Если в провинциальном городке все выглядело как после пьяного хулиганского разгула, то есть лихо, расхлябанно и не совсем серьезно, то здесь, в индустриальном центре, все было суще, проще и опаснее. Мелькнуло несколько пожарищ, одно из которых еще дымилось, но, в отличие от веселых, многолюдных, мирных российских пожаров, вокруг была тишина и казенная четкость пожарных роб и военных мундиров. Что творилось в городе, понять было не трудно даже и человеку свежему. (В крайних революционно-мятежных ситуациях первое впечатление свежего и наблюдательного человека бывает наиболее точно.) На одной из широких улиц с трамвайной колеей посредине (трамваи, конечно, не ходили) мы увидели передвигающуюся бегом большую группу людей, похоже, рабочих. (Толпой назвать их было нельзя, ибо они по всем признакам были организованны.) Очевидно, от людей этих исходила серьезная опасность, ибо солдат-шофер, едва заметив их, сразу же вильнул в переулок и погнал в сторону на бешеной скорости. В другом месте мы заметили курсантов училища в касках и с автоматами, идущих вдоль стен домов цепочкой.
Областное управление КГБ было оцеплено патрулями, которые тщательно нас проверили. (При всей, казалось бы, тщательности власти допускали огромное число ошибок и путаницы, о чем уже говорилось и о чем будет сказано и далее. Впрочем, ошибки и путаница неизбежны в российском бунте, который всегда полон творческой импровизации, особенно при отсутствии общего организационного центра.) Меня повели коридором и ввели в небольшую комнату с зарешеченным окном и шторами, так что здесь и днем горел свет. В комнате за столом сидел молодой человек в штатском, видно, следователь, а у окна стоял пожилой подполковник. (Он-то и докладывал секретарю обкома Мотылину о бунте и о смерти Гаврюшина.) Посреди комнаты на табуретах сидели двое в наручниках. Один из них был бледен, с горящими злобной страстью голубыми глазами и волосами, прилипшими к его влажному от лихорадочной испарины лбу. Второй, плотный, был угрюм и выглядел безразлично-застывшим. Поздоровавшись со мной и глянув на удостоверение, следователь сказал:
─ Знаете ли вы этих людей?
─ Да, ─ ответил я, указав на бледного: ─ Это Орлов.
Как я и предполагал, Орлов тут же допытался мне плюнуть в лицо. Этот прием темпераментных и откровенных борцов теперь мною был усвоен, поэтому, сказав, я сделал шаг назад и бросок Орлова не достиг цели, тем более что Орлова тут же схватил сзади охранник и усадил силой опять на табуретку, а поскольку Орлов в истерическом порыве ненависти ко мне напрягся, чтоб встать, охранник придавил его плечи ладонью. Должен сказать, что и Орлов сильно изменился с тех пор, как я его видел, причем не только с момента, когда я случайно, благодаря антисемиту-самоубийце Илиодору, попал с ним в одну компанию, но и с тех пор, как мы, то есть антисталинская организация Щусева, вели с ним борьбу вокруг цветов, которые люди Орлова клали к подножию памятника Сталину. Если ранее в нем было много несформировавшегося и было даже что-то от протестующего в духе времени студента-зубоскала, то ныне в нем проступило воспаление профессионала, готового на любые крайности, и в пафосе его явилась не студенческая ирония, а искренность убеждений.
─ Так я и знал, ─ сказал с горечью Орлов, ─ что жидовская лавочка Щусева ─ это сборище доносителей, ─ и он в бессилии, что не может плюнуть в меня, плюнул себе под ноги на пол.
В это время в коридоре произошло движение, кто-то пробежал и ворвался, видимо, чтоб предупредить о начальстве, но предупредить не успел, ибо Мотылин энергично вошел сам ранее, чем о нем успели сообщить.
─ Личность одного из задержанных установлена, товарищ Мотылин, ─ поспешно сказал подполковник, ─ это Орлов… А тот второй? ─ обернулся ко мне подполковник.
─ Этого я не знаю, ─ сказал я. (Я его действительно не знал, видно, из новых.)
─ Орлов? ─ переспросил Мотылин. ─ Не сын ли это…
─ Нет, не сын, не сын, ─ перебил нервно Орлов, ─ не сын я ему, ибо мы с ним люди разных национальностей.
─ То есть? ─ удивленно переспросил Мотылин. ─ В каком смысле?
─ А в том смысле, что я по национальности русский, ─ ответил Орлов, выпятив грудь и напрягшись, так что охраннику пришлось применить усилие, чтоб его удержать.
─ Ну, поскольку мне известно, ваш отец из потомственных… из крестьян, ─ сказал Мотылин, ─ член партии с двадцатых годов… Я слышал, что у него нелады с сыном… Это, значит, вы?
─ Не может быть русским человек, который предает Россию жидам, ─ сказал Орлов и снова попытался встать.
Охранник опять удержал его, а следователь в штатском заметил резко:
─ Вы на допросе, Орлов, и отвечайте на то, что вас спрашивают. Ваша бандитская агитация здесь никого не интересует.
─ А я и отвечаю, ─ умехнувшись, ответил Орлов, видно довольный, что уязвил следователя. (Орлов действительно хоть и по-своему, но ответил на конкретно поставленный вопрос.)
─ Вот что, Орлов, ─ сказал подполковник, ─ подумайте о своей судьбе и ведите себя прилично.
─ Как русского, ─ ответил Орлов, ─ меня прежде всею волнует судьба России. И мне безразлично, что обо мне думают здесь, в вашем жидовском КГБ. Переняли традиции от жидовского ЧК.
После этих слов следователь в штатском, перегнувшись через стол, ударил Орлова по лицу. Я видел, что Мотылин, который к подобному не привык, отвернулся и поморщился.
─ Ну вот, ─ сказал Орлов, сплевывая кровью себе под ноги, ─ это другое дело. С этого и начинали бы.
─ Орлов, ─ сказал подполковник, ─ вы будете отвечать на вопросы следствия? Учтите, что каждое ваше слово и действие протоколируется.
─ Отвечать на вопросы более не буду, ─ сказал жестко и твердо Орлов, ─ а высказать кое-что могу, раз уж протоколируется. Только пусть он меня отпустит. У меня мысли путаются от физического насилия. Да и не могу я говорить сидя такие слова… Это слова от сердца… От русского сердца…
─ Пустите его, ─ сказал подполковник охраннику. Тот отошел, и Орлов встал, пошевелил схваченными наручниками кистями.
─ Главная опасность еврейства для России, ─ убежденно сказал Орлов, ─ не в его ненависти к России, а наоборот, в его к ней любви. Вот чего не понимает этот подлец Щусев… Да и другие всякого рода стоящие у власти партийные подлецы, такие, как мой отец, коммунисты… Те евреи, которые ненавидят Россию, менее для нее опасны, чем те, которые ее любят. Ассимиляторские тенденции этой части еврейства, его умение проникнуть не только внутрь русского общества, но и подчас внутрь русского характера, покорить его и видоизменить его суть, как рак меняет суть живой клетки. Их способность любить наши поля, леса, березки, грибные места, бруснику… Наших женщин, наши, наконец, традиции… Отлучение этой части еврейства от русской национальной жизни ─ вот где наша главная национальная обязанность. Обязанность русского патриота. Это я понял не сразу и не очень давно, и только после подобного понимания я по-настоящему ощутил суть великого национального движения, начатого Сталиным в конце сороковых годов. Поэтому март 53-го года всякий честный русский патриот должен считать трагической катастрофой для России. Такие же, как Щусев, замкнулись в эгоизме и слепоте собственных обид. И вся их борьба, их антисталинская ненависть фактически не противоречит желанию еврейства, а наоборот, на руку ему, потому что евреи всегда ненавидели любую твердую русскую власть. Все, что хоть отдаленно несет в себе русскую идею твердой власти, русской власти, ненавидится еврейством… Оттого они и стараются пролезть в самую основу этой власти, точить ее изнутри… Еврейство в ЧК ─ это особая тема… Сколько они расстреляли русских людей, сколько русских аристократок изнасиловали в тюремных камерах…
─ Я думаю, хватит нам выслушивать этот маниакальный бред, ─ сказал следователь в штатском, мельком глянув на подполковника и переведя взгляд на Орлова, ─ говорите по существу… Кем вы были посланы, какие ставили задачи, какие связи?…
─ Мне кажется, ─ перебил подполковник, ─ что ничего путного сейчас мы от него не добьемся. Но мы умеем ждать, Орлов. Вы успокойтесь и трезво подумайте о своем положении. Идите…
Орлова и его неопознанного спутника увели.
─ Пришлите потом ко мне, ─ сказал подполковник следователю в штатском и, обернувшись к Мотылину, добавил:
─ Дело идет на лад. Кое в каких районах, конечно, еще хаос, но в общем обошлись без вызова внутренних войск. К вечеру, думаю, все утихнет.
─ Доложите мне вечером обстановку, ─ сказал Мотылин. ─ Я буду в горисполкоме на чрезвычайном заседании.
─ Слушаюсь, ─ по-военному ответил подполковник.
Мотылин вышел. Подполковник, подождав минуту-другую, мне кажется, чтоб не выходить вместе с Мотылиным, тоже вышел. Я остался в комнате для допросов один со следователем в штатском. Тот сидел, устало закрыв лицо руками, и во всем его облике было нечто подавленное и печальное. Наконец он поднял голову и посмотрел на меня, словно отрешившись и стряхнув некие свои внутренние мысли.
─ Вы, наверно, голодны, ─ сказал он мне. ─ Вас надо накормить и устроить.
─ А когда назад? ─ спросил я.
─ Назад? ─ удивился следователь. ─ Отдохните здесь. У нас лучшие условия, чем в районе.
Я не мог сказать ему, что там меня ждет оставленная с чужим человеком Маша, и потому я сказал:
─ У меня командировка туда.
─ Это мы уладим, ─ сказал следователь. ─ Кстати, мне сообщили, что вас там едва не задушили в камере… Вас что, подсаживали?
─ Нет, случайно в неразберихе меня задержали и поместили туда, ─ ответил я, ─ в камеру к Щусеву.
─ Ну и ну, ─ вздохнул следователь и глянул, словно ища во мне союзника: ─ Полный беспорядок.
Следователь этот был человек молодой, примерно моих лет, но я не знал, то ли он личность внутренне оппозиционная, то ли испытывает меня. Поэтому, отведя глаза и глядя вниз, на пол, не отвечая, я взял записку коменданту общежития и вышел.
Общежитие помещалось тут же, во дворе управления, и было почти пустым. (Все сотрудники находились на осадном положении с тех пор, как вчера подняты были по боевой тревоге.) В столовой при общежитии тоже было пусто, и я почти в одиночестве съел хоть и непритязательный, но калорийный и добротно приготовленный обед. (Борщ с салом, две большие котлеты с кашей и деревянную кружку вкусного изюмного кваса.) Кроме меня, в столовой был один лишь какой-то майор, да и тот не обедал, а пил пиво. После обеда комендант направил меня в чистую двухкоечную комнату, недоступную мечту мою в бытность гонимым жильцом Жилстроя. Ах, как это было давно и как будто не со мной, или со мной, но в иной, потусторонней жизни, за пределами яви, во сне… Сон навалился на меня и сейчас, едва я коснулся пахнущей свежей стиркой наволочки и утонул в мягкой подушке. Что-то мне снилось, но что, не могу вспомнить. Спал я долго и прочно, то есть сразу отрешившись от всего нынешнего, не просыпаясь и, пожалуй, не ворочаясь, ибо мне кажется, что проснулся в той же позе, что и лег. Проснулся я перед рассветом. (Значит, спал остаток дня и всю ночь). Первоначально мне показалось, что проснулся я от боли в шее. Действительно, там, где меня душили вчера за шею, болело, может, от неудачной позы во сне, затронувшей опять помятые чужими пальцами мышцы… Я сел на койке, массируя больные места, и едва окончательно избавился от сна, как понял, что разбудила меня не боль в шее, во всяком случае, не только боль в шее… На улице стреляли…
Теперь вновь надо отвлечься от прямых моих впечатлений и коснуться того, что тогда мне было неизвестно. (Впоследствии я участвовал в составлении общего отчета о событиях, в котором помимо меня участвовало множество людей, и потому мне удалось кое-что разузнать об общей картине.)
Вечером состоялось чрезвычайное заседание исполкома, на котором обсуждался размер причиненного мятежом ущерба и меры по восстановлению в городе нормальной жизни, причем принятые, главным образом, самостоятельно и, что особенно важно, без вмешательства центра. Кстати, разговаривая по прямому проводу, по вертушке, Мотылин убедился, что в центре хоть и встревожены, но не представляют себе истинных масштабов происходящих событий, то есть истинные масштабы удалось утопить в общем потоке конкретных цифр и сообщений. Это был стиль Мотылина: никаких общих мест, и благодаря этому стилю ему весьма часто удавалось конкретными частными фактами затушевать общую картину. Кажется, это удалось и сейчас, отчего Мотылин даже взбодрился и подумал, что все может еще миновать и он усидит. К концу заседания в исполком, как и уславливались, явился подполковник. Нынешнее почтительное и исполнительное поведение подполковника (уж у этих-то нюх точный), отличающееся от внутреннего неодобрения и противоборства, которое прочитал в нем Мотылин во время утреннего доклада, также подсказывало, что его, Мотылина, положение упрочняется. Возможно даже, этот хитрец подполковник знает о нем то, что сам Мотылин еще не знает. (Ведь у них своя прямая связь с Москвой.) Возможно, ему известно о мерах, принятых высокими друзьями-покровителями в Москве в пользу его, Мотылина, о мерах, которые даже самому Мотылину еще не известны, либо просто о каких-либо больших в масштабе страны изменениях в пользу Мотылина. (Были слухи, что один из покровителей Мотылина, с которым вместе работали в Молдавии, метит на самый верх. Работали недолго, во время очередной пертурбации, после которой вновь вернулся в свою область. Но связь есть связь.) Во всяком случае, впервые после пережитых волнений Мотылин почувствовал себя спокойней. Конечно, нельзя сказать, что совсем уж прочно, ибо все это были пока лишь предположения, но во всяком случае утренний душевный хаос и растерянность оставили его.
Мотылин с подполковником прошли в небольшую комнатку недалеко от зала заседаний, причем Мотылин уселся за стол (хоть и дрянной дешевенький письменный стол какого-то мелкого исполкомовского чиновника). А подполковник остановился посреди комнаты в качестве докладывающего.
─ Садитесь, ─ сказал ему Мотылин и указал на стул, ─ слушаю вас… (Прежний областной начальник КГБ, с которым Мотылин был на «ты» и давно сработался, недавно оказался переведен, несмотря на все протесты Мотылина. Замена его новым работником задерживалась, и подполковник с некоторых пор исполнял обязанности начальника управления.)
Спокойствие повсеместно восстановлено, товарищ Мотылин, начал подполковник, принимаются меры к выявлению зачинщиков. Нами организована оперативная группа в помощь районному отделению, ибо… (он назвал город, куда у меня была командировка) также коснулась провокация… Кстати, помимо прошлых экземпляров прокламаций мне доставлена уже совершенно иная разновидность, ─ подполковник достал из портфеля несколько прокламаций и подал их Мотылину.
Это были прокламации Русского национального общества имени Троицкого, от меня полученные. (Теперь считалось, не отнятые, а полученные.) Мотылин взял прокламацию и принялся читать. Ее поповский стиль особенно раздражал его, а слова «Русское милосердие несколько веков назад приняло под свою защиту гонимое и обездоленное еврейское племя…» он даже подчеркнул карандашом. В этой фразе было нечто неприятно ассоциирующееся с его взаимоотношениями, вернее, какие взаимоотношения, скорей просто его отношениями к покойному директору Химмаша Гаврюшину… Или Лейбовичу… Кто его знает… Жили мы в политически сложное время. Но раньше хоть не было этой путаницы. До марта 53-го. В одном тот мерзавец Орлов прав. Как же, Терентия Васильевича сын. Не раз встречались на партконференциях. Какое несчастье для отца. Неужели этот мерзавец не понимает, что портит личное дело отца? В наше коллегиальное время мы, старые работники, и так не в чести.
Мысли его вновь начали становиться все более угнетенными. Задумавшись, он оглядел кабинет, в котором находился: дешевый стол, перекидной календарь в пластмассовом оформлении, единственный телефон, громоздкий и старого типа, портрет Хрущева в тощей рамке, из тех правительственных портретов, которые вешают обычно в школьных коридорах… В таких кабинетах неплохо начинать молодежи, когда из первичной организации попадаешь по выдвижению в номенклатуру. Но попасть сюда в летах, да еще обратным ходом и единым махом… Нет, уж лучше на пенсию… И, несмотря на то, что ныне Мотылин оказался в этом низовом кабинете по бытовой случайности и по своей же воле, просто потому, что он находился неподалеку от конференц-зала и этот ключ первым попался в руки служителю исполкома (впрочем, вокруг конференц-зала все кабинеты были низовые, а начальство располагалось этажом выше, в тиши и безлюдье), так вот, несмотря на все это, Мотылин ощутил некое предзнаменование в сидении за неудобным письменным столом низового ранга. Этот круговорот мыслей и ощущений странным образом соединился в нем с глупой прокламацией «о гонимом еврейском племени» и делом Гаврюшина-Лейбовича… И тут же, когда Мотылин, подогреваемый всеми этими внутренними мыслями, «созрел», подполковник, который, кажется, уловил его состояние, как опытный кулинар улавливает готовность пищи, подполковник сказал:
─ Я лично допросил Орлова. Он утверждает, что в распоряжении их организации «Русская боль»… Помните, у Есенина, ─ усмехнулся подполковник, прерывая на полуслове начатую мысль, и неожиданно прочел:
Черная, потом пропахшая выть!
Как мне тебя не ласкать, не любить?
Выйду на озеро в синюю гать,
К сердцу вечерняя льнет благодать…
Оловом светится лужная голь…
Грустная песня, ты ─ русская боль…
Так вот, организация этих неорганизованных, расхлябанных, глупых идеалистов называется «Русская боль».
─ Хорошие стихи, ─ сказал Мотылин и тут же с тревогой почувствовал, что говорит он уже не сам по себе, а подчиняясь ходу мыслей и мягкому, но настойчивому давлению подполковника.
─ Вы откуда родом, Игнатий Андреевич? ─ совсем уж неожиданно спросил секретаря обкома подполковник.
Этот вопрос и это обращение по имени-отчеству носили, несмотря на задушевность и вежливость по форме, явно вызывающий и фамильярный характер. Мотылин понимал, что нужно немедленно одернуть подполковника и вернуть его к положению человека докладывающего и исполняющего обязанности, причем вернуть в резкой форме выговора. Но вместо этого по ему же самому непонятным причинам Мотылин ответил:
─ Из Тамбовской области. Там у меня и мать жива.
─ Да, ─ сказал подполковник, ─ почти есенинские места.
─ Ну, не совсем, ─ ответил Мотылин, пытаясь хоть этим несогласием оказать сопротивление чему-то, совершающему насилие над ним, и чему подполковник, несмотря на официальное свое более низкое положение, был ближе, ─ не совсем есенинские, ─ сказал Мотылин, ─ Рязань все-таки иное.
─ И то, и то Россия, ─ ответил подполковник, ─ да, Игнатий Андреевич (вторично эту фамильярность Мотылин выслушал уже спокойней), ─ да, Игнатий Андреевич, как там ни крути ни верти, а мы с вами прежде всего русские люди.
В это время старый и громоздкий телефонный аппарат зазвонил, словно будильник, грубо и вульгарно.
─ Алло, ─ невольно взял трубку Мотылин для того хотя бы, чтоб прекратить этот вульгарный звон, который человек пониженных должностей обязан будет слушать ежедневно, давая отчет подавляющему большинству звонящих. И действительно, в трубке сразу же закричали на Мотылина и чего-то требовали, чего ─ он не разобрал. ─ Нет здесь никого, ─ сердито крикнул в ответ Мотылин.
─ А вы кто? ─ требовательно кричала трубка. ─ Ваша фамилия?
─ Иди ты… ─ крикнул Мотылин и с силой бросил громоздкую тяжелую трубку «низового» телефона на рычажки. Мы несколько отвлеклись, ─ сказал подполковник, ─ так вот, Орлов утверждает, что в распоряжении их организации имеются списки около десяти тысяч лиц, которые сменили биографию… В масштабе страны, конечно… Вы меня понимаете? Мне удалось добиться, чтобы в этом вопросе Орлов согласился сотрудничать со следствием… Я принял меры, чтобы эти списки были изъяты. Кое-что нам уже и теперь известно… Например, о наших кадрах… ─ он вынул бумагу из кармана, ─ например, Голованов, секретарь парторганизации станции «Товарная-сортировочная»… И родился он не там, где указано в его личном деле, и год рождения у него иной, и фамилия у него не Голованов, а Натерзон.
─ У вас есть доказательства? ─ спросил Мотылин, осторожно и незаметно прижимая ладонью сердце. Голованова он знал. Это был дельный и толковый работник.
─ Есть, ─ сказал подполковник и, щелкнув замками своего портфеля, достал бумаги, ─ вот протокол допроса… Голованов, он же Натерзон, во всем сознался. Вот его подпись под протоколом, ─ и подполковник положил протокол перед Мотылиным.
─ А насчет Гаврюшина? ─ тихо и тяжело спросил Мотылин, не читая протокол, лишь барабаня по нему пальцами. ─ Насчет Гаврюшина подтвердилось?
─ Вы ведь не одобрили мою мысль послать запрос, ─ словно укоряя, ответил подполковник.
─ Пошлите, ─ тихо сказал Мотылин и встал тяжело, ─ вообще работа с кадрами у нас запущена, может, оттого все и произошло.
От сравнительно спокойного его состояния, наметившегося было на заседании исполкома, не осталось и следа. Домой он приехал в подавленном настроении, жену, которая приступила к нему с расспросами относительно Любови Николаевны ─ ее подруги, Мотылин оборвал чуть ли не грубо и, не ужиная, заперся в кабинете, переключив туда телефоны, и продремал, сидя в одежде, всю ночь, словно рядовой дежурный, ожидающий вызова. Телефоны за ночь ни разу не позвонили, но на рассвете Мотылин, так же как и многие, был поднят выстрелами, прозвучавшими сперва в отдалении, а потом все ближе и интенсивнее. Дело состояло в том, что ночью по инициативе подполковника были проведены массовые аресты. Причем проводились они в обстановке всеобщего беспокойства по горячим следам, часто без разбору и с применением методов самого крайнего толка. Ко всему еще, поскольку аресты были массовые, помимо работников карательных органов в них участвовало большое число людей неопытных, солдат-новобранцев, курсантов пехотного училища и т.д. Были случаи избиения задержанных, были случаи применения оружия, был даже случай настоящего боя, когда два брата начали перестрелку и из охотничьих ружей убили лейтенанта, руководившего арестом. В общем, к утру весь город был на ногах, и у здания обкома собралась огромная толпа, требовавшая освобождения арестованных. Мотылин, который в мятом пиджаке и галстуке, то есть так, как он просидел ночь, с трудом пробрался в обком с заднего подъезда, явился как раз тогда, когда перестрелка началась и перед зданием обкома.
─ Что происходит? ─ крикнул он своему секретарю, бледному и с отвисшей от страха нижней челюстью. ─ Что за мерзость, как смеют стрелять в народ?… Кто распорядился?…
─ Первые выстрелы прозвучали из толпы, ─ ответил секретарь, стараясь справиться со своей отвисшей челюстью, ─ убили двух солдат… Тогда офицер, командовавший ротой, сам распорядился… Уголовный элемент действует, подстрекает…
─ Немедленно прекратить, ─ чувствуя никогда еще не испытанные дрожание и слабость в ногах, крикнул Мотылин, ─ я буду говорить с народом…
─ Это опасно, ─ пытался вставить слово секретарь.
─ Молчать! ─ крикнул Мотылин ни в чем не повинному, перепуганному насмерть секретарю. ─ Зажрались в распределителях, а народ голодает… И этого ко мне… Этого подполковника… Как его?… И остальных… Где сотрудники, почему обком пустой?…
Мотылин рванул задернутые шторы, толкнул дверь и вышел на балкон. В утреннем осеннем воздухе по-фронтовому остро пахло жженым железом. Сизый дымок полз над площадью. Люди разбегались и вновь собирались кучами.
─ Народ! ─ набрав побольше воздуха, крикнул Мотылин. ─ С вами говорит первый секретарь обкома… Мотылин я… Все арестованные будут освобождены… Все виновные в нарушении социалистической законности наказаны… Советская власть есть власть народа, и она не позволит… ─ на эту фразу, явившуюся вдруг с митингов революции и гражданской войны, раздались несколько выстрелов из охотничьих ружей…
Секретарь схватил Мотылина сзади за плечи и с силой втащил его с балкона в кабинет. Мотылин сел в тяжелое кожаное кресло и, чувствуя сильную боль в сердце, сидел так, пока не послышались по-военному четкие шаги. Подполковник явился чисто выбритый, хоть и с набрякшими от бессонной ночи глазами. Подворотничок его был белоснежен, и через плечо он был перетянут портупеей.
─ Ах, явились, ─ сказал Мотылин, не отвечая на приветствие, заранее предвкушая, как он рассчитается за вчерашнюю свою слабость, за то, что вчера в комнатушке исполкома он, Мотылин, фактически предал себя, и близких ему людей, и всю страну (именно так гиперболически нервно он подумал), предал во власть этого душителя. ─ Что вы натворили? ─ сказал Мотылин. ─ Что вы натворили ночью?… Кто вам позволил?…
─ Я не понимаю вопроса, ─ остро ответил подполковник, ─ если речь идет о задержании преступников…
После этих слов Мотылин вскочил и дальнейшее уже помнит обрывками. Он помнит, как подбежал к двери и запер ее. После этого он стукнул кулаком по столу и крикнул совсем уж визгливым и чужим голосом. (По-моему, тем самым голосом, какой явился у меня в период реабилитации, каким кричит обычно не рабочий класс, а озлобленные, измученные интеллигенты.)
─ Советская власть еще жива… Сволочь… Не надейся…
─ У вас припадок, ─ холодно ответил подполковник, ─ вам нужен врач.
─ Пусть я полечу, ─ крикнул Мотылин, ─ и поделом… Но и ты… Ты… ты будешь работать завхозом… Или управдомом… Голованова вчера на допрос возил, а подлинные преступники где?… Антисоветчики, подстрекатели где?…
─ Не Голованова, а Натерзона, ─ усмехнувшись ответил подполковник.
─ Молчать! ─ крикнул Мотылин. ─ Это ты… вы… все вы натворили, все вы опоганили… Хрущев вам волю дал… При Сталине таких, как ты, к стенке. ─ Тут силы оставили его, и он медленно начал опускаться посреди кабинета на толстый и мягкий ковер.
─ А насчет Гаврюшина подтвердилось, ─ спокойно и жестко сказал подполковник, сверху вниз глядя на лежащего секретаря обкома, как смотрел он неоднократно на лежавших у его ног при допросах, ─ подтвердилось, Лейбович он… ─ И лишь сообщив это, подполковник вышел и сказал секретарю: ─ Мотылину врача, у него обморок…
─ Пошлите вызов, ─ прошептал Мотылин секретарю, который, подхватив об руки, силился поднять его, ─ вернее, сообщите… Толкунову передайте (Толкунов ─ второй секретарь обкома), то есть я о том, что необходим вызов внутренних войск.
─ Они уже разгружаются на станции, ─ ответил секретарь.
И действительно, внутренние войска, вызванные по иным каналам, уже разгружались и приступили к действию. Четко и умело взаимодействуя, оцепляли они охваченные беспорядками кварталы. Оружие применяли в крайнем случае, но если уж применяли, то со знанием дела. Поджоги общественных зданий и грабежи винных лавок были пресечены, застреленные при оказании сопротивления увезены в морг. Арестованные, минуя городскую тюрьму, сразу же отправлялись на вокзал, где их ждали эшелоны. Таким образом, они единым махом отсечены были от мятежных мест и лишь через двое суток пути, по прибытии в совершенно незнакомую и спокойную область обширной России, в просторах которой затихает, задохнувшись, и кажется ничтожной любая местная смута, лишь по прибытии туда присмиревшие, усталые и голодные арестованные прошли допрос и пересортировку, в результате которой многие впоследствии были освобождены.
Но прибытие внутренних войск и восстановление порядка началось с десяти утра. Когда же я выбежал на улицу, разбуженный выстрелами, в городе царила атмосфера полнейшей анархии и безнадзорности, то есть атмосфера, приятная для буйного ребячества лесостепной, задавленной порядком натуры. «Маша, ─ тревожно подумал я, ─ к Маше надо… к Маше…»
В управлении все от меня отмахивались, никто и слушать меня не хотел. Наконец в коридоре я увидел знакомого следователя, ведшего при мне допрос Орлова.
─ Послушайте, ─ крикнул я ему, хватая за локоть, чтоб удержать, ибо и он первоначально отмахнулся, ─ послушайте, мне надо назад… в район…
─ Не сходите с ума, ─ ответил следователь, ─ там тоже бог знает что творится… Начальник милиции убит… Вот так…
─ Послушайте, ─ не пуская руку, говорил я, ─ у меня там жена…
─ Жена, ─ удивленно повернулся ко мне следователь, ─ каким образом, вы разве местный?
─ Да, ─ ответил я, намереваясь соврать, но, тут же сообразив, что в командировке указано иное, поправился: ─ то есть нет… Но все равно… Жена…
─ Ладно, ─ сказал следователь, который торопился, которому некогда было вникать в мои проблемы, ─ идите во двор, скоро оттуда отправится милицейская машина.
Я даже не поблагодарил, побежал во двор и успел в самый последний момент, ибо машина уже трогалась. Милицейская машина, в которой помимо меня и шофера сидело двое милиционеров, вооруженных винтовками, доехала до какого-то села и там остановилась, завернув во двор сельсовета. Почему и зачем это ─ я не знал. В висках у меня стучало, и было сухо во рту и больно, дурные предчувствия мучили меня.
─ Тут до города километров шесть, ─ сказал мне вслед один милиционер. (Вслед, ибо едва мне показали дорогу, как я сразу же пошел.)
─ Только поосторожней, ─ крикнул второй.
Городок встретил меня тишиной и пустотой, то есть из разговоров я ожидал худшего, особенно после индустриального центра, где гремели выстрелы и пахло газом. Здесь же воздух был вкусным и чистым, и когда, ища дорогу к станции, я оказался в городском парке, птичий галдеж и беспечно и плавно облетающие листья меня и вовсе успокоили и родилась надежда, что моим дурным предчувствиям не суждено сбыться. Но едва я подошел к дверям старухи, приютившей Машу, как новый приступ страха овладел мною. Я постучал. Я стучал долго. Наконец я принялся колотить в дверь ногами. Минут через десять я догадался крикнуть:
─ Послушайте, я за женой…
Дверь тотчас же открылась. Оказывается, старуха все время стояла под дверьми и слушала, но не отпирала и не подавала голоса. Увидав меня, старуха запричитала.
─ Что? ─ крикнул я. ─ Где моя Маша?…
И тотчас же увидел ее, лежащую на старушечьей койке и по-детски протягивающую ко мне руки. В этом ее порыве ко мне было так много от покинутого ребенка, от одинокой и слабой, нуждающейся во мне души, что, бросившись к ней, я забыл обо всем, я перестал различать обстоятельства и время и не сразу даже заметил, что Маша горяча и в лихорадке, а глаз у нее нездоровый и неосмысленный.
─ Снасильничали нас, ─ плача сказала у меня за спиной старуха, ─ видать, беглые арестанты… Попить попросились и снасильничали. Уж и меня, старую-то, помучали, а ей-то как, молодой?
Эта весть застала меня в Машиных объятиях, но первые мои объятия с любимой были судорожны и цепки, так не обнимаются в любви, а хватаются друг за друга в страхе. Я видел грубые царапины на ее, святом для меня, теле. Я видел синяки на ее по-больному безучастно и безразлично к женской тайне своей обнаженных грудях. И властная, жестокая ненависть вошла в меня и лишила меня человеческого покоя, может быть, навсегда. Слезы брызнули у меня из глаз, и, раскованный слезами этими, я сказал убежденно и коротко:
─ Ненавижу Россию.
И едва я сформулировал так, как мне стало легче и мысли мои приняли деловое направление.
─ Одевайся, Маша, ─ сказал я. ─ Здесь оставаться опасно.
Маша послушно встала, и я слышал, как старуха, вздыхая и плача, помогает ей натянуть платье.
─ Ой бандитизм, бандитизм, ─ причитала старуха, ─ а кому пожалуешься, если вокруг бандитизм?
─ Вам заплатили? ─ сухо перебил я старуху.
Не знаю почему, но мне было особенно неприятно, что Машу изнасиловали вместе с этой старухой, что-то в этом было особенно мерзкое и унизительное, так что даже и против этой старухи, которая сама пострадала, я настроился злобно.
─ Заплатила она мне, заплатила, ─ торопливо сказала старуха, ─ и верно ты делаешь, что ее уводишь. Опасно здесь. Утром сегодня опять ломились.
Кажется, старуха рада была нас спровадить.
Я рассчитывал вместе с Машей добраться к райотделу милиции, где находился и Коля и где брат и сестра, во-первых, были бы защищены властями, а во-вторых, встретились бы и ободрили друг друга. Но в тот короткий срок, пока я был у старухи, что-то в городе изменилось. Вернее, первоначально мы шли тихими пустынными улицами, прошли спокойно полный птичьего галдежа и шелеста опадающей листвы парк. Улица, ведущая к центру, также была тиха, пустынна и освещена нежарким сентябрьским солнцем. Однако неподалеку от перекрестка, прямо посреди мостовой лежал убитый милиционер. Кобура его была пуста, видно, наган унесли убийцы, а форменная фуражка мокла в луже крови у головы. И вид убитого милиционера, открыто лежащего среди бела дня, как бы сообщал, что власти больше нет, что над властью совершается насилие. И действительно, мы с Машей едва укрылись за какой-то изгородью от толпы с камнями, прутьями, охотничьими ружьями. Как выяснилось впоследствии, они направлялись, чтоб принять участие в нападении на райотдел милиции. Изгородь защищала нас лишь с одной стороны, и в любой момент мы могли быть обнаружены. Я огляделся. За спиной у нас находились огороды и одноэтажные полусельские домики, которыми в основном и застроена большая часть городка. Я взял Машу за руку, как маленькую девочку, и мы побежали к одному из домиков, надеясь укрыться там, но в ответ на мой стук в калитку лишь залаяла собака. Ей ответила другая, и вскоре вокруг нас уже неистовствовал тревожный собачий лай. Таща за собой Машу, я побежал в сторону, понимая, что собачий лай может привлечь к нам внимание. Тем более что неподалеку послышались голоса, размашистые и пьяные. А находиться сейчас на улице, да еще в пьяном виде, да еще группой, громко и открыто себя ведущей, могли лишь личности ныне господствующие и для нас опасные. За огородами начинались опять деревья, и впопыхах я подумал, что мы, сделав круг, вновь вернулись к парку, который миновали, идя со станции, но, приглядевшись, я понял, что это совсем иной сад или парк, небольшой и крайне запущенный, грязный и с воздухом несвежим, ибо здесь попахивало чуть ли не от каждого куста.
Между тем вдали послышались выстрелы, от которых Маша задрожала и съежилась. (Это начиналось возле милиции.) С другой же стороны неуклонно приближались пьяные голоса, но укрыться решительно негде было. И тут внимание мое привлек дощатый туалет, полуразвалившийся, на краю парка. Кажется, это был недействующий туалет, ибо вход в него был забит накрест, но под досками можно было проникнуть внутрь. Я потянул Машу туда. Мы стояли там, прижавшись, среди жужжанья больших зеленых мух и слушали тяжелый погромный шаг и веселый свободный пьяный говор проходящей компании. Компания миновала, я подумал было уже двинуться далее, как вдруг заметил, что внизу, в дощатом проломе под ногами, прямо в яме с нечистотами кто-то стоит. Первоначально я испугался, но, поняв, что тот, кто там стоит, тоже прячется, да и к тому же старик, окликнул его:
─ Ты кто?
─ А вы кто? ─ ответил старик. ─ Прячетесь вы…
─ Да, ─ ответил я.
─ Тогда залазьте сюда, ─ сказал старик, ─ вы явреи?
─ Нет, ─ ответил я.
─ Я к тому, ─ сказал старик, ─ что тут один яврей уже прячется в моем убежище… Все равно залазьте… В России и русскому поберечься не грех…
Рядом со стариком я заметил другого человека, пожилого и носатого.
─ Найдут здесь, ─ перебил я юродивое бормотание старика, с тревогой прислушиваясь к вновь возникшим неподалеку голосам.
─ Не найдут, ─ ответил старик, ─ а найдут, так пусть уж лучше здесь найдут, чем в другом месте, ─ сказал он убежденно. ─ Я Россию знаю… Вот ежели б тебя с перины стащили, тут не жди пощады, а здесь, может, и помилуют… Если в дерьме найдут, может, и помилуют… Ну-ка лезьте…
Мы с Машей и обоими стариками ─ юродивым и носатым ─ простояли в «Ноевом ковчеге» довольно долго, а сколько, точно не знаю. Несколько раз наверху слышался топот, голоса, однажды кто-то даже заглядывал, но нас не заметил. Стояли мы молча, затаив дыхание, даже юродивый старик притих. Лишь когда очередная опасность обходила нас, он мелко крестился. Наконец нас все-таки нашли и, хохоча, заставили выбраться.
─ Вылазьте, ─ говорят, ─ дерьмоеды, или стрельнем из ружья, в дерьме потонете.
Наверху над нами вдоволь похохотали. Вид у нас действительно был веселый. С нас текло, нас била дрожь, да ко всему еще мы были в полной их власти. Старик-юродивый хохотал вместе с толпой. (Вокруг нас образовалась уже толпа, хоть первоначально было человек десять.) Мы с Машей молчали, а носатый старик чересчур сильно дрожал. Наверное, это и видоизменило кое у кого в толпе отношение к нам, ибо толпа любит, чтоб те, над кем она потешается и кто доставляет ей удовольствие, не проявляли строптивости и, находясь в ее власти, были ей благодарны за то, что, повеселившись, она по-славянски «отходит сердцем» и милует. Но мы, в отличие от юродивого, дурно знали славянскую душу и вместо того, чтоб смеяться над собой, молчали… Надо также добавить, что первоначально обнаружившая нас кучка пьяниц и в мятеже-то по-настоящему не участвовала, а занималась грабежом винных отделов продмагазинов и потому была не очень озлоблена. Но постепенно к ней примкнули и иные группы, в частности, отступившие от райотдела милиции и даже ведущие с собой наспех перевязанных рваными лоскутами рубах раненых.
─ А ведь они евреи, ─ злобно крикнул, глядя на меня с Машей, кто-то из толпы, ─ а этот носатый и вовсе типичный жид…
─ Мозги им на травку выпустить… ─ крикнул другой.
─ Что вы, братцы, ─ заспешил старик-юродивый, ─ молодежь русская, а тот, с носом, ─ грек… У греков тоже носы будь-будь… Какие они явреи?… Яврей разве в дерьмо полезет?… Ему что бы послаще. ─ И старик начал ловко, по-скоморошьи скакать и ловко также коверкать язык на еврейский манер.
─ Это грек, братцы… А еврей ─ это другой макар… Ему бы с Сарочкой, ах ты боже мой, под перину залезть… Ему б там еще одного абрамчика со страху вылепить… Ему бы курочку пожевать. А если испугается, так спешит желтые штаны надеть..
─ А это зачем же? ─ зная заранее ответ, но вступив в игру, спросил из толпы чей-то веселый голос.
─ Чтоб если желудок не выдержал, ─ скривился старик-юродивый, ─ на штанах не заметно было.
Толпа захохотала. Вообще, несмотря на то что старик-юродивый говорил вещи не новые и из устаревшего репертуаpa насмешек над евреями, говорил он так ловко и артистично, что даже самые угрюмые пьяные лица по-ребячьи расплылись от удовольствия, даже и раненые улыбались. (Впрочем, и раненые были пьяны.) Настроение толпы начало меняться, злоба исчезла, явилась детская дурашливость, поплыли по рукам изъятые в продмагазинах бутылки.
─ Эй ты, грек носатый, ─ крикнул кто-то, ─ попей русской слезы христовой.
Но носатого так сковал страх, что он не нашел в себе силы ответить.
─ А давай лучше я, ─ снова по-козлиному, по-скоморошьи прыгнул юродивый, вызвав опять волну смеха, и, перехватив бутылку, запрокинул ее, прижал к губам.
В это время послышался начальствующий окрик, и явился какой-то высокий человек с русой бородой и интеллигентным лицом, похожий по облику на художника. Это был тот самый неразысканный член группы Щусева (мне, к счастью, как и я ему, не известный), член группы Щусева, который вместе с иными функционерами пытался придать осмысленный организованный антисоветский характер экономическому бунту.
─ Пьянствуете здесь, ─ крикнул он, ─ а другие за вас гибнут… Ждете, чтоб чекисты вас по одному скрутили…
─ Не мешай, ─ отвечали ему, пьяно хохоча над козлиными прыжками юродивого.
Функционер этот опытным глазом оценил ситуацию и понял, что криком не возьмешь, а надо действовать сообразно с народным настроением.
─ Братцы, ─ весело крикнул он, ─ что-то я не пойму… Носатый жид у вас до сих пор живой, девка не использована… Непорядок у вас, не по-русски это…
─ Да это не жид, это грек, ─ благодушно и пьяно ответил кто-то, ─ а девка, она в дерьме, к ней не подступишься…
─ Эх, ─ весело и в тон сказал русобородый, ─ где ж ваша русская смекалка, которая блоху подковать может?… Девку пусть ее хахаль для вас вымоет, ─ и он остро и цепко блеснул в мою сторону осмысленным интеллигентным глазом, ─ а насчет жида давайте-ка сами у него спросим… Эй ты, пархатый, жид ты или грек?
─ Грек он, ваше благородие, гражданин начальник, ─ сказал юродивый, ─ жид, он курочку любит, жид, он с Сарочкой гуляет…
─ Заткнись, ─ прервал русобородый лепет старика, который был для него, антисемита-профессионала, бездарной графоманией и подделкой, ─ какое я тебе благородие?… Мои предки были крестьяне, их на конюшне пороли. ─ И, обернувшись ко мне, крикнул: ─ Кому сказано, веди свою девку к колонке, отмывай ее… Видишь, сколько мужиков тебя одного ждут, ─ говорил он в распространившейся среди славянофилов-интеллигентов манере.
Я бросился на него молча, но он успел сильно ударить меня болотным охотничьим сапогом в живот… Говорят, матросы в старое врмя, чтоб не чувствовать порки, брали в рот куски свинца и сильно, до крови закусывали их… Одна боль перекрывала другую… Ненависть так жгла, пекла и сверлила мой мозг и мое сердце, что она превысила боль от удара охотничьим сапогом в живот и не дала мне потерять сознание до того, как я вцепился русобородому в глаза. Я хотел схватить его за горло, но он умело и тренированно, по-бойцовски опустил голову, однако я все-таки вцепился ему пусть не в горло, но в глаза. Мы оба повалились, и последнее, что я помню, это наслаждение, с которым рвал русобородому глаза и лицо… Потом меня ударили сзади по затылку, и на этом окончился целый этап моей жизни… В сознание я пришел не скоро и не здесь, потому дальнейшее знаю приблизительно и с чужих слов…
Машу в той свалке не тронули. Сама же толпа ее и защитила, ибо что-то в ней явилось вдруг такое громкое, непохожее ни на крик, ни на плач, ни на смех, что тронуть ее не решались, а самым агрессивным и пьяным даже и не позволили. Юродивого старичка убили, чем-то он толпе в конце концов не потрафил, несмотря на то, что долгое время удачно ее веселил. Впрочем, убили его, может быть, и впопыхах. Впопыхах же и по ошибке носатого старика-еврея не убили, а лишь побили крепко и бросили. Мне же повезло в том смысле, что пролежал я, истекая кровью, по-видимому, не более получаса. Вскоре прибывшие из областного центра соединения внутренних войск приступили и здесь к наведению порядка, к облавам и пресечениям зверств. В числе других жертв мятежа я был подобран и помещен в одну из местных больниц. Маша также помещена была в местную больницу, однако приехавшие за ней по телеграмме журналист и Рита Михайловна забрали ее и Колю и увезли их в Москву.
Конец третьей части
4.VIII.1971