Прошло еще десять лет.
День сегодняшний никогда не похож на день минувший, да прошлое из жизни не вычеркнешь. Одни любят вспоминать свое прошлое, другие не любят, но оно живет в каждом до последних дней его и, так или иначе, определяет слова и поступки людей, их любовь и ненависть и в конечном счете смерть или бессмертие…
В 1957 году Поликарпу Матвеевичу Кружилину исполнилось шестьдесят семь. Постаревший и одинокий (жена скончалась три года назад, сын Василий работал в Шантаре редактором районной газеты), он жил в Михайловке теперь и еще трудился — был у Ивана Савельева в колхозе «Красный партизан» секретарем партийной организации. Раньше колхоз назывался «Красный колос», но Петр Петрович Полипов, в конце пятидесятого снова ставший первым секретарем райкома партии, вдруг поморщился однажды:
— «Красный колос»… Патриархальщина какая-то. Разве бывают красные колосья? Желтые там, золотистые… Черные бывают, если головней заражены. Давайте переименуем в «Красный партизан».
— А что, разве бывают еще и белые партизаны? Или там зеленые? — усмехнулся Кружилин.
Полипов внимательно, прищурив глаза, поглядел на Кружилина, сожалеюще покачал головой, будто говоря: «А ведь бывший секретарь райкома!» Кружилин был уверен, что Полипов так и подумал, но это Поликарпа Матвеевича мало волновало, и он еще раз усмехнулся…
Кружилин возвращался домой с полей. Позднее лето кончалось, жали рожь. Подходила местами и пшеница, серо-зеленые массивы ее с каждым днем бурели и скоро зазвенят спелым звоном. Ну, думал Поликарп Матвеевич, покачиваясь в ходке, пускай теперь и зазвенят, рожь почти выкошена, озимые досеваются, они с Иваном Савельевым и горсти зерна не дадут просыпаться на землю, все уж подготовлено у них для жатвы и пшеницы. Добрый, добрый вышел из Ивана Савельева председатель колхоза, умный и знающий хлебороб. Весь район его ценит, в области уважают, и даже Полипов вынужден считаться с ним. Вот тебе и Ванька Савельев, бывший белобандит и враг народа! Достойно заменил он Панкрата Назарова, доживающего, кажется, последние свои деньки на земле.
Операцию на легких в Новосибирске ему сделали успешно, проклятую вражескую пулю, которую он столько лет носил в себе, вынули и отдали ему на память. После операции он, несмотря на преклонный возраст, быстро окреп, исчез многолетний кашель. «Ну, теперь я заново родился, Поликарп, — сказал ему Назаров. — Сто лет теперь проживу. Дурак был, что тебя не послушался и не лег раньше в больницу». И сто не сто, а пожил бы напоследок, да вскоре получил письмо от сына своего Максима из тюрьмы. «В сорок пятом, отец, осудили меня, — писал Максим, — сволочью и мразью оказался я, Васька Кружилин выдержал в плену, а я нет. Погиб, кажется, где-то Васька, а теперь я завидую ему…» Но Василий был в Шантаре. Панкрат Назаров явился к нему и потребовал все рассказать начистоту… После этого уже будто не прежняя маломерная пуля, а килограммовый снарядный осколок начал крутиться в груди Панкрата, все там разворачивая. Прожил Панкрат жизнь славную и честную, а потому нелегкую. Но теперь от небывалой боли все сильнее скрючивался. К тому же в прошлом году таким выродкам, как Максим, вышла амнистия («До чего гуманное все же у нас государство!» — усмехнулся невесело Кружилин), и Максим Назаров, жалкий и обмызганный, заявился недавно в Михайловку. «На радость отцу, — вздохнул угрюмо Кружилин. — Пожалел бы, подлец… Уж этого старик не выдержит».
Поликарп Матвеевич Кружилин, поглядывая на молчаливые, сияющие под летним солнцем вершины Звенигоры, ехал по земле, на которой прошла вся его жизнь. Вся эта земля, тысячу раз изъезженная и исхоженная вдоль и поперек, была под его взором далеко окрест. Там вон, на берегу Громотухи, хороводился он когда-то с девками, а чуть левее брод, по которому он переправлял потом партизан, уходя от наседающих карателей полковника Зубова. Переправились и укрылись в этой Звенигоре, за что отец Ивана, старый Силантий, поплатился жизнью, был рассвирепевшим полковником повешен. Яшка Алейников («Где ж он сейчас, жив ли?»; Иван рассказывал, что расстался с ним в сентябре сорок третьего, уже после ранения: Алейников приходил в медсанбат попрощаться с ним и, уходя, пошутил: «Не провалюсь в землю, Иван Силантьевич, так встретимся в Шантаре после победы»; «Но, видно, провалился, — вздохнул Кружилин. — Жив был бы — объявился бы как-то…»), отчаянный и забубенный, тогда Яшка вывел их из каменного мешка, под покровом ночи навалились они на заимку в Огневских ключах, рассчитались с Зубовым, ушли в тайгу… Там, за горой, Шантара, где хозяйничает сейчас Полипов. Шестьдесят пять лет уже ему, а еще крепкий и свежий, словно не стареет, а молодеет с каждым годом этот человек, и не будет ему износу, шустро и без устали носится он по району. Выступая на разного рода районных и областных совещаниях и собраниях, с трибуны обычно не сходит, а легко и проворно сбегает — смотрите, мол, каков я еще молодец, — при высоком начальстве обычно пошучивает, что он не самый старый, а самый молодой в области секретарь сельского райкома партии. Эти его шуточки воспринимаются обычно с улыбкой, и — увы! — возраст его даже ставится, кажется, ему в заслугу.
…Вся земля окрест была перед мысленным взором Кружилина, и люди все, живущие на ней, были перед ним как на ладони. Он знал всех и в Шантаре, и в Михайловке, и в других местах, знал, чем они живут и о чем думают, чему радуются и о чем грустят… Анна вот Савельева все тоскует о старшем сыне, о котором до сих пор ни слуху ни духу, как об Алейникове. О Федоре, муже своем, думать она перестала, вычеркнула из памяти и забыла. «Он кончил тем, с чего и начал, — сказала она как-то ему. — Он воевал в партизанах, а в мечтах-то на месте брата своего Ивана был, рядом с отцом моим. Поняла это я до войны еще, Иван это мне объяснил, дуре, да поздно…» А гордится молчаливо Анна средним своим сыном, Дмитрием, и младшим, Андреем. Недавно еще сопливый Андрейка стал теперь офицером, уже старший лейтенант, а из среднего, Дмитрия, и вовсе получилось необыкновенное — поэт, стихи пишет и книжки печатает, надо же! Он, Кружилин, читал его книжки — хорошие стихи, понятные, с любовью к земле и людям. А сколько ж ему лет-то? Ну да, кажется, уже около тридцати… В Москве самой живет, это хорошо. Оттуда, из Москвы, многое виднее. Только что-то у него там в личной жизни не ладится, жаловалась Анна. Ганка, девчушка из эвакуированных, что у них в войну жила, вышла за кого-то другого, что ли. Ничего, и это у него образуется как-то… И у Николая вот Инютина, сына Кирьяна и Анфисы, пока не сложилась семейная жизнь. Ну, этот не унывает. Он служил в армии после войны еще долго, был демобилизован только в начале пятидесятого, пришел к нему в райком, такой же долговязый, как в детстве, поводил из стороны в сторону крючковатым носом, поздоровался и сказал: «Может, на работу куда бы меня, Поликарп Матвеевич? Я в роте своей комсоргом был…» — «Так чего ж, давай в райком комсомола». — «А что же… там комсомолок много». — «Это в каком же смысле?» — спросил Кружилин. «В смысле — жену, может, найду. Лидка, зараза, ждать меня не стала, уехала в свою Одессу. Это все мать ее, мне Верка говорила: чего, мол, ждать его будешь, старшина он и вечно старшиной будет, не подняться ему выше, а тебе, мол, за офицера замуж надо… Да еще кроля с зайчихой скрестить пытался… Дался им этот кроль!» Кружилин посмеялся тогда, направил его в райком комсомола, где он работает теперь уже заведующим отделом, но все не нашел себе жену, наезжает лишь пока частенько в Михайловку, к Дашутке Савельевой вроде, дочери Ивана. Той уже двадцать два, она окончила новосибирскую школу медсестер, работает в недавно открытом в Михайловке медпункте. Красивая и постоянно задумчивая, она всегда оживляется, как приезжает Инютин. Значит, дело пойдет у них на лад, и хорошо это, славный он парень, Николай, он, Кружилин, на месте Полипова давно рекомендовал бы его секретарем райкома комсомола, а то и в райком партии взял бы… Отучился и давно работает инженером на Шантарском заводе сельхозмашиностроения (уже больше десяти лет, как завод перешел на прежнюю продукцию) Юрий Савельев. Из института он привез жену, маленькую, словно игрушечную, женщину, кажется, украинку, которая ему уже родила сына и дочь. Хороший из Юрия Савельева получается специалист, и директор завода Хохлов Иван Иванович, назначенный вместо умершего несколько лет назад Миронова, собирается назначить его заместителем главного инженера…
Миронов Александр Викторович… Вспомнив его, Кружилин вздохнул. Максим Назаров, не выдержав жестоких испытаний, выпавших на его судьбу, сломался. Сломался, хотя и несколько по-другому, и Миронов, этот бывший подпольщик и генерал, член партии с девятьсот десятого, прошедший царские каторги… Что ж, бывает иногда и так, вся в кипучих водоворотах, быстротекущая под вечным солнцем жизнь эта, не любя и не жалея слабых, изнашивает до поры и сильных…
Приняв завод, Миронов работал молчком, в райком никогда без настойчивых вызовов не приходил, никогда не звонил. А когда все-таки приглашался на особо важное заседание, сидел где-нибудь в дальнем углу как посторонний, никогда на этих заседаниях не выступал. Кружилин не знал, что и думать.
— Папа… папочка, что с тобой? Ты меня никогда не замечаешь… Я тебе будто чужая! — воскликнула однажды Наташа.
Тогда только что кончилось собрание районного партактива, люди расходились, отец и дочь стояли в стороне, у окна, и Кружилин случайно услышал их разговор.
— Умом я понимаю… ты моя дочь, — ответил негромко Миронов и мучительно поморщился. — Но я никого не хочу видеть… Даже тебя… Прости. Мне легче одному.
— Ты болен, папа… — всхлипнула Наташа.
— Не-ет! — протянул он вдруг насмешливо и упрямо, вскинул голову и пошел прочь, оставив плачущую дочь. Даже не столько странной, сколько страшной была эта сцена, и Кружилин не знал, как ему помочь.
Вскоре после этого случая он вызвал Миронова к себе в кабинет и напрямик предложил поехать полечиться.
— От чего? — спросил Миронов раздраженно. Но через несколько секунд тоскливо опустил голову, тихо заговорил: — Да, иногда мне кажется, что я болен… И дочь мне говорила… Собственно, это началось давно. Я стал всего бояться — громкого шума, автомобильных гудков, самих людей… Мне казалось, если я уеду из Москвы куда-нибудь в глушь, — это пройдет. И я сам попросился сюда, где моя дочь… на этот завод. Но это не проходит, не проходит… Простите, я пойду на завод, меня ждут дела.
Умер он неожиданно, в ясное сентябрьское утро, за завтраком. С вечера он пригласил к себе дочь и сказал:
— Отныне ты будешь жить со мной. А то говоришь… и Кружилин считает, что я болен. Нет, я здоров, я докажу вам это… Ты ночуешь у меня, а утром я скажу, чтобы перевезли твои вещи… Я так решил.
Больше он ей не сказал ни слова, молчал и утром, будто сожалея о своем решении. Наташа налила ему чаю, он потянулся за сахаром, но уронил его, не донеся до чашки, вскрикнул и упал грудью на стол.
Сердце его, изношенное нелегкой жизнью, изнуренное затем лагерями и тяжкими раздумьями о гулявшей на земле несправедливости, остановилось.
…Лошадь тащилась медленно, Кружилин, погруженный в раздумья, не торопил ее. Торопиться ему вообще теперь было некуда, жизнь его подходила к закату, и он все чаще думал — плохо ли, хорошо ли прожил он ее, но по крайней мере честно. В чем-то он, бывало, видимо, и ошибался, чего-то не понимал иногда, его поправляли и ему объясняли — тот же Субботин Иван Михайлович делал это неисчислимое количество раз. Этот человек прожил жизнь самоотверженную, отдал людям всю энергию своего сердца и умер, не оставив после себя никого, — похоронную на последнего сына нашли у него, уже мертвого, в кармане. «Это же чудовищно, если вдуматься, — сказал Полипов по этому поводу зимой пятидесятого, когда Кружилин передавал ему дела и когда речь почему-то зашла у них о Субботине. — Жил-жил человек, была у него жена, были три сына — и вот никого из них на земле. Точно чудовищная мельница размолола и прах бесследно рассеяла…» Сначала он, Кружилин, никак на это не отозвался, а Полипов не унимался: «И всех нас, в сущности, ждет это же. Работаем, сгораем… А не напрасно ли? Омар Хайям, кажется, писал: „Сгораем в пепел, в прах, а где, скажите, дым?“ Помнишь эти стихи?» И тут он, Кружилин, не выдержал: «Этих стихов не читал. И про всех не знаю, а про Ивана Михайловича тебе скажу так… Если считать, что его жизнь прошла напрасно, значит напрасно и бензин сгорает в моторе, двигая машину вперед…» Полипов лишь поднял на него свои холодные глаза, усмехнулся: «Мудр ты стал…»
Мудр не мудр, подумал тогда и стал думать сейчас, подъезжая к Михайловке, Поликарп Матвеевич Кружилин, но с годами кое-что научился понимать, разбираться в вопросах больших и малых, простых и довольно сложных, приобретая все большую способность точно оценивать и понимать ту или иную сложившуюся обстановку и ситуацию. И тогда, передавая дела, понимал, что Полипов фактически сместил его, очистил себе место, воспользовавшись тем, что сын его Василий всю войну находился в плену. Нет, Петр Петрович здесь не проявлял нервозности или торопливости, работал на должности председателя райисполкома в общем нормально, без срывов, с пониманием будто относился к нелегкой судьбе Василия и к положению в связи с этим самого Кружилина — как бы там ни было, а сын первого секретаря райкома был в плену. Василий работал в автохозяйстве Шантарского завода, сперва шофером на грузовике, потом автомехаником. Как-то он напечатал в районной газете небольшую статью о лучших шоферах завода, и Полипов воскликнул: «Талант же у твоего сына, Поликарп Матвеевич! Ты гляди, как он просто и интересно пишет. В этом очерке мысли есть, чего не хватает нашей газете… Это я тебе как бывший газетчик говорю!» Кружилин лишь пожал плечами. «Нет, Поликарп Матвеевич, ты недооцениваешь… Талант вещь редкая, на дороге не валяется. Я подскажу редактору, пусть он его почаще как автора привлекает, а там поглядим…» И действительно, Василий часто начал печататься в газете, а потом перешел туда на работу обыкновенным, рядовым литсотрудником. «Редактором будет, вырастет! — с энтузиазмом сказал Полипов. — Вот посмотришь…»
Все это было в начале пятидесятого, а летом Поликарпа Матвеевича вызвали в Новосибирск, секретарь обкома, Афанасий Дмитриевич Филимонов, работающий на месте Субботина, поинтересовался о том о сем, спросил, как здоровье.
— Не жалуюсь пока.
— А сын как, Василий?
— Нормально. В районной газете сейчас работает. В партию собирается вступать.
— Да, это Полипов его выдвинул, я знаю. Он тут с восторгом о твоем сыне всегда говорит. Мы не возражали, что же возражать?… Таланты действительно надо поддерживать. И что он готовится стать коммунистом, великолепно… — Секретарь обкома глянул в какую-то бумагу. — Вот, готовим документы для награждения большой группы работников сельского хозяйства. В том числе и тебя, и бывшего председателя одного из ваших колхозов Назарова… по твоей рекомендации.
— И Назарова?! Наконец-то! — усмехнулся Кружилин.
— Ты погоди пока радоваться, — хмуро сказал секретарь. — Полипов возражает. Сын Назарова осужден за измену…
— При чем здесь сам-то Панкрат Григорьевич?
— Ни при чем… Мы-то понимаем — он ни при чем. Да если бы нас всегда и во всем понимали! Хотя бы вот в связи и с твоим сыном…
— Ясно, — усмехнулся Кружилин.
— Относительно твоего награждения, Поликарп Матвеевич, тоже были возражения.
— Полипова?
— Но я отстоял, — не ответил Филимонов на его вопрос. — И это последнее, что я смог для тебя сделать. Это последнее… Тебе, к сожалению, исполнилось шестьдесят. Придется идти на пенсию, Поликарп Матвеевич.
Филимонов чем-то напоминал Субботина, прошлого хозяина этого кабинета, был человеком честным, порядочным и прямым. Именно ему Кружилин высказал когда-то все свои возражения против назначения Полипова председателем райисполкома. Он выслушал все терпеливо и внимательно, сказал прямо:
— Извини, не могу с тобой согласиться, Поликарп Матвеевич.
Так же прямо он сказал и здесь, и Поликарп Матвеевич, внутренне давно ожидая такого, не расстроился и, помолчав, первым нарушил тишину в кабинете:
— Зачем же последнее? Я еще могу где-нибудь и поработать. Ну, скажем, секретарем парторганизации где-нибудь в колхозе или совхозе. Я же михайловский, вот туда, в бывший колхоз Панкрата Назарова, и пошел бы. Поддержи, если что…
— Дорогой ты мой Поликарп Матвеевич! — Филимонов вышел из-за стола, взял поднявшегося ему навстречу Кружилина за плечи. — Вот за это тебе большущее спасибо!
Да, он, Кружилин, не расстроился тогда — как-никак, а все же шестьдесят стукнуло, срок известный, — но, прощаясь с Филимоновым, задал все время вертевшийся в голове вопрос:
— Полипов, понятно, будет первым?
— К сожалению, я не поверил твоим возражениям когда-то. А теперь так уж сложилось, — ответил Филимонов. — Ловок очень, в струе идет всегда.
— Ему же скоро тоже на пенсию, — усмехнулся Кружилин.
— Скоро, да срок не подошел еще. Но лично меня это и успокаивает, что скоро…
Крохотная деревушка Михайловка, всегда будто закрытая от остального мира высокой Звенигорой и, несмотря на это, всегда пугливая какая-то, готовая, казалось, при малейшей опасности нырнуть в сырую темноту таежных дебрей, за послевоенные двенадцать лет значительно расстроилась, крайние избы с длинными лентами огородов выдвинулись далеко в открытую степь, смело глядели на каждого подъезжающего широко распахнутыми окнами. За эти годы было поставлено в Михайловке немало хозяйственных и других построек — несколько вместительных амбаров, конюшня, новая, просторная школа, медпункт, двухэтажное здание клуба с большим зрительным залом, хорошей библиотекой. Такого клуба в ином районном центре нет, а у них есть, не пожалел Ивам Савельев для него денег, хотя их было в колхозе негусто, неутомимо ходил по кабинетам различных районных учреждений, выбивая денежные кредиты на новостройки да фонды на стройматериалы. Был он непоседлив и неутомим, однако немногословен, выскажет свою просьбу и ждет решения, ждет упрямо, до конца, если надо, придет еще и еще. Бывали случаи, тот же Полипов, выведенный из терпения его молчаливой назойливостью, трясущейся, покалеченной на фронте рукой хватал трубку, кричал какому-нибудь районному начальнику: «Слушай! Дай ты Савельеву, что он просит! Только чтоб не видел я больше его в своем кабинете!» На что Иван неизменно и спокойно замечал: «Чего ты кричишь-то? Надо будет — все равно приду…»
Он, Иван, никогда, кажется, и не был суетливым и очень уж речистым, но, постояв на могиле жены по возвращении с фронта, замкнулся вовсе, защемило у него все внутри и до сих пор не отпускало. Об Агате, да вообще о чем-нибудь своем, личном, никогда ни с кем не говорил, колхозными делами занимался, если смотреть со стороны, будто нехотя. Но Кружилин-то знал: отними у него теперь это дело — он завянет быстро, как огуречный или помидорный куст без полива, на виду засохнет. И боялся, как бы Полипов не отнял. «И если что, — думал Кружилин, — весь район на его защиту подниму, всю область. Хорошо, что успели Ивана в партию принять».
В партию Кружилин, предчувствуя конец своего секретарства, посоветовал Ивану Савельеву вступить в конце сорок девятого.
— Не пора ли, Иван Силантьевич, подумать об этом? — спросил он его однажды.
Долго-долго безмолвствовал тогда Иван. Потом выдавил из себя:
— Моя анкета-то…
— Ну, анкета — одно, а душа человечья и дела его — другое… Я объясню, где надо, если придется…
— Спасибо, — отвернувшись, произнес шепотом Иван. Протез на руке, показалось Кружилину, висел в тот момент у него как-то особенно сиротливо и беспомощно.
Объясняться Кружилину по поводу вступления Савельева в партию нигде не пришлось. Лишь Полипов спросил было негромко:
— А белобандитство его не насторожит кое-кого?
— Не насторожило же, когда ему орден Ленина вручали на фронте и другие награды, — сказал на это Кружилин. — А как работает в колхозе, видишь сам.
— Ну да, — согласился и Полипов и, против ожидания, никак и нигде больше об этом не говорил.
Когда встал вопрос о работе Кружилина секретарем парторганизации колхоза, Иван, помолчав, взвесив за эти короткие мгновения все — положение его, Поликарпа Кружилина, и свое, всю сложившуюся ситуацию, спросил лишь:
— А тебе, Поликарп, не шибко это будет… неловко? Ты прости, что я это спрашиваю. Сам понимаешь…
— Не шибко, Иван Силантьевич, — проговорил невесело Кружилин. Что говорить, нелегко ему было тогда ответить на такой вопрос. — Люди должны до конца людям служить.
— Добре. Тогда давай помогать друг дружке…
Так сказал тогда Иван Савельев, и ничего больше не добавил, и никогда после не возвращался к этой теме. Прошло немного времени — и Поликарп будто век работал в михайловском колхозе, рядом с Иваном. Они понимали друг друга с полуслова, несли вместе нелегкую ношу, которая называется колхоз, и, «помогая друг дружке», защищая, если надо, один другого, сделали его передовым в районе, к не очень большому, кажется, удовольствию Полипова.
И вот сейчас председателю передового колхоза в районе Ивану Савельеву особенно требовалась его, Кружилина, помощь, требовалась защита. И защищать его надо было сейчас не от Полипова даже, а, увы, от редактора районной газеты Василия Кружилина, собственного сына.
Редактором районной газеты Василий Кружилин стал около года назад. Случилось это совершенно неожиданно. Он работал и работал литературным сотрудником, правил письма читателей, ездил по колхозам и совхозам, писал корреспонденции и очерки о сельских людях, работа ему нравилась, и он ни о чем другом не помышлял. И вдруг его пригласили неожиданно в обком партии.
— Редактор вашей газеты нынче, как вы знаете, поступает в Высшую партийную школу. Полипов, секретарь Шантарского райкома партии, рекомендует на должность редактора газеты вас. Как вы на это сами смотрите, Василий Поликарпович?
— Я?! — удивился Василий. — Да разве я смогу?
— А чего же… Ваши материалы в газете мы читали, знаем. На первых порах Петр Петрович Полипов обещал лично помочь. А он человек слова и дела… Подумайте, посоветуйтесь с отцом. Как он там, старичок, трудится?
Василия неприятно резануло это слово «старичок».
— Ничего, работает…
Отец, когда Василий с ним посоветовался, сказал:
— Дело хорошее. И ответственное. И если эту ответственность не просто чувствовать, а осознавать умом, то что ж…
Буквально через неделю после его утверждения в этой новой должности в редакцию позвонил Полипов и сказал:
— Зайди-ка. Мы тут структуру посевных площадей на будущий год рассматриваем. Есть материал про одного закоснелого приверженца чистых паров. Сам напишешь. Лично.
По всей стране шла кампания за увеличение посевных площадей, и с этой целью предлагалось до минимума сокращать чистые пары, земля под которыми, естественно, целый год пустовала.
У Полипова сидели несколько работников райисполкома, которых Василий хорошо знал, а также бывший директор Шантарского маслозавода Малыгин, работающий теперь директором совхоза «Первомайский», и председатель колхоза «Красный партизан» Иван Силантьевич Савельев. Малыгин в тщательно отглаженном, как и у секретаря райкома, синем костюме, в отличных летних туфлях. Савельев в старенькой, побелевшей на плечах гимнастерке, подпоясанной ремнем, в растоптанных валенках.
— Значит, с тобой, Малыгин, договорились? — спрашивал Полипов. — Не подведешь?
— Зачем же… Когда совхоз «Первомайский» подводил райком партии? — даже с обидой проговорил Малыгин.
— Гляди, в сводке чистых паров тебя не показываем, — предупредил секретарь райкома, прохаживаясь по кабинету. — Сводка в область идет. И если обнаружится, что оставишь хоть один гектар…
— Да за кого вы, Петр Петрович, меня принимаете? — снова обиделся Малыгин. — Мы директивы понимаем… Не подведу, сказал.
Василий знал, что этот Малыгин был женат на бывшей жене Полипова, у них росла дочь. Отношения секретаря райкома с Малыгиным были нормальными. Полипов никогда не обижал его, наоборот, всегда ценил и при первом удобном случае отмечал и хвалил. Такая объективность Кружилину нравилась, и он не понимал, почему отец к Полипову относится сдержанно. «В душе-то, видимо, обидно все-таки немного, что попросили уйти на пенсию», — думал он иногда об отце.
— Добро… — Полипов вздохнул, но не с облегчением, а, наоборот, тяжело и устало. Прошел к своему столу и сел. — Ну а ты, Савельев?
— Чего я? — помедлив, мрачно переспросил тот.
— Сколько «Красному партизану» гектаров под парами запланировать? — терпеливо спросил Полипов. Видно было, что спрашивает он об этом уже не в первый раз.
— Мы давно запланировали — тысячу четыреста.
— В прошлом году было тысяча двести, — напомнил секретарь, постукивая карандашом.
— Надо же расти…
Полипов бросил карандаш, резко встал, уперся кулаками в настольное стекло, точно хотел раздавить его. В глазах его метнулись молнии. Но Савельев спокойно проговорил, опережая секретаря:
— Право планировать всю хозяйственную деятельность предоставлено теперь нам самим. Вот мы и запланировали.
— Видал? — почти крикнул Полипов, глядя на Кружилина. И вновь обрушился на Савельева: — Ты не забываешь, где находишься? У вас этого права никто не отбирает. Но и у нас… у райкома никто не отобрал права контролировать…
— Правильно. И контролируйте, — сказал Савельев.
— Сейчас вся партия, вся страна борется за то, чтобы лучше использовать колхозные земли, чтобы не пустовало ни одного гектара…
— И это верно. Хозяйствовать надо умело.
— А у тебя бесплодно целый год полторы тысячи гектаров лежит.
— Под рожь готовим. Как будто не знаете, — все так же спокойно ответил Савельев, погладив усы.
Полипов снова вышел из-за стола, нервно прошелся по кабинету, потом остановился перед Савельевым.
— Слушай, Иван Силантьевич… Ты понимаешь, что в области идет борьба за ликвидацию чистых паров?
— Что ж, известное дело. А мы не будем их ликвидировать.
— А скажи, кормить страну мы будем? — недобро усмехнулся Полипов.
Савельев опять погладил усы.
— Обязаны.
— А чем мы ее будем кормить? Рабочих заводов и фабрик? Жителей наших городов?… Парами?
— Хлебом, мясом, молоком… — начал перечислять Савельев.
Но секретарь райкома прервал его:
— И это председатель передового колхоза в районе! Слышишь, редактор? — Полипов сел на свое место, зажал голову руками.
— Где уж нам до передовиков, — уронил Савельев, бросив взгляд на Малыгина.
— Ну, одного из передовых, примерных… Что же тогда другие, глядя на тебя? — И, не поднимая головы, закончил, словно выбившись из сил: — Ладно, иди, Савельев. И остальные тоже свободны. Кружилин, останься.
Когда все вышли, секретарь райкома поднял голову.
— Вот так, Василий Поликарпович… Раскатай этого Савельева в ближайшем же номере. Поставь в пример Малыгина. Этот звезд с неба не хватает, но против стрежня никогда не прет.
И Василий раскатал.
Председатель «Красного партизана» к статье отнесся безразлично. Василий несколько раз видел его в Шантаре в конце прошлой зимы и весной, но Иван Савельев ни словом, ни жестом не показал, что обижен. И отец ничего не сказал ему по поводу статьи, будто и не читал ее.
Нынешней весной, разъезжая по району, Василий заглянул и в Михайловку. Савельева в деревне не было, в конторе сидел один отец, согнувшись над какими-то бумагами.
— A-а, сынок, здравствуй. Редковато отца навещаешь.
— Все дела, папа…
— Дела — это хорошо. Не может человек без дел.
Поговорили о том о сем. На осторожный вопрос о статье отец, помолчав, отозвался нехотя:
— Иван Силантьевич то ли еще переживал…
— Но почему, папа, ваша партийная организация не реагировала на выступление газеты?
— Зачем же? Реагировали.
— Паров-то как запланировали тысячу четыреста гектаров, так и оставили.
— А как же… Или ты хочешь, чтобы мы под корень сами себя срубили? Все наше хозяйство только на животноводстве да на озимой ржи стоит. Пшеничка на наших землях не шибко растет. Год уродит — два погодит. А рожь дает постоянный и устойчивый урожай. Только сеять ее надо по чистому пару. И не позже первого сентября. Вот и думай… А газета что? Газета не шутка. То есть шутить нельзя в газете-то…
Василий сидел тогда перед отцом как оглушенный.
— Но погоди… Это что же, вся область себя под корень рубит? Ведь всюду чистые пары ликвидируются…
— Вся не вся, а добрая треть колхозов и совхозов пострадает, если… если председатели и директора в них такие же исполнительные, как Малыгин.
— Не понимаю…
Отец глядел на него холодно, с открытой теперь неприязнью.
— Крестьянское дело, сын, не простое. Область наша большая, целое государство. Южная часть увлажненная. Там можно и поджать при надобности чистые пары, хотя совсем ликвидировать их вряд ли следует. В центральных районах тоже влаги хватает. На востоке уже посуше. А мы на самом севере приткнулись, у нас совсем сухо. Потому и плохо растет пшеничка тут… — Отец сделал паузу и добавил с невеселой иронией: — Разве вот у нашего соседа Малыгина вырастет.
Василий немножко помолчал и спросил:
— Ну, хорошо… Но Полипов-то сельское хозяйство знает. Он ведь старый партийный работник.
— Именно что старый. С Полиповым дело особое. В области сокращают пары — разве он будет в стороне? Ему тоже свое место в сводке нужно, как… — Отец на секунду-другую запнулся, ища дальнейших слов. — Как губернатору в церкви.
От такого сравнения Василий даже растерялся. А отец продолжал:
— Трудные наши земли, Василий. Климат еще труднее. Если бы не такие хозяева, как Савельев, давно бы наголодались. Таких людей беречь надо, а ты его статьей по голове. Так недолго и намертво свалить, если бить раз за разом.
— Но почему же, папа, ты мне сразу всего этого… не объяснил?
— Сразу? А ты сразу-то понял бы? Ты, кажется, Полипову в рот смотришь, веришь ему во всем.
— Да, папа, — сказал честно Василий. — Мне казалось… да и кажется…
— Ну вот, — усмехнулся отец. — Что же тебе объяснять было? Ты сам убедись в его неправоте. Сам понюхай жизни, чтоб понять ее.
«Сам понюхай жизни…», «Статьей по голове…». Слова-то какие! Но это были слова отца, которому он не мог не верить и который зря бы говорить их не стал. Они гудели в голове у Василия всю нынешнюю весну и все лето. А он-то до весны думал, что статья хорошая, правильная, принципиальная. И, подъезжая сегодня к Михайловке, вспомнил, что именно так — «правильное, принципиальное выступление!» — сказал Полипов после выхода того номера газеты. Сказал и добавил еще: «Не ошибся я в тебе. Нащупываешь самый стрежень в работе, Василий Поликарпович».
Что же, Кружилину это было слышать приятно. Беседуя с ним перед заступлением на редакторский пост, секретарь райкома говорил, расхаживая по кабинету: «Газетная работа не маменькин пуховичок. Как и всякая партийная работа. Главное в ней — чувствовать политический стрежень. Идти прямо по нему… Ну, добро. Будут какие трудности, сомнения, приходи ко мне запросто. Общими усилиями поможем, поправим, когда надо, по-товарищески. Не обижаешься, что я на „ты“ с тобой сразу? Ну и добро. И тебя прошу без всякого выканья. Люблю простоту в отношениях». Полипов крепко пожал на прощанье руку, проводил до дверей. «Присматривайся к стилю и сути работы райкома. Окрепнешь, покажешь себя на деле — обязательно изберем членом бюро».
И вот теперь отец: «Статьей по голове…», «Намертво свалить…».
Подъехав к конторе, Василий Кружилин еще в окно увидел, что председатель колхоза и отец там. Он обнялся с отцом, поздоровался с Савельевым, сказал:
— Видел я, вы эти злополучные тысячу четыреста гектаров рожью уже засеяли.
— Для кого злополучные, а для нас… — начал было Савельев хмуро, но Василий перебил его:
— Иван Силантьевич! У меня достанет мужества публично извиниться перед тобой и перед всеми колхозниками, если статья действительно неправильная. Извиниться прямо в газете. Но давайте говорить спокойнее…
— Ну… давайте, — усмехнулся Иван. Встал из-за стола, прошел в противоположный конец небольшого своего кабинета, сел на деревянный скрипучий диванчик. — Давай.
— Что ж, все беды в сельском хозяйстве от сводок этих проистекают, в которых многим… таким, как Полипов, свое место нужно?
Савельев с минуту не отвечал, разглядывал зачем-то свой протез.
— Да нет, конечно, — проговорил он задумчиво. — Сводки, учеты всякие — как же без них? Просто не научились мы покуда хозяйствовать как следует на земле, вот что… Почему не научились, не знаю. Не той грамоты я, чтобы все объяснить. А за колхоз свой могу сказать. Попросту, извини уж, если не все гладко будет… Живет колхоз получше других, да разве так мы жили бы, кабы дали свободу действовать? Эх! Да вот не дают!.. Земля-кормилица, она не оскудеет, черпай и черпай, только умеючи! А мы не умеем.
— Что значит не умеем? И что значит не дают?
— А то и значит — не дают, потому что не умеем, — нахмурился Иван.
— Погоди, я объясню тебе попроще, — сказал отец. — За эти тысячу четыреста гектаров Ивану Силантьевичу набили уже шишек. И ты тут постарался, сынок. И еще набьют. Но он чистые пары сохранил, хоть, может, и не столько, сколько надо бы. Малыгин же искоренит их совсем, разорит совхоз, зато два-три года в передовиках походит. Как же — враг чистых паров, борец за передовую агротехнику! Да еще, не дай бог, дождички ударят!
— При чем тут дождички?
— А при том. Места у нас засушливые, — и председатель показал зачем-то за окно, — но ты сам знаешь, что раз в пять-шесть лет разверзаются хляби небесные. Как найдет этот год, целую зиму снег валит и валит, точно из прорвы, а летом дожди хлещут. Случись нынче такое — все газеты закричат: вон сколько влаги, правильно вопрос о чистых парах ставится, молодцы малыгины, позор савельевым! А что дальше? Это, во-первых, не влага, а вода. А во-вторых, следующее пятилетие, как закон, засушливое. Ржи не посеем — что, извиняюсь, жрать будем? Так вот, спрашиваю: умеем или не умеем хозяйствовать?
Василий промолчал.
— Или вот еще пример. Сейчас вовсю Рязанская область гремит — за год чуть не вчетверо увеличили там животноводство, государству мяса сдают три годовых плана. Так? — Поликарп Кружилин поднял голову, поглядел на сына исподлобья, спросил: — Чего же ты молчишь? Так или не так?
Василий только пожал плечами. По совести, он недоверчиво относился к газетной шумихе, поднятой вокруг Рязанской области, но сказать об этом не решился.
— А как вы сами относитесь к планам и достижениям рязанцев? — глупо спросил он.
Что вопрос глупый, Василий почувствовал сразу же. Он еще не договорил, а отец уже печально качнул головой. Отвернувшись, глухо сказал, назвав его по имени и отчеству:
— Нет, Василий Поликарпович, не хватит, кажется, у тебя мужества извиниться перед ним, да еще в газете… Пойдем, что ли, ко мне домой, чайку попьем.
Василий безмолвно сидел перед ними, перед своим отцом и председателем колхоза, как не ответивший простенького урока школьник перед учителями. Он не знал, как выйти из неловкого положения, в которое попал из-за своего вопроса.
— Видите ли…
Но Савельев пожалел его и заговорил сам.
— Видишь ли, — повторил он его слова, — к ихним планам мы, в конкретности я, относимся и так и сяк… Я там не был, тамошних условий и положения не знаю. Может быть, надо им в ноги кланяться, если… если научились так хозяйствовать. Но ведь погляди, что получается… Наша область тоже нынче взяла два годовых плана по мясу. План разверстали по районам, районы — по колхозам и совхозам. И теперь нас заставляют сдать три годовых плана. Три! «У нас, — говорят, — животноводство сильное, кому, как не „Красному партизану“, пример показать!» Ты понимаешь, Василий Поликарпович, что это значит? Где у нас такие возможности? За область опять же не знаю, а нам тот план — гроб с крышкой. Коров, что ли, вырубать? — Голос Савельева все креп, наливаясь злостью. — Можно, конечно, и коров. Можно весь молодняк на мясокомбинат отправить. Таким-то образом можно пять планов выполнить в один год, можно и шесть. А потом по миру идти? Это как, умеем или не умеем хозяйствовать?
— Насколько я знаю, вы не соглашаетесь пока даже и на два плана, — сказал Василий.
— Он не соглашается, а ему выговор! — резко проговорил отец. — Станет еще сопротивляться — Полипов пригрозит партбилет отнять. Бывали такие случаи, сам знаешь.
— Вот и выходит, что не дают воли, не дают развернуться, — сказал Савельев ровным, немного усталым голосом. — Не знаю, сколько с нас мяса нынче возьмут. Ежели в самом деле три годовых плана, на шесть лет вперед животноводство наше обескровят. А за эти шесть лет мы бы не шесть, а около десятка нынешних планов дали государству, ежели бы все нормально, по-хозяйски шло. А так на этих трех и засохнем. Вот и считай… Умеешь считать?
— Но, папа… Иван Силантьевич! Вот бы Полипову и предложить так посчитать.
— А думаешь, не было предложено? — обернулся отец.
— Ну и что?
— Эх-х! — Савельев махнул рукой. — Во всех этих мыслях у меня, может, не все правильно. Но ведь я попросту рассуждаю. Работал я год, получил на трудодни столько-то. С месячишко-то я как бы мог погулять-попировать — сам себе купец, да и только. Но ведь я помню: целый год впереди, его тоже надо мне жить с семьей. А Полипов — он навроде вот такого купца!
Василий пожал плечами.
— Смелые ты все-таки, Иван Силантьевич, выводы выводишь.
Савельев устало вздохнул, вытер широкой ладонью лоб.
— Ладно… Поживем — увидим.
— Но мы с Иваном не выложим ему на стол все наше животноводство, — добавил отец. — Пусть хоть… Да ладно, хватит. Ночевать у меня будешь?
Этой теплой сентябрьской ночью, когда Василий Кружилин ночевал у отца в Михайловке, из охотничьего ружья застрелился Максим Назаров. Выстрел грянул на рассвете, переполошив сонных еще деревенских петухов и кур, эхо его раскатилось по утихшей с вечера деревне, подняло людей. Застрелился он в дощатом пустом сеннике, куда отец и сын ушли еще с вечера. Максим, бывший бригадир штрафной команды Бухенвальда, сначала снял сапог с правой ноги, помотал ею, сбрасывая портянку, ружье поставил на землю, склонился над ним, конец ствола сунул в рот, пальцем ноги прижал спусковой крючок. Сильный заряд разнес ему весь череп. Максим, уже мертвый, еще постоял какое-то время, скрючившись над ружьем, затем повалился в сторону, под ноги отцу, сидевшему возле стенки, у широкого проема, через который наметывали сюда сено. Сын упал, а отец не пошевелился даже, как сидел, так и сидел, в тусклом свете занимавшегося утра глаза его были холодными и неживыми.
Они, глаза старого Панкрата, неживыми и холодными были и при свете ясного дня, стали такими давно, они помертвели с тех пор, как он узнал, что произошло с единственным его сыном. Получив от Максима письмо из тюрьмы, Назаров тут же запряг мерина и погнал его в Шантару.
— Ну, ты мне тут плел про Максима — растерялись, мол, в каком-то бою… А это? — И он показал Василию письмо. — Рассказывай все! Всю страшную правду!
Делать Василию было нечего.
Вернувшись домой, Назаров долго столбом стоял среди комнаты, будто что вспоминая. Затем, волоча ноги, прошел в угол, где висела крохотная иконка, висела просто так, по обычаю, как висят во многих деревенских домах, где давным-давно нет никаких верующих. Панкрат долго смотрел на эту потемневшую иконку, на которой Георгий Победоносец непомерно длинным и тонким копьем поражал змия, поднял руку и медленно перекрестился…
На кровати, заходясь в рыданиях, лежала старая жена Панкрата Екатерина Ефимовна. Он шагнул к ней, сел на кровать, положил руку на дергающееся плечо жены.
— Ничего, мать… Сколь отмерено, поживем еще на родной землице. Будем жить и ждать…
— Господи! Да чего же теперь ждать?! — воскликнула она.
— А не объявится ли он, христопродавец. В глаза его гляну, а тогда уж и помирать буду…
Он, говоря это, смотрел на жену, но не видел ее…
Так он, Панкрат Григорьевич Назаров, и прожил эти годы, никого не видя будто. Нет, он людей не сторонился, был всегда среди них, работал. Сперва заведовал конюшней, после — колхозными кладовыми.
Во время уборок хозяйствовал на токах, а когда силы стали совсем уходить, попросился у Ивана Савельева дневным сторожем на колхозные огороды. Но никогда, ни при каких обстоятельствах, его плотно сомкнутые обычно губы не трогала даже тень улыбки, он забыл, что это такое, и при встречах с людьми, при любом разговоре с кем бы то ни было в замерзших его глазах никогда ничего не отражалось.
Лишь неделю назад, когда объявился Максим, в глазах его на секунду взметнулся живой огонек и тут же растаял.
Был поздний вечер. Максим, видимо, специально выбрал такое время, чтобы проскользнуть к родительскому дому незамеченным, во мраке.
— Отец! — воскликнул он, войдя в дом, и упал к его ногам. Был Максим тощ, давно не брит, одет в старенький ватник и растоптанные сапоги, в руках у него была грязная, как у странника, котомка. Когда он упал к ногам Панкрата Григорьевича, котомка эта откатилась на середину избы.
— Дождался я тебя, сынок, — проговорил Назаров, глядя в заросший затылок сына. — Ну, встань, я тебе в глаза погляжу. Затылок-то вижу.
Максим поднялся. Глянул в отцовские мертвые глаза, сделал несколько шагов назад.
— А Васька Кружилин вернулся, — проговорил Панкрат.
— Васька?! — простонал Максим. — Да откуда же?! Сбежал все-таки, сумел?
— А спроси у него. Редактором газеты в Шантаре работает.
Отец сидел на низенькой кровати, за его спиной на стенке, закрытой самодельным ковриком, висело охотничье ружье.
Максим некоторое время постоял, окаменевший, увидел свою котомку, поднял ее, положил на стул.
— Ну что ж, отец, — вздохнул он. — А я вот не смог вынести, отец… В аду, наверное, легче. За то отсидел, тюрьмой искупил. По амнистии вышел вот. Ну, как вы тут? Мать где?
— На том свете, сынок, всегда, видно, легче, чем на земле. Туда она и перебралась. Узнала об тебе и, как свечка, стаяла. Который год как… А я вот тебя дожидался.
Максим сел за стол, поставил на него локти, зажал ладонями голову, сидел так долго-долго, погруженный в тяжкую думу. Отец его не тревожил, а когда тот пошевелился, сказал:
— А ты еще подумай, сынок.
— Отец! Неужели… не будет мне прощения?
— А это надо у людей спросить, как они. — И Назаров кивнул за окно. — Ступай и спроси. Простите ли, мол, что над людями я изгалялся, что в своих стрелял?
Пятеро суток Максим Назаров выйти на улицу не решался, жили они молчком. Панкрат утром рано уходил на работу, оставляя ружье на своем месте, поздно вечером возвращался и ложился спать. К его приходу Максим готовил какую-нибудь еду, но отец никогда к ней не притрагивался. На шестые сутки Максим не выдержал, вышел на улицу, спросил у какой-то женщины, где находится контора, зашагал к ней.
Встречные люди, которых он не узнавал, останавливались и долго провожали его взглядом, — и взрослые останавливались, и дети. Смотрели на него из-за плетней и огорож, припадали к окнам, выбегали из домов. Все, оказывается, знали, что он вернулся, весть, что он идет по улице, мгновенно разнеслась по Михайловке. И вот глядели на него кто как — удивленно, изумленно, брезгливо, а некоторые, больше старухи, и с жалостью. Но эти жалостливые взгляды почему-то обжигали его сильней всего.
И в конторе, едва он туда зашел, все побросали работу, уставились на него.
— Председателя бы мне…
— Да вон, у себя покуда, — сказал кто-то.
Иван Савельев, известный с детства, превратился почти в старика, был незнакомым и чужим. Он поднял от стола голову и протянул:
— A-а… Ну, слушаю.
В кабинет на коляске вкатился безногий, и Максим догадался, что это Кирьян Инютин. У стола председателя он быстро сполз со своей каталки, поставил ее ребром, одной рукой оперся об нее, а другой за угол стола и ловко забросил обрубок своего тела на стоящий у стола табурет, каталку прислонил к табуретке же.
Иван Савельев не поздоровался, и Кирьян Инютин тоже, это Максим Назаров отметил, оба они теперь смотрели на него и ждали, что он скажет. Мимо конторы проходили какие-то люди и бросали в окна кабинета такие же взгляды, как на улице.
— Ну, так что скажешь? — опять спросил Савельев сухо. Без злости, без усмешки, просто сухо.
Усмехнулся тяжко и горько сам Максим.
— Не знаю. Обо мне вы все… надо полагать, знаете…
— Наслышаны.
— И как мне дальше… существовать?
Кирьян Инютин из сумки, висящей у него на шее, достал какие-то бумаги, уткнулся в них и произнес, будто прочитал написанное там:
— Уезжай-ка ты, Максим Панкратьевич, подальше куда от нас, потому что как ты здесь существовать будешь?
— Да, это верно…
Максим повернулся и вышел, побрел из деревни.
До вечера он сидел на берегу Громотухи. Теплая еще по-летнему, она плескалась равнодушно у ног, катила вдаль, к молчаливым скалам Звенигоры, свои вечные волны. В детстве он не раз купался здесь, река была веселой, вся в солнечных искрах, а теперь, хотя день стоял погожий, светлые блики почему-то не играли.
Он сидел и сидел, то роняя голову на колени, то приподнимая ее тяжело. Несильный ветер раздувал его грязные волосы — отец помыться ему не предложил, и сам он как-то не решился самовольно топить баню.
Когда стемнело, он опять тайком, как вор, прошел по Михайловке.
Отец был дома. Как и шесть дней назад, он сидел на низенькой кровати, смотрел перед собой пустым взглядом, за его спиной висело охотничье ружье.
— Поговорил… с председателем, — усмехнулся Максим. — Что и делать, не знаю. Уезжай ты, говорит.
— Не-ет, нельзя, — вымолвил вдруг Назаров. — Куда уедешь?…
— Верно, некуда, — тоскливо сказал Максим.
Они еще помолчали, может, час, а может, и больше. За окном раздались какие-то голоса, Максим встрепенулся даже: неужели к ним кто-то идет? Неделя уже, как он здесь, и за все время никто даже из любопытства не зашел сюда, в этот дом.
— Не бойся… Это Васька Кружилин с отцом идут домой.
Максим невольно дернулся и вскочил.
— Ага, — кивнул Панкрат. — Василий приехал из Шантары ввечеру уж, об чем-то говорил в конторе с председателем и отцом допоздна, а счас спать пошли. Может, ты у Васьки-то еще и спросишь, что тебе делать? Сходи.
— Отец… перестань! — взмолился Максим, задышал тяжко и часто, по лбу и вискам у него проступали капли холодного пота. — Я знаю, это ружье… для меня висит!
— Для тебя, — спокойно подтвердил Панкрат. — Я давно для тебя его повесил, как все узнал. Заряд хороший заложил.
— Я все это понял… Чутьем.
— А какое тут чутье надобно? — усмехнулся Панкрат.
— Но я… н-не могу! — Голос Максима рвался, пот еще обильнее покатился по грязным щекам. — Н-не могу…
— Щ-щенок! — вскричал теперь Панкрат, быстро поднялся, сорвал со стенки ружье. — Щенок ты… вонючий!
— Отец! Оте-ец! — Загораживаясь от него рукой, Максим попятился к дверям. Панкрат Назаров, держа ружье вниз прикладом, опираясь на него, как на костыль, наступал на сына. — Отец! Не могу… Я лучше уйду! С концом, бесследно…
— Бесследно… И уйдешь! Уйде-ешь! Марш в сенник! Поганить дом не хочу! В нем мы прожили с матерью. Тут обмывали ее… Куда-а пятишься? Там сенник, забыл?
Он загнал его в сенник, и там, в темноте, Максим упал на землю, обхватил ноги отца, завыл уже действительно как щенок:
— Прости! Хоть ты прости… Я сын твой, сын…
— Вста-ань, ты…
Максим, повизгивая, поднялся, мокрый и горячий. Не было еще и полуночи, глаза его в лунном свете, лившемся в открытую дверь, блестели жалко и просяще.
— Бери ружье! — безжалостно проговорил Панкрат Назаров. — Дуло в рот. Пальцем ноги спуск нашаришь… Скинь сапог!
Максим, как в комнате, начал пятиться, пока не уперся спиной в дощатую стенку. И там, хотя лунный свет не доставал до него, глаза его так же блестели.
— Ну?!
Этот возглас отца будто подкосил его, он упал, начал извиваться в пустом сеннике, со стоном выкрикивая все то же:
— Не могу, не могу, не могу-у…
Но постепенно он затих. Панкрат ждал этого терпеливо и, когда сын умолк, подошел к нему, положил под руку ему ружье, сказал негромко и ровно:
— Давай… Или себя, или меня. Дверь открытая, сынок, а обоим вместе нам отсюда не выйти. А я вот сяду тут и подожду. Тяжко мне на ногах-то стоять…
…Выстрел прогремел только на рассвете.
По русскому обычаю, покойников хоронят не раньше чем через два дня на третий. Панкрат зарыл сына в этот же день. Именно зарыл, он так и сказал сбежавшимся на выстрел:
— К полдню зарыть надо… — Обвел собравшихся колхозников своим тусклым взглядом, остановил его на Владимире Савельеве. — Ты, Володьша, попроси кого еще, да выкопайте ямку где-нибудь. На погосте не надо, нечего поганить… Где-нибудь в сторонке, в волчьем овраге вон…
— Ладно, — сказал Владимир.
Рядом стояла его жена Антонина, брюхатая уже в четвертый раз. Зажав рот, чтобы не закричать, глядела дико на маленькое, скрюченное тело, валявшееся на земляном полу сенника, а другой рукой держалась за плечо мужа.
Среди других сбежавшихся в сенник Назарова были и Анна, и Анфиса, и сам председатель колхоза Иван Савельев. Никто ничего не говорил, стояли все суровые и молчаливые. Позже других подошли Кружилин с сыном, перед Василием люди расступились, пропуская его к трупу. Василий глянул, губы его тронула странная какая-то усмешка, руку, искусанную в Ламсдорфе овчарками, он засунул глубоко в карман. Потом он среди общей тишины произнес негромко:
— На воротах немецкого концлагеря, где мы сидели с ним, было написано: «Каждому свое». Железными буквами…
Он проговорил это, и опять установилось гнетущее всех безмолвие, пока не всхлипнула вдруг Анна. Она тут же придушила этот свой всхлип платком, нагнула голову, пошла, побежала из сенника. Перед ней тоже расступились, как перед Василием, по этому проходу за Анной кинулась Анфиса, догнала ее уже за подворьем Назарова, пошла рядом, говоря:
— Чего ты, Анна? Будет… Пущай… Каждому свое, это всегда так. Черт с ним, с собакой.
Говоря так, успокаивая неумело Анну, никакого имени Анфиса не назвала.
Когда взошло солнце, Панкрат Назаров начал из неоструганных досок сколачивать гроб. Стук его молотка разносился по всей деревне.
— Обмыть, что ли, хоть, — сказала сердобольная Дашутка, дочь Ивана, которой отец приказал быть безотлучно при Панкрате.
— Обойдется, — сказал Назаров угрюмо.
С помощью объявившегося к обеду в Михайловке Николая Инютина он положил в гроб сына, бросил туда же ватник, в котором он пришел к нему, и его котомку, намертво заколотил гвоздями крышку. С помощью Николая же поставил гроб на телегу и повез.
Перед тем как сколачивать гроб, он попросил всех, кроме Даши и Николая Инютина, со двора уйти, а теперь и их, чтобы они не вздумали идти за гробом… отправил прочь. Он проявлял строгость до конца, все это понимали, никто его не осуждал. И потому улица, когда Панкрат вез по ней гроб, была нелюдимой и пустынной, навстречу не попалось ни одного человека.
Возле готовой могилы сидел Владимир Савельев и курил. Затем подошли Николай с Дашей. Они вчетвером сняли гроб, опустили его в могилу. Инютин и Савельев принялись ее зарывать, а Даша и сам Назаров молча стояли и глядели на это.
Когда все было кончено, Назаров велел отвести лошадь на конюшню, а его оставить здесь одного.
— Чего вам здесь, Панкрат Григорьевич? — сказала Даша. — Идемте…
— Ступайте, сказал! — окрысился Панкрат. — Чего меня сторожить? Сторожи не сторожи — помру. Пузырьки твои… вон, в сумке-то, не вижу, что ль… не помогут уж.
Проговорив это, он подождал, пока Владимир Савельев не тронул лошадь, опустился на землю.
— Дядя Панкрат! — умоляюще попросила Даша. — Встаньте, земля холодная. Нельзя вам.
— Нельзя, — проговорил Панкрат, и в голосе его не было уже ни злости, ни упрямства. — А вы женитесь, ребятки, а? Вон Володька-то, а? Молоток, опять бабу забрюхатил. Пущай люди рождаются…
Слова его были неожиданны здесь, в этом месте и в это время.
— Да что вы, дядя Панкрат… — сказала Даша, покраснев.
— Ничего… Да отойдите вы хоть в сторонку. Он все же… сыном мне был. Посижу с ним. Вы не мешайте. Недолго я…
Подчиняясь ему, Николай и Даша отошли за кустарник, росший по оврагу. День разгорался светлый и теплый. Николай снял пиджак, бросил на землю, и они сели на него.
Николаю шел тридцать первый год, а она была юная, потому слова Назарова смутили Дашу, румянец еще горел на ее полных щеках, делая ее еще моложе. Друг на друга они не смотрели.
— Даш, — неожиданно проговорил Николай, — и правда, давай поженимся.
— Ты… что? — приглушенно вскрикнула она, отшатнулась было, но он удержал ее за руку. Румянец ее заполыхал еще гуще, она испуганно и торопливо глянула на видневшуюся сквозь кусты сгорбленную спину Назарова, пытаясь высвободить подрагивающую руку. Но он ее не отпускал, она покорилась этому, опустила глаза в землю.
— Я и приехал, Даша, чтоб спросить это. У тебя и у отца… А тут…
Он все держал ее за руку. Она с трудом подняла на него глаза, такие же черные, как у матери, и так же обещавшие верность и преданность в любых испытаниях.
— Ох, Коля, Коля… — выдохнула она и ткнулась горячим лицом ему в колени.
Нелегкий разговор накануне смерти Максима Назарова с председателем колхоза и с отцом много дал Василию Кружилину, заставил о многом думать, размышлять, сопоставлять, по-другому взглянуть на председателя «Красного партизана», да и на отца. И как-то, уже глубокой осенью, он зашел в кабинет Полипова и сказал:
— Петр Петрович, я хотел насчет статьи о Савельеве поговорить. Помнишь, по поводу паров?
— Ну-ну, — глуховато промолвил Полипов и чуть заметно пошевелил бровями. — Как они там, после самоубийства этого… мерзавца?
Известие о самоубийстве Максима Назарова Полипов встретил несколько странно, как показалось Василию. Когда он, вернувшись из Михайловки, стал рассказывать подробности, Полипов будто долго не мог понять, о чем идет речь, хотя отец буквально через несколько минут после выстрела сообщил об этом в райком. Потом на лице его проявилась какая-то кисло-жалкая усмешка, губы выгнулись скобкой вниз, уши загорелись. «Ужасно, ужасно… Подумать только, что бывает…» — проговорил он сипло, отворачиваясь. Но когда вновь повернулся к Василию, на лице не было этой кислой усмешки, оно было жестким, холодным, и он проговорил пустым, без всяких эмоций, голосом непонятное: «Впрочем, что удивляться? Сам Назаров сюрпризы постоянно подносил, и вот сын… Твой отец лишь очень ценил его». — «Кого?» — не понял тогда Василий, но Полипов ничего объяснять больше не стал.
— Как они там, не знаю, — ответил сейчас Василий. — Живут, чего же…
— Ну, так что ты насчет этой статьи?
— Я вот беседовал недавно с Иваном Савельевым. И с секретарем парторганизации колхоза. — Отца он по фамилии не назвал. — И мне показалось, что их доводы…
— Так, ясно! — перебил Полипов. — Их «доводы», — секретарь райкома по-особому, враждебно, произнес это слово, — я знаю.
Полипов по привычке вышел из-за стола, прошелся по кабинету. И вдруг неожиданно:
— Ну а доводы партии?
Василий Кружилин сразу не нашелся, что ответить. Да Полипов ему и не дал отвечать.
— По-твоему, правы Савельев с твоим отцом, а не мы… не райком партии? Как же так, Василий Поликарпович? Ты вроде производил на меня впечатление более… более зрелого человека. И вот те на… Ты, кажется, совсем зеленый. — Полипов развел руками, вздохнул.
И хотя это: «Вот те на… Ты, кажется, совсем зеленый» — было произнесено мягким, даже участливым тоном, Кружилину стало не по себе. Полипов заметил это:
— Ну, чего скис?
— Ты что же, привык себе работников выбирать, как арбузы на рынке?
— То есть? — не понял Полипов.
— Тогда надо было постучать пальцем об мой лоб. Опытный арбузник, говорят, сразу определяет зрелость.
— Послушай!.. — начал багроветь Полипов.
— Я никогда и нигде не утверждал и не буду утверждать, что я «зрелый». Особенно сейчас. Сельское хозяйство знаю пока плохо. Когда писал статью о Савельеве, казалось, что я прав. А сейчас возникли сомнения. Вот и пришел посоветоваться. Ты сам просил когда-то…
— Я тебе и разъясняю: партия…
— При чем тут партия?
— Что?! Что?! — Полипов замер на две-три секунды, словно бы окаменел в недоумении.
— Тут конкретный производственный вопрос, который можно с пользой решить только в том случае, если учесть все местные условия. Этого, кстати, и партия настойчиво добивается.
— Та-ак, — сказал Полипов и прочно уселся за свой стол. — А мы, значит, не учитываем эти местные условия?
— Мне кажется, не учитываем.
Полипов сидел неподвижно.
Зазвонил телефон. Он звонил долго, но Полипов так и не взял трубку.
— Та-ак, — снова произнес наконец он. — Не очень-то… как бы тебе сказать, чтобы снова не обиделся… Не очень гладко начинаешь свою редакторскую деятельность.
— При чем здесь, Петр Петрович, гладко, не гладко?
— Нет уж, ты подожди, не перебивай! — И Полипов негромко прихлопнул по столу ладонью. — Учись слушать старших товарищей. И по возрасту, и по партийному опыту. А то мы с тобой вообще ни о чем не договоримся. Вот что я скажу тебе, Василий Поликарпович. Ты не только сельское хозяйство, но и партийную работу плохо знаешь. И, как я сейчас убедился, недостаточно отчетливо понимаешь линию партии в сельском хозяйстве. Именно — недостаточно отчетливо! — повысил голос Полипов. — Пусть тебя никакие формулировки не коробят. Мы тут дело делаем, нам некогда выбирать мягкие выражения. И ты не красная девица…
Опять зазвонил телефон. Полипов раздраженно приподнял трубку и бросил ее на рычаг.
— А в этом конкретном вопросе главный стрежень в чем? Вот посмотришь, несладко будет жить Савельеву с Кружилиным. А Малыгина будем поддерживать. Я, область — все. А ты прислушивайся, приглядывайся, что будет происходить. И размышляй, делай выводы. Словом, учись.
— Насчет Савельева и Малыгина мне уже предсказывали. Только разъяснили все несколько с другой стороны.
— Что разъяснили?
— А почему оно так произойдет с ними.
— Туманно выражаешься, — пожал плечами Полипов, так и не поняв, а скорее всего, сделав вид, что не понял, о чем говорит редактор газеты. — Ну все, Василий Поликарпович. И мой дружеский совет тебе, только пойми его правильно: не высказывай опрометчиво своих мнений, пока не изучишь сути дела, не поймешь самой сердцевины.
— Это как понять?
Полипов глянул на левую, покалеченную руку Василия, в которой он держал папиросу, на обрубок безымянного пальца, на две трети откушенного немецкой овчаркой, и тут же, мгновенно, отвел глаза.
— Я и говорю — правильно только пойми. Ты ведь свою жизнь, по сути дела, лишь начинаешь. До этого она у тебя была… Ужасно подумать, какой она у тебя была.
Тяжелое, гнетущее чувство осталось у Василия Кружилина после этого разговора с Полиповым. «Да что же это за человек? — раздумывал он. — И еще, кажется, пугает: ты свою жизнь только начинаешь, а до этого она была у тебя ужасной… Это что же он, на годы немецкого плена, что ли, намекает? Ну, здесь ты, Петр Петрович, не на того напал! Я и охранников с их собаками, эсэсовцев не боялся, смерти своей никогда не страшился, а здесь ты хочешь меня запугать? Дурак ты в таком случае, а не лечишься…»
А жизнь меж тем шла, и шла она в Шантарском районе именно так, как предсказывали ему отец с Иваном Силантьевичем Савельевым, да и сам Полипов. Отца и Савельева за чистые пары, которых они на будущий год оставили достаточно, разносили в пух и прах на всех пленумах, сессиях и всяких районных совещаниях, директора же совхоза «Первомайский» ставили в пример. На всю область прогремел Малыгин и за обязательство дать два с половиной годовых плана по мясу, в областной газете был даже напечатан его портрет. Иван Савельев же и отец, как ни ломал их Полипов, не обещали даже полутора.
— Что запланировано, то дадим государству, — говорил Савельев одно и то же. Это же повторил и на бюро райкома, куда его и Кружилина в конце концов вызвал Полипов. — План и так у нас немалый. С чего же я увеличу его вдвое? Денег, чтоб на стороне коров да овец покупать, у нас нету. За что покупать-то? Ну, одну овечку я куплю на свои, Кружилин — другую. Это запиши, если надо.
— Издеваешься, значит, еще?! — не выдержал Полипов. И зловеще заговорил: — Ну, глядите, деятели! Этак доиграетесь… Предлагаю Савельеву объявить выговор. Кружилин тоже заслуживает самого строгого наказания, но… как-то неудобно. Ты же, Поликарп Матвеевич, бывший секретарь райкома! На моем месте сидел вот. Не ожидал от тебя…
Полипов произнес это и посмотрел в сторону Василия. Как редактор, он присутствовал на многих заседаниях бюро райкома. Иногда его приглашал сам Полипов: «Приходи, полезно поприсутствовать». «Приходи, полезно поучиться сути партийной работы», — переводил его слова Василий.
Члены бюро покорно и единогласно проголосовали за предложение Полипова.
«Эти главный стрежень видят», — с горечью подумал Василий.
Выходя из райкома, он слышал, как отец проговорил, нехорошо усмехаясь:
— Вроде новый метод в партийном руководстве — разделяй и властвуй.
«Пожалуй, верно», — подумал Василий.
А весной следующего, 1958 года произошел такой случай.
Иван Савельев решил еще потеснить немного пшеницу и побольше посеять кукурузы на силос. В колхозе выделили для этого хорошее поле, отлично прогреваемое солнцем, обильно удобрили почву. И хотя с некоторых пор посевы кукурузы поощрялись даже в Сибири, Полипов категорически воспретил самовольничать.
Напрасно Савельев и секретарь парторганизации, специально приехав в Шантару, доказывали, что в колхозе большое животноводство, что у них из года в год не хватает кормов, что колхозы сами давно имеют право на планирование, что недавний пленум ЦК указал на пересмотр структуры посевных площадей как на один из важнейших резервов, что пшеница в их хозяйстве самая малоурожайная культура… Все эти доводы разбились, как стеклянная бутылка о каменную стену, об один-единственный аргумент Полипова:
— «Красный партизан» не последнее зерновое хозяйство района. У нас большой план продажи хлеба государству. Так вы что же, хотите район зарезать?
— Район мы, Петр Петрович, не собираемся резать, — уже, наверное, в пятый раз повторял Савельев. — Но учтите наше положение: у нас огромное животноводство, к тому же кукурузу сейчас рекомендуют…
Полипов негромко хлопнул ладонью по столу. И Василий, случайно присутствовавший при этом разговоре, увидел, как Савельев сник.
Что ж, Василий уже знал, что значит такой хлопок.
А Полипов, качнув коротко стриженной головой с крутым, без единой морщинки лбом, проговорил, по своему обыкновению тихонько барабаня пальцами по зеленому сукну стола:
— Простите, пожалуйста… — Затем улыбка с его лица исчезла, оно стало ровным, как доска, непроницаемым. На нем так и не проступило ни одной властной черты. В голосе тоже не было слышно металла, хотя Полипов продолжал: — Но спекулировать партийными решениями мы никому не позволим. Мы не меньше вас разбираемся в этих решениях, не меньше понимаем роль кукурузы. Но мы видим и понимаем еще общую и дальновидную стратегию партии по развитию и укреплению сельского хозяйства, по созданию изобилия продуктов питания для народа. И ты, Поликарп Матвеевич, уж должен бы понимать это и объяснить своему председателю… Вы тайгу в прошлом году начали корчевать — отлично! Поддерживаю. Сейте на этой земле кукурузу. А существующие площади под пшеницей не позволим сокращать. Вы и так поклонники ржи.
И здесь-то не выдержал отец:
— Кукурузу мы на том поле посеем — и все!
Полипов секунду-другую смотрел на него, поднял глаза на Савельева.
— Да, будем сеять, — ответил председатель на этот безмолвный вопрос. — Не можем мы иначе…
— Вот как? — сухо уронил Полипов и повернулся к Василию: — Видал?! — И снова отцу: — Мы не простим такого… такой партизанщины даже тебе, Поликарп Матвеевич. А товарищу Савельеву это грозит…
— Чем это мне грозит, интересно?! — воскликнул Савельев, вставая. — Чем грозит? Ничем мне это не грозит. Мне ни чинов, ни портфелей не надо. Вырос на земле, умру на земле, как Панкрат Назаров…
Панкрат Григорьевич скончался недели через две после самоубийства сына.
За эти две недели он никому не сказал и полслова, в деревне почти не жил, целыми днями или сидел возле пригреваемой солнцем соломенной стены балагана на колхозном огороде, с которого убирали последние овощи, или, опираясь на костыль, ходил вокруг деревни молчаливо и неслышно. Иногда он где-нибудь останавливался, недвижимо стоял и час, и другой, то глядя в землю, себе под ноги, то бросая взгляды окрест. Постояв, опять двигался, уходил иногда далеко, под самую Звенигору.
Иван Савельев строго-настрого приказал дочери и врачу медпункта по-прежнему не упускать Назарова из виду, а колхозным ребятишкам попеременно следовать за ним, куда бы тот ни пошел. Школьники установили за ним дежурство. И однажды младший из детей Инютиных, десятилетний Кешка, пулей влетел в деревню:
— Скорее! Дядь Панкрат помирает! Там, под Звенигорой… Шурка там с ним наш.
Когда Иван Савельев и Поликарп Кружилин подлетели на ходке, которым правил Кешка, к Панкрату, тот был уже мертв. Он лежал на лугу близ Громотухи, лицом вниз, лежал, раскинув руки, точно хотел обнять всю землю. Возле него сидел брат Кешки, уже тринадцатилетний Александр. Он и рассказал о последних минутах жизни Назарова: «Шел он и шел, а мы следом… Он нас всегда видел и не оборачивался никогда. Гляжу, он припал к земле. Я Кешку мигом за вами, а сам к нему. „Дядя Панкрат!“ — кричу. А он меня не видит уж и не слышит. Бормочет чего-то…» — «Что он бормотал? — спросил Иван. — Все до слова скажи!» — «Да я не разобрал всего-то… И не понять было. Разное он… „Прости, говорит, меня, матушка…“» Какая, думаю, матушка? Потом догадался — про землю это он так. «Может, говорит, и мало чего я сделал для тебя, да сколько сил было…»
— Ну, Назарова вы тут не к месту вспоминаете, — усмехнулся Полипов. — Жил на земле он… Все мы на земле живем.
— Нет, к месту! — не вытерпел Кружилин. И заговорил дальше, волнуясь: — Все на земле, да иные на чужой будто. А это была его, Панкрата Григорьевича Назарова, земля, на которой он родился, жил… Страдал и радовался, ненавидел и любил… Жил он здесь! А людям и дальше на ней жить. Жить и умереть так же, как он, на ней, потому что никакой другой земли для людей нет и не будет! И не нужно, чтобы другая была…
Полипов все это выслушал внешне терпеливо.
И когда Кружилин умолк и в кабинете установилась полная тишина, проговорил:
— Ну и прекрасно. Философия эта и эти твои эмоции понятны. Но какое это имеет отношение к обсуждаемому вопросу?
— А самое прямое. На том поле кукурузу на силос мы и посеем! А если ты, Петр Петрович, не понимаешь, какая тут связь, помочь ничем не могу.
— Семена уже приготовлены, — сказал Савельев, — поле давно поспело, завтра же начнем.
— Что же… — спокойно проговорил Полипов, бросил взгляд на настенные часы. Было без четверти двенадцать. — Пока не наступило завтра, мы поговорим об этом сегодня на бюро. И вообще еще разок о всех ваших делах поговорим. Бюро начинается в два часа. Прошу не опаздывать. А сейчас можете сходить в районную столовую пообедать…
Василий заметил, что, говоря это, Полипов неловко бросал взгляд с предмета на предмет, избегая смотреть на председателя с парторгом.
К двум часам Савельев и отец снова были в райкоме. Бюро уже началось.
— Петр Петрович по срочному делу выехал в один из колхозов, — сообщила в приемной секретарша. — Бюро ведет второй секретарь. Петр Петрович извинялся и просил вас подождать. Он скоро приедет. Как только вернется, сейчас же ваш вопрос.
Полипов появился в райкоме, когда стемнело.
— Земля у вас действительно поспела, — сказал он, проходя в кабинет через приемную. — Специально крюк сделал, чтоб посмотреть.
— Чем это все попахивает? — с тревогой произнес Савельев, когда закрылась дверь за Полиповым.
И вдруг из кабинета, переговариваясь, вышли члены бюро. Ничего не понимая, Савельев поднялся и прошел к Полипову. Следом за ним вошел Кружилин.
Секретарь райкома звонил в гостиницу по телефону:
— Ага, два места… Самых лучших. Зачем отдельных, можно вместе. Добро. — Положил трубку и развел руками. — Взбунтовались члены бюро, не до света же, говорят, заседать. Решили продолжить завтра в десять утра. Ничего не поделаешь, коллегиальность. Да и действительно, кончать надо с заседательской суетней… В общем, простите, Иван Силантьевич и Поликарп Матвеевич, а завтра сразу в десять потолкуем с вами. С гостиницей я для вас договорился… за счет райкома. Отдыхайте.
Однако и на следующее утро бюро почему-то не собралось. Сказали, соберется в два часа дня. А днем Полипов объявил, с треском застегивая замки своего портфеля:
— К сожалению… впрочем, для вас это к счастью… меня и второго секретаря вызывают в обком партии. И заметьте — совещание по вопросам наметившихся тенденций к сокращению зерновых площадей в области. Этак, братцы мои, без хлебушка останемся. Так что не вздумайте там мудрить. Вопрос стоит острее, чем вы думаете. Легко надвое разрезаться… На время сева к вам уполномоченным вот товарища редактора назначили. Смотрите, под постоянным контролем газеты находитесь. Выезжай-ка, Василий Поликарпович, в колхоз сегодня же…
Уполномоченным Василия в «Красный партизан» действительно назначили еще несколько дней назад. И он вместе с председателем и отцом выехал в колхоз.
Ехали почти молча. Только Савельев всю дорогу плевался:
— «По вопросам тенденций… Надвое разрезаться…»
А отец всю дорогу угрюмо молчал.
Когда подъезжали к Михайловке, Савельев и отец, словно по команде, выскочили вдруг из машины и побежали к полю, по которому вдоль и поперек ползали двухрядные сеялки.
— Эт-то еще что такое?! Кто разрешил пшеницу сеять?! — закричал Савельев сеяльщикам, размахивая протезом. — Прекратить сейчас же…
— Можно и прекратить, — сказал сеяльщик и грубо выругался. — Да ведь кончаем уже. Вчера полдня сеяли, всю ночь да сегодня, считай, целый день.
— Кто разрешил, спрашиваю? Ведь мы это поле под кукурузу оставили!
— Кто же, кроме бригадира? Только не разрешил, а заставил. Вон он, спрашивайте.
На дрожках подъехал бригадир, щупленький, болезненный мужичок, вступивший в колхоз уже после войны. Несмотря на теплынь, он был в шапке-ушанке, одно ухо которой торчало вверх.
— Ну? — произнес Савельев, когда бригадир натянул поводья. Усы председателя вздрагивали. — Самовольничаешь?!
— А тут не знаешь, кого слушать, — угрюмо произнес бригадир. — Тот грозит, другой грозит…
— Я не угрожаю, я спрашиваю: что ты наделал?! Ты понимаешь?
— Чего мне понимать… Тут вчера сам Полипов был. Приказал: «Сей пшеницу». И не уехал, пока не начали сеять.
Это сообщение сразило Савельева. Он сел прямо на пахоту возле ног своего парторга.
— Да и подумать если: чего тебе, Иван, на рога лезть? Со здоровья и так последний рубль разменял вроде… — Бригадир, тяжело шаркая ногами, подошел к председателю и тоже сел на землю.
— Так вот чем это попахивает, — уронил отец. — Без кормов-то, хочешь не хочешь, сговорчивее будем насчет увеличенных планов мясосдачи. Не мытьем, так катаньем!
— Не городи-ка чего не следует, — тихонько попросил председатель. И Василий понял: Савельев сказал это лишь для него — как-никак, а он уполномоченный райкома партии.
Потом все несколько минут безмолвно дымили папиросами. Было в этом молчании что-то тягостное, гнетущее.
— Что же посоветуете, Иван Силантьевич, папа? — осторожно спросил Василий. — Может быть, статью написать в областную газету обо всем этом? Или в центральную?
Василий понимал, что статью писать бесполезно: ее не напечатают. Но все же спросил, чтобы облегчить как-то состояние всех.
Савельев медленно, с трудом приподнял голову, повернул мятое, усталое лицо к Василию:
— Не надо.
Теплый весенний ветерок гулял над полем, ворошил молодые листья берез, растущих по краю полосы. Черные, тяжелые, словно камни, галки прыгали за сеялками, надеясь, как при пахоте, поживиться жирными червями.
— Ну, так что, уполномоченный, — вздохнул Савельев, по привычке затаптывая каблуком окурок в землю, — Какие твои будут указания насчет… сева? Куда какую сеялку послать в первую очередь? Всех или не всех колхозников посылать в поле? Темпы сева как, увеличивать будем? К какому сроку отсеяться нам?
— Не надо, Иван Силантьевич. Я же не ребенок. Вы работайте, а я… поучусь в общем сельскому хозяйству.
Отец поднял на него глаза и опустил, ничего не сказав, а Савельев Иван произнес:
— Что же, спасибо, Василий. — Уперся единственной рукой в землю, поднялся. — Но ведь с тебя спросят: что делал, на что мобилизовывал нас, грешных? Сами-то мы, самостоятельно, никогда не мобилизуемся.
— Слово-то какое! Казенное слово-то, — вставил бригадир.
— Спросят — ответим: на успешное завершение сева. Скажу, что личным примером заражал и вдохновлял. Так что поставь меня на какую-нибудь сеялку. Или пошли семена подвозить.
На другой день отец позвонил в райком. Полипов еще не вернулся из области. Но через два дня он соединился с ним и сказал:
— Вот что, Петр Петрович… Темна душа твоя… Но такой подлости я даже от тебя не ожидал… Ничего, от меня это можешь выслушать… Что? Нет, не боюсь… И этого не боюсь… Чего боюсь? Только одного — своей совести. И тебе советую бояться своей.
И положил трубку.
Этой весной, через тринадцать лет после окончания войны, когда шел пятнадцатый год Лене, дочери пропавшего без вести Семена Савельева, обнаружился вдруг неясный и далекий его след, затертый уже, казалось, временем навсегда.
Случилось это в теплый майский день, сирень еще не цвела, а соловьи, как положено, давно захлебывались песнями. В этот день, в воскресенье, часов в одиннадцать утра, в крохотной избенке Акулины Козодоевой открылась дверь, нагибая голову, чтобы не стукнуться о притолоку, вошел мужчина лет пятидесяти, рослый, хотя в плечах не очень широкий, одетый чисто, в шляпе и галстуке.
— Здравствуйте, — сказал он. Зеленоватыми глазами, в которых была не то задумчивость, не то усталость, пришелец окинул комнату, по очереди оглядел трех ее обитательниц, остановил взгляд на Наташе и добавил: — Извините, что побеспокоил…
Это был Петр Зубов, сын бывшего полковника царской армии, затем уголовник, а с конца сорок второго года боец штрафной роты, которой командовал капитан Кошкин.
Немало зим и весен прошло с того дня, когда Наташа в первый и последний раз видела этого человека в доме Маньки Огородниковой, — шестнадцать зим и шестнадцать весен, шла семнадцатая. Наташа его не узнавала. Да он с той далекой зимней ночи совершенно изменился, глаза выцвели, раньше лицо было чистым и гладким, а теперь на лбу и щеках пролегли глубокие морщины, и теперь он носил небольшие, аккуратно подстриженные, обсыпанные густой изморозью, усы.
Зато бабка Акулина, окончательно высушенная временем, но по-прежнему живая и неугомонная, едва замолк его голос, сказала нараспев:
— Здорово живе-ешь, Петро Викентьевич.
Он резко повернулся на ее голос всем телом, прижмурил глаза, затем широко раскрыл их.
— Вы… меня знаете?!
— А чего ж… — усмехнулась старуха дряблыми губами, — Бог дал вот за страдания мои мно-ого сроку. Я и батюшку твоего знавала. И дедушку. Ты-то его не знаешь, дедушку своего, после него уж народился, а я знавала. Крепостные мы были у него, мои родители-то, на Ярославщине жили…
Зубов так и сел. Шатнулся к табуретке, которая стояла неподалеку, и осел. А старуха сказала Наташе:
— Петро Зубов это, доченька, сын Викентия. У того Викентия братец еще был Евгений, за которого я на каторгу-то угодила.
Наташа вскрикнула, зажала вскрик ладонью.
Старуха молчаливо стояла возле кровати.
Зубов, оглушенный, ничего не понимая все-таки, вертел головой.
Ничего не понимала и Лена, невысокая, тоненькая еще и хрупкая, светловолосая и светлоглазая — в отца. Она, когда вошел этот человек, готовилась к экзамену по истории, который должен быть завтра, в понедельник, а теперь, держа в руках учебник, стояла у окошка, пронизанная сильным весенним солнцем, льющимся в комнату. Она не понимала и не осознавала, что эта самая история, которую она уже не первый год изучает по учебникам, присутствует здесь, в этой маленькой их комнатушке, в живых лицах, что бабушка Акулина Тарасовна, этот незнакомый человек, ее мать, да и она сама, обыкновенные и мало кому известные люди, тоже участники истории, которую она учит, нелегкой и непростой истории человечества, живущего на планете Земля.
— На какой, простите, каторге? — спросил Зубов, когда прошел первый шок. — При чем тут брат моего отца? Из далеких рассказов отца я что-то припоминаю… был у него, кажется, брат, который то ли умер в юности еще, то ли погиб… Расскажите, если знаете что.
— А что ж, и расскажу, — проговорила старая Акулина. — Зачем мне с собой это уносить? Пущай ты будешь знать, на пользу, может, тебе, Петро Викентьич… Сам-то чего и как объявился тут?
Зубов помедлил, оглядел Наташу, потом Лену, спросил у Наташи, не отвечая на вопрос старухи:
— Вы помните ту ночь в доме какой-то Огородниковой Марии во время войны? Когда нас всех арестовала милиция?
— Да… — выдохнула она. — Это было ужасно.
— И я помню, — усмехнулся он.
— Вы сказали мне странные слова тогда… «Никогда, девочка, не становись на колени. Если человек сделал это, он уже не человек…»
— Разве? — проговорил он, задумался. — Да, кажется.
— Чего вы хотите?
Зубов и на ее вопрос не ответил, а спросил, опять не сразу:
— Это… дочь Семена Савельева и ваша?
— Да…
— Очень похожа на отца.
И здесь только Наташа поняла, что этот человек принес какие-то известия о ее муже. От давно потерянной и, наперекор всему, мгновенно возникшей надежды она задохнулась, вся кровь в ней остановилась, и, побледнев, она прошептала:
— Вы… что-то знаете о Семене?
— Я думал, он здесь.
Надежда, не успев родиться, тут же умерла, как умирает, испаряется моментально капля воды, случайно пролитая на пыльную, иссушенную зноем землю.
— Его нет…
— Я вижу…
— Вы… встречались с ним где-то?
— Да. В сорок третьем это произошло, в июле, кажется.
— А в июне от него пришло последнее письмо. И больше не было. Рассказывайте. Где, как вы встретились?
— В колонне военнопленных, которую немцы гнали через село Жерехово…
На другой день Зубов Петр Викентьевич вместе с Наташей был в Михайловке, сидел за столом в доме Анны Савельевой и, не торопясь, снова, как вчера, рассказывал:
— …Встретились мы с ним в колонне военнопленных, которую гнали немцы через село Жерехово. Неподалеку от города Орла оно находится. Под этим селом есть крутой холм. Возле холма шел страшный бой, в направлении на эту высоту и наступала из болот наша штрафная рота, а на холме, окруженном немцами, и находился ваш сын, Анна Михайловна, как он мне потом говорил.
— Так… Там мы были, — сказал Иван Савельев, сидящий за столом рядом с Кружилиным. — Я им все это рассказывал. Я так и думал, что Семена они в плен угнали. Я его искал после боя того и нигде не нашел.
— В плен, — кивнул Зубов. — И меня под этой высотой взяли. Семен контужен был, все крутил головой. И спина у него была осколком разворочена, порядочный лоскут тела вырвало, но позвоночник, к счастью, не задело.
— Да, — опять подтвердил Иван, — еще в самоходке его контузило, потом на высоте добавило. Мы его в блиндаж положили, думали — там безопаснее, а туда снаряд… А после, когда немцы высоту захватили, он без сознания уж был. Я все рассказывал тебе, Анна…
Она дважды, по очереди, приложила к глазам смятый в комок платочек. Несколько лет ей не хватало до шестидесяти, но давно она превратилась в старуху, раздавливающее известие о муже и страшная, непонятная судьба старшего сына сломили ее, потушили блеск в глазах, стерли навсегда ее былую красоту, все живое в ее облике.
На столе остывали чашки с чаем, нетронутой стояла бутылка водки. Анна поставила ее, никого не спрашивая, но никто не сорвал даже белую нашлепку с нее.
— И я, когда меня взяли, был с расколотой головой, — продолжал Зубов. — Какой-то немец так ударил прикладом по голове, что свет потух. Очнулся я, в себя пришел уже в колонне этой. Огляделся — и сразу увидел сбоку Семена, узнал. Я видел его до этого всего один раз, здесь, в Михайловке, и то мельком… Вот Наталья Александровна знает когда.
Все поглядели на нее, и она утвердительно кивнула.
— Но он мне запомнился тогда чем-то. Открытое такое лицо… В колонне этой и пока везли нас до Данцига потом, я ничего ему не говорил. Ухаживал молча за ним. У меня от удара немецким прикладом под черепом все гудело и гудело. У Семена с головой было хуже, его тошнило постоянно и часто рвало. И спина заживала медленно, долго гноилась, полечить было нечем. Я ходил за ним, как мог, и он, представьте, тоже узнал меня. Когда ему стало получше, он вдруг спросил в упор: «Ты-то, бандюга, каким образом тут оказался?» Это было уже в Мариенбурге. Есть такой городишко близ Данцига, там был концлагерь, нас туда и перегнали вскоре. Но там мы тоже были недолго почему-то. Вскоре нас перевезли в пересыльный лагерь, который назывался Хаммерштейн № 315. Там было собрано несколько тысяч человек пленных, их куда-то отправляли морем небольшими партиями. На рассвете и наш барак однажды подняли, загнали на проржавевшие баржи. Баржи три или четыре было. Немцы называли это транспорт «Гинденбург». Высадили в Финляндии, на пустынном берегу… Затем много недель нас гнали по болотам, по тундре на север Финляндии, пока не пришли в концлагерь неподалеку от города Рованиеми…
Наташа сидела безмолвная и будто бесчувственная. Ей, как и всем здесь сидящим, тоже пришлось перенести немало: когда-то юная и свежая, она отцвела быстро, кожа на лице поблекла, в глазах давно поселилась тоска, и она казалась намного старше своих тридцати трех лет.
— Вы расскажите, как вы шли! — сухим голосом потребовала она. — Расскажите все, что вчера мне рассказывали!
— Как шли? — Зубов зябко пожал плечами. — Все сейчас жутко вспоминать, и это тоже. Еще в Хаммерштейне выдали нам старые немецкие шинели и тонкие, протертые до дыр суконные одеяла. Так и шли, в этих шинелях, накинув поверх одеяла, — холодно в тундре было ночами. На ногах ботинки на деревянных подошвах. От мокроты подошвы быстро раскисли, расползлись на волокна — многие шли босиком, разбивая в кровь ноги. Резали шинели и одеяла на куски, обертывали ими ноги. Но эти портянки через час-другой тоже превращались в лохмотья, старое, изношенное сукно быстро расползалось, как вата. Спали прямо на мокрой земле. Заболевших или выбившихся из сил охранники тут же пристреливали. Могил не копали — не надо было копать, всегда поблизости было какое-нибудь болото. Оттаскивали туда труп и бросали в трясину. А кормили… Ну, почти не кормили. Галеты какие-то давали, растворишь кубик в горячей воде — вот и вся пища на день, а то и на два… Мы с Семеном держались друг друга и в общем выдюжили. Не знаю я как… В Рованиеми было уже полегче, спали хотя бы на сухом. Там мы были вместе, в одном бараке жили несколько месяцев. А осенью сорок четвертого нас разъединили. Я остался в этой болотной каторге, а Семена куда-то угнали с большой группой пленных. Куда? Там в любых случаях никто и никогда ничего не объяснял, спросить было не у кого. Ходили слухи, что через финскую границу их погнали, в Норвегию… Прощаться с назначенными в транспорт не разрешали, остающимся запрещалось выходить из блоков. В нарушителей стреляли без предупреждения. Я нашел лишь возможность крикнуть Семену через решетку окна: «До свидания!» Он оглянулся и ответил: «Прощай, брат…» Так я видел его в последний раз… Когда в конце сорок четвертого советские войска прорвали фронт в Заполярье и подошли к Рованиеми, Семена там уже не было…
Когда он умолк, Анна Михайловна всхлипнула:
— Наташенька! Что выпало-то ему на судьбу! Что перенести довелось!
Ночевал Зубов в одинокой квартире Поликарпа Кружилина. Иван приглашал к себе, но Зубов сказал ему:
— Спасибо, Иван Силантьевич, я еще поживу, наверное, тут и у тебя побываю. А сегодня вот с Поликарпом Матвеевичем хочу поговорить.
Но в доме Кружилина никакого особого разговора у них не получилось. Зубов был хмур, утомлен своими рассказами о Семене. Видя это, Кружилин разобрал кровать, себе постелил на диване.
— Так и живете? — спросил Зубов, оглядывая простенькую комнату.
— Так и живу, — ответил он. — Местные старушки меня опекают. Кто приберет, кто сготовит. Анна Савельева часто заходит.
Уже лежа в кровати, Зубов усмехнулся:
— Удивительно, если вдуматься.
— Что удивительно?
— Вот вы меня, сына царского полковника, который гонялся за вашим партизанским отрядом, на кровать уложили, а сами, командир того отряда, на диване…
— Когда это все было-то? Сейчас вы мой гость.
Зубов помолчал и проговорил:
— Вы знаете, конечно, что этот Иван Савельев жизнь мне, тогда мальчишке, спас?
— Знаю. Он был в банде Кафтанова, Иван.
— А теперь председатель колхоза.
— Да, и неплохой. Уважаемый в районе человек.
Еще помолчал Зубов, думая о чем-то.
— Жизнь — это какая-то чудовищная бездна… Ну ладно, давайте спать.
На другое утро Зубов был так же задумчив и хмур. Они выпили чаю, который Кружилин вскипятил на электрической плитке. И, заканчивая завтрак, Зубов попросил:
— Вы не могли бы меня свозить на место последнего боя с отцом? Огневские ключи это место, кажется, зовется.
— Ну что ж, поехали…
По дороге, пошевеливая вожжами, Кружилин говорил:
— Там, если помните, была заимка местного богатея Кафтанова, потом атамана банды, которая присоединилась к вашему отцу, прибывшему со своим полком разгромить наш отряд. Мы укрылись в горах, дорогу туда нам показал отец Ивана, старик Савельев. Полковник Зубов распорядился его за это повесить… Когда мы выбрались из каменного мешка, в котором нас сторожили каратели, мы, прежде чем уйти в тайгу, решили напасть на заимку, где ваш отец отдыхал…
— Да, тут уж, как говорится, кто кого, борьба классов. Так мне популярно объяснял однажды на фронте ваш Яков Николаевич Алейников.
— Вы… и с ним встречались там?!
— Было однажды. Я вам все, что знаю о нем и о командире Кошкине, расскажу еще… А об Алейникове так ничего и не слышно до сих пор?
— Нет, — коротко сказал Кружилин.
— Жалко, если погиб… Да, я помню, как тогда бой начался. Нас разбудили выстрелы, дом, в котором мы спали, загорелся…
— Загорелся. И дотла сгорел. Долгое время на берегу озера лишь обгорелые головешки валялись. Головни долго не гниют. Панкрат Назаров, бывший тут председателем до Ивана Савельева, все хотел построить там новое здание и открыть в нем для колхозников дом отдыха. Но для этого не было возможностей, а потом война. Иван Савельев тоже хочет это сделать. Но возможностей особых и сейчас нет, пока поставили на берегу озера сруб только…
— А будут эти возможности? — спросил Зубов, обернувшись.
— Обязательно.
Больше они до самых Огневских ключей не разговаривали.
Когда приехали на место, Зубов молчаливо походил вдоль озера, обошел длинный сосновый сруб под шиферной крышей, присел на кучу бревен, лежащих возле стенки.
— Вы знаете, что я помню еще, Поликарп Матвеевич? Как отец погиб здесь. — Он показал на новый сруб. — Сперва отец с Алейниковым рубился, достал того по лицу концом шашки. Еще мгновение — и он бы зарубил Алейникова. Но в отца начал палить из нагана Федор Савельев, брат, как я потом узнал, Ивана. Отец упал, кажется, но стал подниматься. Тогда Федор подскочил и ударил его шашкой…
Кружилин выслушал это молча, ничего не сказав. Ветерок шевелил небольшую волну на озере, и оба они долго смотрели, как бегут и бегут невысокие водяные круглые валики.
— Мне жена Семена говорила, что Федор Савельев погиб на войне.
Кружилин внимательно поглядел на Зубова и произнес:
— Он не погиб, его Иван застрелил, брат его родной.
— Как?! — воскликнул Зубов, вставая.
— Федор этот у немцев служил.
— Ка-ак?! — опять произнес Зубов, снова осел на бревна. На этот раз он сидел долго, опустив голову. Кружилин постоял рядом, потом тоже сел.
Ветерок все гнал и гнал по озеру волны, с негромким плеском они разбивались о песчаный берег.
— Нет, жизнь — это бездна, — повторил Зубов вчерашнее.
Но он еще не знал, за что старая Акулина Тарасовна попала на каторгу, она не успела ему еще этого рассказать.
На обратном пути в Михайловку Зубов был так же молчалив, а Кружилин не тревожил его, понимая, что делать этого нельзя, что в эти минуты продолжается в нем работа, начавшаяся, видимо, давно.
Наконец сам Зубов произнес:
— Вы не поймете, Поликарп Матвеевич, что со мной творилось, когда в пересыльном лагере, уже советском, мне во всем поверили и сказали, что я свободен… К тому времени Финляндия вышла из войны, немцам было не до нас, они просто нас бросили. Охрана, эсэсовцы погрузились на машины и уехали. Так случилось — неожиданно и просто. Финны передали нас советским войскам. С каждым из нас, конечно, разбирались довольно долго потом.
— Я представляю. Мне сын рассказывал…
— Что?
— Он тоже был в плену. Всю войну.
— Вы шутите?
— Почему же? Вы сами говорите, что жизнь бездна.
День стоял веселый, теплый, и несильный ветер качал ветви деревьев и кустарников, молодая листва, перекипая под солнцем, шумела древними, как сама земля, звуками.
— Это хорошо, что вам и моему сыну поверили. Но так, к сожалению, не всегда бывает, — произнес Кружилин, подумал о чем-то, горько усмехнулся. — Живет и здравствует, может быть, где-то чекист по фамилии Тищенко. В середине тридцатых меня судьба сводила с ним. И до сих пор я, как вспомню о нем, вздрагиваю. Этот бы вам с моим сыном никогда не поверил… А ведь, в сущности, человеку не много и надо — поверить ему.
— Да, Поликарп Матвеевич! А я рассказал им тоже все честно. Все! И кто я такой, и что за свои… художества был приговорен к высшей мере… Дело мое вел пожилой и усталый какой-то офицер, он спросил меня: «Ну и зачем вам такая жизнь?» — «Да, говорю, не нужна такая, а другой мне не положено». — «Кем это не положено? — спрашивает офицер. — Кто это чужой жизнью распоряжается?» — «А вот такие, как вы», — отвечаю. «Ну и дурак же ты, братец, — усмехнулся он. — Жизнью своей всегда распоряжается сам человек. Только сам. Истина эта, Зубов, самая простая, проще не бывает. Но, к сожалению, этой-то простейшей истины люди иногда не понимают».
— Простейшей… — повторил, как эхо, Кружилин. — За постижение людьми этой простейшей истины и ведет свою нелегкую и гигантскую работу партия коммунистов.
Зубов бросил взгляд на Кружилина, секунду-другую смотрел на него, медленно отвернулся.
Затем долго наблюдал, как проплывают мимо их ходка все так же искрящиеся солнечной листвой кустарники, слушал глухой перестук колес по мягкой затравеневшей дороге.
— Мне еще предстоит рассказать матери Семена в подробностях, как мы жили с ним в немецких лагерях. Она это потребовала…
— Значит, ей это необходимо знать. Расскажи.
— Я удивлялся этому мальчишке, Поликарп Матвеевич… Откуда он брал физические и душевные силы?! Я прошел огни и воды и медные трубы, все испытал… В советских тюрьмах и лагерях не мед, конечно, что говорить. Но, боже мой, они мне показались санаториями по сравнению с фашистскими! И там даже я не выдержал было, хотел на проволоку под током броситься. И знаете, что мне Семен однажды сказал? «Слюнтяй ты, — усмехнулся он, — и размазня кислая… Ну и бросайся! А я, коли уж придется умирать, еще хоть одного фашиста как-нибудь изловчусь с собой утащить…»
— Вот об этом и расскажи Анне, — повторил Кружилин.
— Да, обязательно, — кивнул Зубов, задумался, уронил ни с того ни с сего печальную усмешку. — Долго я, дурак, мучился: а что такое Родина, какая она может быть для меня? И только там, в фашистских лагерях, я понял это все. И Семен этот, и другие помогли мне в том… Понял я наконец, что такое русская земля и ее люди…
Кружилин помолчал и спросил:
— А где после освобождения-то жил?
— По разным городам… Работал, трудовая книжка у меня в порядке. И знаете, где работал? Я магазины до войны чистил ловко, по магазинной части меня и потянуло. Начал с грузчика, был потом и продавцом и даже заведовал секцией в одном гастрономе. Я женат, жена у меня добрая, славная, тоже из торговых работников. Сын у меня растет. В общем, все вроде бы хорошо. Но все что-то точило меня, точило… И все яснее я понимал — хочется мне сюда, в Сибирь, съездить, где отец погиб… Только не думайте, что сожалею я о нем. Алейников тогда, на фронте, хлестанул меня: памятью об отце изнываешь, не простишь за него, мол… Нет, Поликарп Матвеевич, не изнывал и тогда уже. А после войны — тем более. Тут что-то другое… Все до конца понять хочется…
— Хотите здесь остаться? — спросил Кружилин. — Я поговорю с директором Шантарского завода Хохловым, им, я слышал, работники в отдел рабочего снабжения нужны. Или в магазин, у них при заводе большой продовольственный магазин.
На это предложение Зубов никак не отозвался, опять наблюдал, как играют молодые листья облитых солнцем кустарников. Затем поднял голову, стал безотрывно глядеть на островерхие утесы Звенигоры, плывущие под облаками. Казалось, что облака стоят на месте, а каменные вершины, чуть-чуть не доставая их синеватых днищ, едва-едва их не распарывая, куда-то безостановочно двигаются и двигаются.
— А ведь верно, — неожиданно проговорил Зубов. — Именно за постижение людьми, каждым человеком этой вроде бы простой истины, простого вопроса — как и зачем жизнь свою прожить — и идет на земле такая борьба.
— Да, — отозвался Кружилин, мгновенно понявший, о чем говорит Зубов. — И поэтому дело, за которое мы боремся, бессмертно.
Василий Кружилин пробыл в «Красном партизане» до конца посевной. Работал на сеялке, подвозил семена, по вечерам беседовал с колхозниками о житье-бытье. Сперва разговоры шли вокруг общих тем, носили абстрактный характер. Говорили вроде обо всем и в то же время ни о чем. Василий понимал: сокровенное, наболевшее колхозники не спешили высказывать, приглядывались к нему. «Черт возьми, в этом мы, кажется, добились успехов, — с горечью думал он, — научили людей остерегаться всяких начальников, представителей из района. Как же так можно руководить?»
Но одного колхозника как-то «прорвало».
— А вдруг да уродит нынче пшеница на этой полосе! — сказал Василий, кивая на массив, предназначенный было под кукурузу. — Тогда окажется, что секретарь райкома был прав.
— Да что ты нам этой пышеницей вашей тычешь? — зло заговорил приземистый, давно не бритый, пожилой, лет под шестьдесят уже, мужик по имени Аркадий Молчанов, которого все звали просто Аркашка Молчун. Звали его так не из-за фамилии, а потому, что он был тихий, незаметный, никогда не ввязывался в разговоры. Василий не помнил случая, чтобы Молчанов вставил хоть слово во время общих бесед. Он сидел себе где-нибудь в сторонке, одну за другой вертел толстые самокрутки такими же толстыми пальцами и пускал дым между колен. Иногда его что-то, видимо, заинтересовывало, задевало, он поднимал голову, с прищуром оглядывал разговаривавших. Потом скоблил пальцами заросшую крепкими волосами скулу, ухмылялся про себя и принимал прежнюю позу.
Тем более неожиданным показался его возглас. В широко поставленных глазах его, во всей коренастой фигуре, в голосе и особенно в этой «пышенице» в сочетании со словом «ваша» было что-то обиженно-злое, нехорошее. Василий слышал, что он когда-то несправедливо был посажен, и подумал, что вследствие этого, наверное, такой молчаливый и злой.
Возле полевого вагончика, где сидели колхозники, установилось безмолвие. И в этой тишине Молчанов еще дважды произнес:
— Чего тычешь? Чего тычешь?
— Я не тычу, Аркадий Михайлович, я просто говорю, — сказал Кружилин.
— Ты говоришь… Тогда и я скажу, — чуть помягче, но все равно со злостью продолжал Молчанов, — Вот все говорят: испортился колхозник, работать не хочет, этим, как его… собственником стал. Все на своем огороде торчит да за своей скотиной ходит. Будто, мол, колхоз не его. Ежели косит, скажем, колхозник сено для своей коровы, так пластается до полного выдоха, потом все до клочка подберет и увезет. А на общественных коров так себе робит, с перекуром. И потом — осталась где копна в кустах, черт с ней, не полезет, пусть пропадает. Не свое, мол. А зимой скот дохнет от бескормицы…
— Что ж, бывают ведь такие случаи, — проговорил Василий. — Не лазают.
— А кто виноват? Я, что ли? — хрипло спросил Молчанов.
Такого поворота в рассуждениях колхозника Кружилин никак не ожидал.
— Не понимаю… — начал было Василий, но Молчанов перебил его насмешливо:
— Где уж тебе!
— Зря ты так, Аркадий Михайлович.
— Ничего не зря. За этой копешкой и я, брат, лишний раз в неловкое-то место не полезу. И ты не полез бы, коль поробил бы с наше на дядю. А то — пышеница-пышеница…
— Как это понять — на дядю? И при чем все же здесь пшеница?
— А при том! Посеяли бы тут кукурузу — так это для себя. А пышеничку — для дяди. Да ежели она еще уродит. Вот и думай…
Молчанов встал и пошел. Понемногу, как-то безмолвно, разошлись и остальные. А Кружилин остался думать.
Таких вечеров и ночей для дум у него было более чем достаточно.
Несколько раз в колхозе появлялся Полипов. «Для дяди…» — каждый раз вспоминал слова Молчанова Кружилин. Встречаясь с уполномоченным, секретарь райкома хмурился, говорил почти всегда одно и то же:
— Плохо, плохо, Василий Поликарпович. Личный пример — это хорошо. А сроки уходят. Многие уже отсеялись, а вы… Нажимайте.
Однажды Полипов приехал раздраженным сильнее обычного.
— Почему ночные смены не во всех бригадах организованы? Во второй сеют круглосуточно, а в третьей почему ночами не работают? Что вы тут? Опять «сырые» настроения? Слышишь, Иван Силантьевич?
— Слышу, — ответил председатель колхоза. — Тут мы действительно того… закрутились. Организуем.
— Вот так. Учи вас. Значит, нынче же выделить ночных сеяльщиков. Кружилин, ты проконтролируй, — сказал на прощанье Полипов таким тоном, будто рядом не было председателя колхоза.
Василий же знал, что в третьей бригаде сеять можно далеко еще не везде. Большинство полей в этой бригаде находилось в низменных местах, земля там лежала еще сырая и холодная.
— Хорошо, проконтролирую, — пообещал Кружилин. Когда же Полипов уехал, сказал Савельеву: — Делай, Иван Силантьевич, как знаешь.
— А чего тут знать? Спелой земли в третьей бригаде почти нет, а во второй триста гектаров пересыхает. Половину техники из третьей во вторую надо перегонять.
— Вот и перегоняй.
Отсеялся «Красный партизан» позже других хозяйств района, но Василий Кружилин был доволен: все Иван Савельев сделал по-хозяйски, семена легли в теплую землю.
— А я думал, к июлю не закончите сев, — сказал Полипов, когда Кружилин появился в райкоме.
— Сводку подпортили? — как можно равнодушнее спросил Василий.
— Вон как! И ты туда же! — воскликнул Полипов. — Это модно сейчас стало — за сводки стыдить районных руководителей. А пора бы сообразить — не в сводках дело. В лучших агротехнических сроках. А вы с Савельевым… и с твоим отцом их упустили.
— Не думаю.
— Так думай, черт возьми! Пора уж привыкать к этому. Вот посмотришь — урожай у Савельева нынче будет с гулькин хрен.
— Посмотрим.
На том и расстались с Полиповым.
Урожай в «Красном партизане» выдался в самом деле в тот год незавидный. Но в других хозяйствах — и у тех, которые окончили сев раньше, и у тех, которые позже, — было совсем плохо.
«Действительно, надо беречь таких хозяев, как Савельев, а мы…» — в течение лета часто раздумывал Василий Кружилин, вспоминая слова своего отца.
— Куда уполномоченным на уборку поедешь? — спросил Полипов осенью у Василия. — К отцу и своему любимому Савельеву, конечно?
Кружилин хотел напомнить о том разговоре, который состоялся весной, хотел сказать, что все-таки именно Савельев посеял в лучшие агротехнические сроки, а потому и урожай в «Красном партизане» выше, чем у других. Но поглядел на секретаря райкома — и пожалел его. Полипов за летние месяцы осунулся, похудел, глаза ввалились. Шея и скулы его почернели от солнца, губы загрубели, заскорузли от степных ветров. Он целое лето мотался изо дня в день по полям района, не ходил даже в отпуск. Как будто все это могло каким-то чудодейственным образом повлиять на урожай в тот засушливый год.
Еще Кружилин хотел сказать, что уполномоченные, кажется, вообще не нужны в колхозах. Но представил, как на это среагирует Полипов: «Ты понимаешь, что говоришь?! Ты понимаешь, какой нынче год?!» — и произнес:
— Что ж, можно и в «Красный партизан».
В тот же день Василий выехал в колхоз.
В Михайловке давно научились собирать весь урожай, до зерна. И хоть урожай был не бог весть какой, Савельев одним из первых в районе выполнил план продажи хлеба государству, продал немного даже сверх плана и засыпал порядочное количество фуража.
О фураже председатель беспокоился, как говорят, неустанно и неусыпно. Он не раз заставлял перемолачивать то одну, то другую скирду соломы, перевеивать целые вороха мякины, в которых, по его расчетам, должно было остаться сколько-то зерна.
Из-под сортировок и прочих очистительных машин распорядился тщательно заметать отходы — и все в амбары, в амбары.
Василий понимал тревогу и беспокойство Савельева. В колхозе большое животноводство, а из-за засухи сенокосы вышли чахлыми, скудными. Хорошо уродила кукуруза, но ее было посеяно маловато. Только теперь Кружилину стало до конца понятно, что наделал Полипов, заставив весной засеять пшеницей подготовленный для кукурузы массив. И вообще ему стало многое понятней после того, как он, считай, все лето провел в колхозе.
Уборка в районе подходила к концу.
Сумеречным и промозглым октябрьским днем Поликарп Кружилин, председатель Савельев и Василий сидели в конторе и подсчитывали, сколько зерна засыпано на фураж. И хотя потребности хозяйства далеко не были обеспечены, цифра получилась все же порядочная.
— Да, считаем. — И Савельев сбросил с конторских счетов костяшки. — А пересчитывать, чуется мне, опять будет Полипов. На сколько там районная сводка хлебозаготовок?
— На семьдесят процентов пока, — усмехнулся Кружилин.
— Во-во… зловещая для нас цифирь. Да неужели это никогда не кончится? Сколько же можно рубить сук, на котором сидим?
В последующие две недели Савельев пропадал в тайге, наблюдая за раскорчевкой. На это дело была брошена вся освободившаяся техника.
— Не приезжали из района? — каждый вечер спрашивал он, возвращаясь из тайги.
— Бог миловал, — отвечал Поликарп Матвеевич.
В воздухе холодало с каждым днем.
Но когда уже почти всем стало казаться, что из района никто не приедет, у конторы ранним утром остановился райкомовский газик.
— Та-ак… — Савельев тяжело присел на подоконник. — Как по нотам все идет…
Полипов зашел в кабинет, шумный, разгоряченный, будто бежал всю дорогу за собственной машиной.
— Ну, здравствуйте, здравствуйте, партизаны! — заговорил он весело. — Корчуете, значит, тайгу-матушку? Как же, читал, читал в нашей районке. Частенько, частенько о ваших геройствах газета пишет. Вот что значит иметь редактора собственным корреспондентом. Так здравствуйте, что ли?
Василий и его отец поздоровались, а председатель вместо приветствия спросил, глядя в окно:
— За фуражом нашим приехал?
Полипов не спеша повернулся к нему.
— А ершистый же ты, брат. Люблю таких. Нет, не за фуражом. За тобой, Иван Силантьевич.
Савельев поднял вопросительно голову.
— Именно, Иван Силантьевич. Специально за тобой приехал. Давненько не был ты в районе.
— Особых дел не было, вот и не ездил.
— Да ты, вижу, все сердишься. Нехорошо… Ну, свои люди — сочтемся. Давай собирайся.
— Что там стряслось такое?
— Из обкома прибыл товарищ. Предупредил: возможно, подъедет сам секретарь. В двенадцать совещание. Собираем всех председателей.
— И всех председателей колхозов оповещает лично секретарь райкома? — подал голос Поликарп Кружилин.
Полипов, однако, улыбнулся:
— Да хватит шпынять меня, Поликарп Матвеевич. Прямо яд у тебя в голосе. Заехал, ну, не буду врать, не случайно. Я тут в соседнем колхозе ночку провел, надо было кое-что к совещанию посмотреть. Ну, думаю, заверну и в «Красный партизан», а то Савельев забыл дорогу в район, заблудится еще.
— Собирают по вопросам хлебозаготовок? — спросил Савельев.
Полипов на этот раз притушил свою улыбку.
— Откровенно говоря, по хлебозаготовкам. Положение серьезное, область недодала государству около двенадцати миллионов пудов хлеба. Это не шутки. Но тебе, Иван Силантьевич, беспокоиться нечего, ты сверх плана нынче много продал. Потрясем крепенько отстающих. Но быть ты должен. «Красный партизан» у области не на последнем счету. Поехали.
Василий опять заметил, что, говоря все это, Полипов как-то неловко бросал взгляд с предмета на предмет, избегая смотреть на председателя с парторгом.
Заметил это и Савельев.
— Все ясно, — вздохнул он, поднимаясь. — Парторга и уполномоченного с собой брать? Они ведь тоже все наши ресурсы назубок знают.
— Не надо. — Полипов сказал это и поглядел на Василия.
— Конечно! — не сдержался тот. — А то я опрометчиво выскажу свое мнение, не изучив сути дела, не поняв самой сердцевины.
Ни отец, ни Савельев не поняли, о чем говорит Василий. Зато Полипов понял. Он чуть склонил голову, будто раздумывая, что сказать, и произнес жестко:
— Именно этого и боюсь. Выскажешь — и долго жалеть потом будешь. А так еще спасибо мне потом скажешь. И ты, Поликарп Матвеевич, тоже.
Вернулся из района Иван Савельев на следующее утро, со злостью швырнул в угол плеть. Вызвал бригадиров, кладовщиков. Ни на кого не глядя, бросил:
— Поднимать всех шоферов. Грузить фуражное зерно.
Никто не тронулся с места, никто не проронил ни слова.
— Чего стоите?! — раздраженно закричал вдруг Савельев. — Слышали же! Все, до зерна, вывезти на заготпункт…
Первым молча вышел из конторы Поликарп Кружилин, парторг.
Потом Савельев и Василий стояли у окна, слушали, как ревут грузовики, выезжая с полными кузовами из деревни.
— А парторги и уполномоченные из других колхозов были на совещании? — спросил Василий.
— Хорошо еще, что семенное зерно удалось отстоять… Что? Парторги? Были. И кое-кто из так называемых уполномоченных. Но это к лучшему, что вы с Поликарпом Матвеевичем не были. Все равно бы не помогли ничем.
Так колхоз «Красный партизан», как, впрочем, и другие хозяйства Шантарского района, снова остался без фуража.
А после ноябрьских праздников, когда наступили первые холода, Полипов опять взялся за Ивана Савельева и Поликарпа Кружилина, опять требовал с них три годовых плана по мясу. Прошлогодняя история повторялась в точности.
— Не можем мы дать этих трех планов, — уже устало отбивались Кружилин и Савельев, которых чуть не ежедневно вызывали то в райком, то в райисполком. — Понимаете, не можем. Нет у нас скота.
— Выбраковывайте всех малопродуктивных животных, — говорили им в районе.
— Уже выбраковали все, что можно. И даже сверх того.
Наконец Полипов прибег к самой крайности:
— Слушайте! Вы коммунисты или нет?! Вам нужны или не нужны партбилеты? Ты, Савельев, кажется, не так давно его и носишь?
— А вот тут не пугайте! — почти закричал Савельев. — На что намекаешь? Что когда-то в банде Кафтанова был? За то получил свое — отсидел… Сколько раз пугать этим можно? Он ведь, партбилет, красный, кровью омытый. В том числе и моей. — И он тряхнул своим протезом.
— Не к лицу вроде так-то, Петр Петрович, секретарю райкома, — спокойно проговорил Поликарп Кружилин.
Полипов и сам понял, что хватил лишку. Но, чтобы выпутаться как-то из положения и спасти свой авторитет, уронил, не глядя ни на Кружилина, ни на Савельева:
— Ладно. Соберем на той неделе бюро и поставим на этом точку. Прошу быть без опозданий. К двум часам. В пятницу. А пока за вашу антигосударственную практику в мясозаготовках… да, да, а вы как думали? Именно за антигосударственную… разделаем вас на весь район. Под орех!
Но когда Полипов дал такое задание Василию Кружилину, тот наотрез отказался:
— Не буду. Ни под орех, ни под дуб.
Разговор происходил по телефону, в трубке что-то булькнуло, — видимо, Полипов от неожиданности проглотил слюну.
— То есть как не будешь?! — прохрипело в трубке. — Из родственных соображений, что ли?
— Несправедливо это. Я уже раз бил Савельева статьей по голове. До сих пор этот номер газеты жжет мне руки. Но тогда я кое-что не понимал.
— Теперь, значит, понимаешь?
— Стараюсь, во всяком случае, понять.
— То-то, вижу, расшаркиваешься перед Савельевым этим.
Вскоре после разговора с отцом Василий напечатал большую статью о безупречной организации работ на вспашке паров в колхозе «Красный партизан». Отец при встрече сказал, улыбаясь: «Гляди-ка… А я был уверен, что тебе не хватит смелости извиниться перед Иваном… Прости, сынок». Сам Иван Савельев, как и после первой статьи, ничего не сказал, только крепче обычного пожал руку. И потом Василий время от времени помещал положительные статьи в газете о «Красном партизане». Это Полипову явно не нравилось, хотя секретарь райкома ничего о них не говорил и лишь минувшей осенью, приехав в «Красный партизан» за Савельевым, весело и будто дружески подковырнул: «Частенько, частенько о ваших геройствах газета пишет». Было ясно, кому и с каким смыслом адресуются эти слова. И вот теперь снова: «Вижу, расшаркиваешься перед Савельевым». Что ж, все становится еще более ясным, отчетливым, определенным.
— Я не расшаркиваюсь, Петр Петрович, — как можно спокойнее проговорил Василий, хотя внутри у него все кипело. — Я просто знаю, что такой план не под силу «Красному партизану».
— Ну-ну, хорошо, — многозначительно произнес Полипов. — В следующую пятницу прошу и тебя быть на бюро. В два часа. Попробуем разъяснить тебе, что ты знаешь, а чего еще не знаешь…
…И вот наступила пятница.
Странное это было бюро.
Во-первых, Поликарпа Кружилина, Ивана Савельева и Василия около часа держали в коридоре перед кабинетом Полипова. Там, за дверями, первый секретарь райкома совещался о чем-то с членами бюро. Иногда сквозь обитую черным дерматином дверь доносились приглушенные голоса. И хоть слов разобрать было нельзя, все трое догадывались, что совещание протекает довольно бурно.
Во-вторых, когда Поликарпа Кружилина, Ивана Савельева и Василия пригласили в кабинет, им не дали сказать и слова. Просто Полипов встал и начал ровным, не предвещавшим ничего хорошего голосом:
— Мы тут посоветовались в бюро и решили: дебатов разводить не будем. Потому что бесполезно. Позиции и настроения руководителей колхоза «Красный партизан» мы отлично знаем. Поэтому просто подведем итоги. Каковы же они, эти итоги? Вот, пожалуйста… Чистые пары товарищ Савельев сокращать не захотел, в зерновом балансе страны он вроде не заинтересован. Нынешняя весенняя история, когда потребовалось мое личное вмешательство в размещение посевов пшеницы в колхозе «Красный партизан», всем известна. Как и в прошлом году, председатель колхоза и парторг встречают прямо в штыки пересмотренный районными организациями план продажи мяса государству. Кажется, пахнет определенной, так сказать, линией… А наша уважаемая районная газета и ее редактор товарищ Кружилин взяли эту порочную линию под защиту. Это тем более печально. Такие действия редактора можно квалифицировать как политическую несостоятельность…
Иван Савельев был все в той же старенькой гимнастерке, в которой Василий видел его в первый раз. И, как в тот раз, он лишь часто оглаживал усы.
Отец сидел не шевелясь, положив на колени свои большие руки, словно собирался фотографироваться.
— Мы тут долго говорили сейчас обо всем этом, — продолжал Полипов. — Членам бюро не хотелось бы думать, что это сознательная линия. — Помолчал и выразительно подчеркнул еще раз: — Не хотелось бы! Товарищи, видимо, просто заблуждаются, недооценивают важности наших задач… И товарищ Кружилин, наш молодой редактор, заблуждается. Мы не думаем, что он пошел на поводу у Савельева и своего отца, так сказать, из родственных побуждений, просто многое еще недопонимает. И наш долг, долг старших товарищей, объяснить это ему, помочь понять ему свои ошибки…
Секретарь райкома говорил еще минут десять. Кончил тем, что всех, мол, надо бы строго наказать. Но поскольку у Савельева выговор уже есть, можно в отношении его ограничиться на этот раз строгим предупреждением, зато парторгу теперь уж записать выговор, и полновесный. И пусть оба хорошо подумают, чем все это может кончиться. А редактору, хотя он заслуживает строгого наказания, просто поставить на вид…
Кончив речь, Полипов тут же закрыл бюро.
— Так и не дашь мне ничего сказать? — спросил Поликарп Кружилин. — Не в свое оправдание, а просто еще раз хотел бы высказать членам бюро свое мнение о тебе…
— Мнение твое обо мне всем известно, Поликарп Матвеевич. И бюро уже закрыто. До свидания, а ты, Василий Поликарпович, останься. С тобой я хочу еще поговорить. Ну, что ты стоишь, Поликарп Матвеевич? Всё с тобой.
Кружилин, поглядев на сына, повернулся и вместе с другими вышел, сгорбив спину. Пока люди выходили, Полипов приводил в порядок бумаги на своем столе. Потом спросил как ни в чем не бывало у Василия:
— Как думаешь, не напрасно мы так мягко с Савельевым? Может, стоило ему еще один выговорок? Для симметрии?
— А ловко ты это моего отца при мне, его сыне, — усмехнулся Василий. — С ним, значит, всё?
— Василий Поликарпович! Партийная работа не игра в бирюльки. Приходится иногда жестко поступать.
— Ну да, ну да, — оглядывая с каким-то любопытством Полипова, вяло произнес Василий. — Партийная работа… Выговорок для симметрии…
— Ничего, хватит ему одного. Теперь покладистее оба будут. Все равно скот зимой кормить будет нечем.
Василий все смотрел, смотрел на Полипова.
— Ты чего это? — не выдержал наконец тот.
— Ничего, Петр Петрович. Думаю вот, что отец-то мой, с которым «всё», был прав.
— В чем? — насторожился Полипов.
— Да он еще весной догадался, чем попахивает вся эта история с кукурузным полем.
— Чем попахивает? Какая еще история?
— Отец предсказывал, что, если будет трудно с кормами, ты будешь еще настойчивее трясти из них увеличенный план мясопоставок.
— Вот как! — Полипов усмехнулся. — Действительно, догадливый. — И прибавил холодно: — Еще что он тебе предсказывал?
— Кажется, больше ничего. Вот только однажды у меня разговор был любопытный с одним колхозником. Есть там, в «Красном партизане», такой неприметный мужичок Аркадий Молчанов. Он так рассуждает: на своем личном хозяйстве многие колхозники все силы кладут, а на общественных работах — так себе, с перекуром да дремотцой, по принципу: хоть пень колотить, лишь бы день проводить. «И я, говорит, иной раз так же норовлю».
— Лодырь он, этот твой мужичок.
— Во-во! Я ему примерно так и сказал. Он тогда мне прямо в лоб: «А кто виноват? Я, что ли?»
— Час от часу любопытнее становится, — скривил губы Полипов. — Значит, он лодырь, а кто-то виноват? И что ты ему ответил?
— Ничего не ответил. Не знал тогда, что и как ему можно ответить. А вот сейчас ответил бы: виноват ты, Петр Петрович. Виноваты такие, как ты…
Полипов как-то странно повел вбок головой, одновременно пожимая плечами. Потом сильно забарабанил пальцами по столу, но, словно опомнившись, прервал этот стук и опять переложил с места на место свои бумаги.
— А с тобой занятно говорить, Кружилин. Очень занятно и даже весело. Выходит, я виноват?
— Выходит, — подтвердил Василий. — Сколько их, таких мужичков, как Молчанов, наплодили по всей стране? И как?
— Ну-ну, любопытно! Как же мы их наплодили? Объясни, пожалуйста.
— Очень просто. Сколько можно колхозников бить по рукам? Р-раз — весь фураж выгребают, что ни осень, заставляют коров вырубать. Тебе слава: как же, умеет Полипов дело поставить, вон сколько зерна и мяса каждый год дает район государству. А этому Молчанову приходится дыры в колхозе латать… А оно доходу ему дает все меньше да меньше… Вот так год, другой, третий — и ему в самом деле ничего не остается, как пень колотить, чтобы приберечь силы для работы на собственном огородишке. Тебе подавай только славу, а что из-за твоей славы многие колхозы района начинают приходить в упадок, это тебе нипочем. Так государство и «богатеет».
— Все высказал? — спросил Полипов, когда Кружилин умолк.
— Можно и еще.
— Да нет уж, дорогой, хватит. Слушал я тебя терпеливо. Но хватит. Ну что же, много ты нагородил тут чепухи. Вот начнем хотя бы с государства, которое «богатеет»… Знаешь литературных классиков, хвалю. Ишь ведь как ты… с каким подтекстом. А оно, государство, какой бы подтекст у тебя ни был, действительно богатеет. Весь мир удивляется нашим экономическим успехам. Наши рабочие и колхозники, рядовые советские люди, совершают чудеса. Но что до этого таким идейно незрелым и… сомнительным людям, как твой Молчанов, который, кажется, в свое время сидел по политическому делу! Ему лишь бы опорочить наш образ жизни… Запомни, Кружилин, подобные разговоры о нас, коммунистах, ведутся уже полвека. Судят о нас и так и сяк… Особенно там, за рубежом. Но страшнее свои, доморощенные демагоги. Они заметили какой-нибудь отдельный недостаток в нашей работе — и пожалуйста, готов вывод: не умеем хозяйствовать, наплодили лодырей. Но нам-то с тобой надо не только недостатки видеть, надо понимать историю, видеть все перспективно…
— А вы… перспективно видите? — спросил Кружилин, невольно перейдя на «вы». Полипов откинулся на спинку стула. — Вы-то историю понимаете?
Тогда Полипов медленно начал подниматься из-за стола:
— Что-о?!
— Вы сами-то глубоко ли плаваете? Вы-то, Петр Петрович, идейно созрели, несмотря на ваш возраст?
В пальцах Полипова хрустнул карандаш. Этот негромкий звук как бы вернул Василия Кружилина к действительности. Он даже удивленно поглядел вокруг — нет, в кабинете они были одни.
— Мальчишка! — крикнул Полипов и швырнул в корзину для бумаг обломки карандаша.
Василий тяжело сел, а секретарь райкома прошел к окну и стал смотреть, как сыплется и сыплется на землю тяжелый, крупный снег.
Наконец он вернулся на свое место и сказал:
— Зрелый я или… ты волен иметь по сему поводу какое угодно мнение. А вот мне сейчас стало ясно: зря мы простили только что твое это… индивидуальное оппозиционерство.
— Чего-чего? — приподнял голову Кружилин. — Это что-то новое в марксистско-ленинской теории?
— Не паясничай! — повысил голос Полипов. — Ты отлично понимаешь, о чем я говорю. Ведь только слепой не видит, что твоя газета взяла Савельева под защиту…
— Это газета райкома партии…
— Но у райкома-то, кажется, несколько иное отношение к Савельеву в связи… с некоторыми важнейшими вопросами сельскохозяйственной политики. И практики.
— Я бы уточнил — у секретаря райкома. Ну, допустим, у райкома. А если отношение это неправильное?
— Что-о? — опять уперся было руками в стол Полипов, собираясь встать. Но не встал. Стул заскрипел под ним, грозя развалиться. — Во-он как! И что же ты намереваешься делать? Вербовать себе сторонников? Давай вербуй. Выступай в открытую против линии райкома. И вообще против линии…
Сказать «против линии партии» Полипов все же не осмелился.
— Что буду делать, пока не знаю. Но можешь быть уверен, Петр Петрович, молчать не буду.
Василий Кружилин, сын старого большевика Поликарпа Матвеевича Кружилина, встал, усмехнулся:
— И еще можешь быть уверен в одном: опрометчиво, до тех пор, пока не изучу сути дела, самой его сердцевины, высказываться не стану. Только уж наверняка. Я помню твой дружеский совет. Спасибо за него.
— Так-с, — ледяным голосом произнес Полипов. — А рога не сломаешь?
— Это что, угроза?
— Ну зачем же! Еще один дружеский совет.
— Как сказал еще один классик литературы: за два совета я вам благодарен вдвое.
— Хорошо, ступай…
Когда Василий был уже у дверей, Полипов будто с сожалением произнес:
— Эх, Кружилин, Кружилин! А я-то хотел спросить сегодня, как ты насчет того, чтобы нынче в члены бюро райкома тебя… Что ж, думал, предупредим на сегодняшнем бюро обо всех его завихрениях, посмотрим, как он отнесется к дружеским советам, да и…
— Теперь, выходит, не спросишь?
— Не знаю, не знаю… — протянул Полипов и, словно в недоумении, развел руками.
«Сломал рога» Василий Кружилин очень просто. К весне его вызвали в сектор печати обкома партии и предложили редактировать газету другого, более крупного района. Он сразу понял, в чем тут дело.
— Это что, повышение или как? — спросил Кружилин. — Полиповская протекция?
— Будем надеяться, что такой протекции из нового района вам не будет, — ответили ему. — Секретарь райкома там парень молодой, но толковый. Сейчас обком повсюду укрепляет районные партийные кадры.
— А может, на учебу разрешили бы мне, а? Ведь годы уходят… Когда-то мечтал поступить в автодорожный институт. Потом — на факультет журналистики. А сейчас появилось желание — в сельскохозяйственный.
— Жалко вас отпускать, — откровенно сказали ему. — Хороших газетчиков у нас не хватает. Но в сельскохозяйственном ведь заочное отделение есть…