовавшись жизнью. Вот чтобы не повторилось то, что с Федором, чтобы…
— П-понятно! — почти выкрикнул вдруг Морозов зло, со свистом взмахнул бичом, огрел лошадь. — Э-э, падаль облезлая, заснула совсем… Шевелись…
Устин стегал лошадь до тех пор, пока она не перешла в галоп. И только тогда успокоился, отвалился на заднюю спинку кошевы, тяжело задышал, будто погоняли сейчас бичом его самого.
И снова Петр Иванович безмерно был удивлен таким поведением Морозова.
Впрочем, и это удивление сегодня было не последним.
С четверть часа ехали в безмолвии. А потом Устин спросил:
— Как там наша Зинуха поживает у вас? Зинка то есть Никулина.
— Живет. Квартиру недавно помогли получить ей.
Петр Иванович сказал и пожалел: «Чего ради я объясняю ему все?»
— Ну как же… Слышали, слышали, — сказал Морозов. — Гляди, как бы с ней беды тебе не нажить.
— Какой беды?
— Да я так, господи… — быстро проговорил Устин. — Я к тому, что они, Никулины, все какие-то… Антип сам придурок, всем известно. Клашка вон одержимая чем-то. Все Федьку моего ждет. Мне за сына лестно, конечно, но… Без малого ведь двадцать лет прошло.
— Так разве это плохо, что ждет?! Не каждая умеет…
— Оно все хорошо на время. А все же гляди с Зинкой-то. Уволил бы, да и дело сторона…
— За что же увольнять ее? Работает она хорошо.
Помедлив, Устин проговорил:
— Ну и ладно, коли так… Дело твое, понятно. Доведись до меня — я бы подальше от нее держался.
— Почему это? — Смирнов откинул воротник.
— То да се — не растолкуешь все, как говорит старик Шатров. Ребенка она имеет, а от кого? Непонятно. Квартиру отдельную заимела. Да… Женщина молодая, тело горячее. А от горячего — хе-хе! — лучше подальше…
— Ты думаешь, что говоришь?! — воскликнул Смирнов.
— Да шутя я, — сказал Морозов. Но через полминуты уронил еще раз свое: — Хе-хе…
Лошадь шла крупной и ровной рысью. Дорога стала наезженнее и чуть ухабистее. Вдали показались первые дома станционного поселка. Они будто всплывали из-за мглистого горизонта и покачивались, как поплавки на водной глади.
Неожиданно в сердце Петра Ивановича возникла режущая боль, и он даже вскрикнул, на какое-то мгновение потерял сознание и привалился к плечу Устина. Но тотчас пришел в себя и почувствовал, как Морозов отталкивает его со словами:
— Ты, оказывается, гнилей внутри, чем кажешься с первого взгляда.
Вот теперь в его голосе прозвучало незамаскированное, откровенное злорадство. Вот теперь Петр Иванович верил, что там, возле конюшни, разговаривал с Фролом Устин.
Лицо Петра Ивановича покрылось крупными каплями пота. Он лежал в санях, опираясь на левый локоть, чувствовал, как дрожит и слабнет его рука. Выезжая из «Рассвета», он надеялся, что припадок начнется не так скоро. И вот…
— Я уже наслушался сегодня… твоих речей обо мне, — сказал Смирнов, пересиливая боль. — Насчет собаки, в которую палкой… И что окочурился бы на полдороге… так не беда.
— Вот как! — воскликнул растерянно Устин и хлестнул лошадь.
— Не могу лишь в толк взять, с чего такая ненависть у тебя ко мне…
Морозов нервно рассмеялся, проговорил неловко, сбиваясь:
— Ты уж скажешь — ненависть. Оно, может, так… В общем, каждый вонюч в душе, если разобраться. Вот и я…
Сердце теперь рвало на части. Лошадь стремительно несла сани по улицам поселка, но Петру Ивановичу казалось, что они тащатся шагом и что он трижды успеет умереть, прежде чем они доедут до медпункта.
— Ты не притворяйся, — задыхаясь, проговорил Смирнов, — и объясни мне весь твой разговор с Кургановым у конюшни. Всю махинацию с этим сеном в Пихтовой пади объясни. И еще — что значит: «Если лошадь не идет в оглобли, ее кнутом по морде хлещут»? Что значит твоя угроза Курганову: «Я еще погорю с тобой особо»?
— Объяснить?! — закричал вдруг Устин и повернулся к Смирнову всем телом. Под телячьей шапкой сверкнули черные молнии. — Нет, это ты мне объясни, об чем с Захаром вы вчера… Слышал ведь я его слова, что глаз с меня не спустит. Тридцать лет копает все под меня, скрадывает, как зверя. Да чего меня скрадывать? А теперь ты еще… роешься, как свинья под деревом! Ишь завел: «Откуда ты родом?» А тебе-то что? А тебе зачем?! Да и будто не рассказывал тебе Захар, будто не знаешь…
Устин, наклонившись над Смирновым, обдавал его горячим дыханием. Заросшее черными волосами лицо его было перекошено, кажется, вдоль и поперек.
Петр Иванович уже плохо понимал, о чем кричит Морозов.
Лошадь остановилась наконец возле медпункта. На низенькое крылечко вышел человек в белом халате, и Петр Иванович узнал молоденького врача Елену Степановну Краснову, которая недавно работала в районной поликлинике вместе с его женой, а нынешней осенью переехала на эту станцию.
До крови закусив губу, Петр Иванович полез из кошевы, собрав последние силы.
— Давай, давай, ройся! — еще раз крикнул ему в лицо Морозов, обдавая тяжелым запахом из заросшего черными волосами рта. — Захар вон, говорю, всю жизнь… А ты, я думаю, и подавно не докопаешься! Ты просто не успеешь… не успеешь, понятно?
Это было последнее, что слышал Петр Иванович. Он еще сообразил, что Морозов сдернул с него тулуп, что Елена Степановна и откуда-то взявшийся густо заиндевевший Митька Курганов ведут его на крыльцо медпункта. И, теряя сознание, стал проваливаться в мягкий, согревающий сухим теплом омут.
Но не успел он коснуться дна этого омута, как чернота начала рассеиваться, а его самого какая-то сила принялась выталкивать вверх. Вот где-то далеко-далеко замаячил сквозь туман врач или медсестра. Петр Иванович отвернулся от человека в белом халате и увидел, как желтый солнечный свет играет в морозных стеклах небольшого оконца.
Сердце его билось ровно, боль исчезла. Чувствовалась только во всем теле смертельная усталость.
— Сколько часов я… давно я здесь? — спросил Петр Иванович.
— Да с полчаса всего, — проговорил тот, кто сидел рядом, голосом Митьки Курганова.
Смирнов повернул голову. Митька почему-то виновато улыбался. Он даже не пошевелился, но на его широченных плечах все равно затрещал больничный халат.
— Ты откуда здесь взялся? — удивленно спросил Петр Иванович.
— Да батя… «Иди, — говорит, — на станцию, как бы в дороге что не случилось…» — опять виновато улыбнулся Митька.
— Кто? — привстал даже Петр Иванович. — Фрол… Петрович?!
Митька вскочил с табуретки.
— Да вы лежите… лежите. Ну да, батя мой… Я встал на лыжи, пошел. А доктора вызвали куда-то к больному. Она мне: «Ты посиди немного возле Петра Ивановича, теперь ничего опасного…» Вот я и сижу.
Голос Митьки успокоил Смирнова. Он снова посмотрел на морозное окно, облитое жидким солнечным светом, и спросил:
— Поезд ушел?
— Минут десять назад простукал.
— Следующий когда?
— После обеда будет. Да вы лежите, лежите! — опять торопливо проговорил Митька, видя, что Смирнов встает.
— Теперь-то уж ничего, — успокоил Курганова Петр Иванович. — Доктор правильно сказала, она знает.
Ноги Петра Ивановича все-таки дрожали. Он посидел немного на кровати. Потом прошел в соседнюю комнату, где был телефон, позвонил жене, что задерживается на станции в связи с одним делом, о котором надо обязательно написать в газете, и что приедет после обеда.
Вернувшись к Митьке, сказал смущенно:
— Видишь, обманывать жену приходится. Как думаешь, хорошо это?
— Ну, мало ли что бывает… Это ничего.
Петру Ивановичу что-то не понравилось в Митькином ответе. Он внимательно посмотрел на него, вспомнил неожиданный утренний вопрос Анисима Шатрова: «Про Митьку-то что думаешь?»
Кто-то заскрипел на крыльце, и Смирнов, забыв про Митьку, кинулся, как мальчишка, к кровати.
Вошла Елена Степановна.
— Спасибо тебе, Митя. Теперь иди домой. Я уже здоров, с первым поездом уеду. Ничего со мной не случится теперь.
— Да, можете идти, — сказала Митьке и врач. Она сняла шубку и теперь поправляла коротенькую, девичью еще прическу. — Благодарю вас за помощь.
Митька неуклюже поднялся, потянул с себя стеснявший его халат.
— Давайте я помогу вам, — сказала Елена Степановна. — Хотя постойте, постойте! — воскликнула она и повернула Митьку к себе лицом. — Ведь вы, кажется… Курганов Дмитрий? Из колхоза «Рассвет»? Как это я раньше вас не узнала…
Митька посмотрел на нее сверху вниз, по-медвежьи переступил с ноги на ногу. От нее резко пахло лекарствами.
— Ну, из колхоза…
— Это вы осенью испугались прививки против тифа и сбежали в тайгу?
Серые глаза с коричневыми зрачками глядели на него строго и чуть насмешливо.
— Ничего я не испугался, — опустил свой чуб Митька. — А кожу зря прокалывать не дам.
— А я и разговаривать теперь не стану. Ну-ка проходите в мой кабинет. Живо, живо!
— А я говорю — не дам! — сказал Митька. Сказал — и покорно пошел за Еленой Степановной.
Пока она кипятила на плитке шприц и иголки, Митька смирненько сидел на клеенчатой кушетке и оглядывал ее хрупкую фигурку. Ему казалось отчего-то, что это вовсе и не взаправдашний врач, а какая-то девчонка старательно играет во врача. Очевидно, потому, что очень уж она была маленькая.
Потом Елена Степановна присела на краешек стула боком к Митьке и стала что-то записывать в большую тетрадь. «На стуле три таких доктора поместятся», — мелькнуло у Митьки.
Коротко остриженные волосы все время сползали, когда она наклонялась над столом. Они закрывали сначала круглый подбородок, потом губы, длинные, чуть не закручивающиеся колечками ресницы. Скоро Митька видел только один ее нос с едва заметной горбинкой. Она, не прекращая писать, убирала волосы, запуская в них длинные белые пальцы, но волосы снова сползали.
Иногда, не обращая на них внимания, она о чем-то задумывалась и, как школьница, кусала зелененькую ученическую ручку.
Елена Степановна была красивой. Митька не отдавал себе еще в этом отчета, он сидел и соображал, почему так неожиданно оказался в этом кабинете и терпеливо ждет, когда ему будут «зря прокалывать кожу».
Наконец Елена Степановна положила на стол ручку и откинулась на спинку стула. Откинулась — и Митька замер, пораженный.
Сквозь морозное окно в кабинет били неяркие снопы солнечных лучей. Они захватывали спинку стула и растекались розовой лужей под Митькиными ногами, не задевая Елену Степановну. Но когда она откинулась, ее голова оказалась в полосе солнечного света. Пронизанные этим светом, заискрились вдруг ее волосы, а лоб, нос, губы и подбородок очертила золотисто-розовая каемка.
В этот-то миг Митька не понял, нет, а скорее почувствовал, как она красива.
Почувствовал и опустил глаза, будто ему в самом деле стало больно смотреть на нее.
Когда поднял их, Елена Степановна набирала в шприц сыворотку.
— Снимайте пиджак и рубашку, — сказала она.
Митька снял и, не зная, куда положить, держал в одной руке пиджак, в другой рубашку и майку.
— Повернитесь спиной.
— Да меня не то что тиф, никакая холера не возьмет, — буркнул Митька, собрав остатки своего упрямства, которого только хватило, чтоб сказать ей это. Сказав, он покорно повернулся.
Сделав укол, Елена Степановна бросила в кипящую воду шприц и произнесла чуть насмешливо:
— Ну вот и все. А то я боялась, что не выдержите и помрете. Одевайтесь.
Это Митьке уже не понравилось. Он молча, не спеша натянул рубашку, долго застегивал пуговицы. Почувствовав на себе его взгляд, Елена Степановна обернулась и отчего-то смутилась, покраснела.
— Послушай, а как тебя звать, доктор? — спросил в упор Митька.
— Краснова.
— То-то вижу, красная вся, — буркнул Митька. — Я про имя спрашиваю.
Ей бы рассердиться на такую грубость, но она еще больше смутилась и промолвила:
— Лена… То есть… Елена Степановна Краснова…
Митька выслушал ее снисходительно, не спеша надел пиджак.
— Ладно, Лена-Елена. Спасибо за обслуживание. Болеть-то сильно будет? — спросил он, приподнимая плечо.
— Нет, не очень, — все еще не придя в себя, проговорила она виновато.
— Ну что ж, прощай, товарищ доктор…
И Митька вышел из кабинета, надел полушубок, висевший в углу под марлевой занавеской, кивнул Петру Ивановичу и направился из медпункта.
— Странный какой-то парень, — сказала Елена Степановна, выйдя минут через пять к Смирнову. Щеки ее горели. — И грубиян, кажется… Ну как вы?
— Все очень хорошо. Как-нибудь доберусь теперь до дому. Скоро будет поезд.
— Вам бы полежать часиков шесть…
— Что вы, Леночка! Там и так Вера Михайловна…
— Да знаю. Может, позвонить ей?
— Что вы, ни в коем случае!
— Ну хорошо, хорошо. Я сейчас опять к больному пойду, по вызову. А вы уж полежите до поезда. На поезд я посажу вас. В вагоне с места не вставать. Приедете — сразу в постель…
Краснова ушла. А Петр Иванович, лежа на кровати, пытался разобраться хоть в чем-нибудь из того, что сегодня произошло…
Сдернув тулуп со Смирнова, Устин так рванул вожжами, что жеребец заржал от боли, взвился на дыбы, с места взял в намет. Морозов едва-едва успел упасть в кошеву.
Когда жеребец пулей вылетел за околицу, на ту же дорогу, по которой они только что ехали, Морозов встал на ноги, принялся остервенело нахлестывать коня, и без того несущегося во весь мах. Жеребец, казалось, вот-вот вырвется из оглобель. Тогда Морозов соскочил с кошевы и побежал следом, придерживаясь за ее спинку.
Когда взмокший конь убавлял ход, Морозов вспрыгивал в кошеву и, не подбирая вожжей, опять принимался нахлестывать жеребца. Разогнав лошадь до прежней скорости, снова прыгал на землю, снова бежал следом. И опять заскакивал в кошеву, махая бичом…
Так продолжалось до самого Зеленого Дола. Казалось, Устин хотел загнать не жеребца, а самого себя. И лошадь, и Устин взмокли, озверели, дышали хрипуче, свирепо оскаливая зубы. Конь под конец уже не дожидался свистящих ударов бича и, едва вскакивал Устин в кошеву, прибавлял ходу, все чаще и чаще припадая на передние ноги.
Перед въездом в Зеленый Дол Устин, потерявший где-то шапку, прыгнув в последний раз в кошеву, ткнулся в нее горячей и мокрой головой и распластался на мерзлой соломе. Жеребец из последних сил рванулся вперед. Колхозники, попадавшиеся на улице села, ошалело шарахались из-под самых копыт, бросали удивленные взгляды.
— Что за дьявол бешеный? Растопчет ведь кого…
— Да это бригадир вроде! Морозов!
— Сдурел он, что ли? Коня ведь порешит.
— Нахлестался водки, должно, где-то…
Конь упал возле самой конюшни, переломив сразу обе оглобли, забился на снегу. Потом затих, только ноздри еще пузырились с полминуты. Пузыри так и застыли, не полопавшись, розоватой стеклянной шапкой.
— Люди, да сам Устин живой ли?! — проговорил, подойдя к саням, Филимон Колесников и ткнул Морозова кулаком.
Устин зашевелился, тяжело поднялся. Постоял, согнувшись, плетьми опустив руки, повел кругом мутными глазами. И пошел домой, так и не разгибаясь, чуть не по земле волоча руки.
— Да что это с ним, господи! — воскликнула старая Марфа Кузьмина, которую Устин чуть не спихнул с дороги. Марфа давно жила в Озерках, но сегодня наведалась в гости к сыну.
— А ты не шляйся на улицах, где люди ходят, — ответил ей вездесущий Антип Никулин, уже крутившийся вокруг околевшей лошади. — И когда ты помрешь только?
— А вот стребую притвор — и помру, — ответила Марфа и пошла дальше своей дорогой.
Если бы Петр Иванович все это видел, он подивился бы поведению Устина еще больше. Но объяснить его, конечно, не смог бы, как не смогли сделать этого зеленодольские колхозники, толпившиеся вокруг околевшей лошади.
И только одному человеку в деревне, возможно, было понятно все. Он, этот человек, видел, как замертво упала лошадь возле конюшни. Он один из первых подбежал к саням, молча глядел, как поднимается из них Устин. Он молча проводил взглядом удаляющегося Морозова, а потом также молча, не обращая внимания на галдящих вокруг колхозников, нагнулся и стал снимать с теплого еще жеребца сбрую.
Но этот человек ничего не сказал. Он не раскрыл даже губ, когда к конюшне подъехал вернувшийся из бригад Захар Большаков и воскликнул:
— Это еще что за конфета? Кто это коня угробил?! Слышишь, Фрол, тебя спрашиваю!
Курганов взвалил на себя сбрую, потащил ее в конюшню. Председателю все объяснили другие…