К книге
Избранные произведения. В 3 т. Т. 1: Место: Политический роман из жизни одного молодого человекаМЕСТО. Часть третья МЕСТО СРЕДИ ЖАЖДУЩИХ. ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
78%
МЕСТО. Часть третья МЕСТО СРЕДИ ЖАЖДУЩИХ. ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
59

С вечера мы с Машей (вернее, так решила Маша) договорились: я прямо скажу Клаве о том, что тоже еду к Машиной подруге, с которой знаком и которая меня также пригласила. Но на рассвете, когда мы поднялись, Маша все перерешила, и я должен был уйти из дому один, так, чтоб сложилось впечатление, будто мы едем в разные стороны. Все это шито было белыми нитками, и когда Клава закрывала за мной дверь, я увидел ее насмешливые глаза, которые уже начинал ненавидеть.

Билет для Маши мне удалось достать в мой вагон, но в разные купе, причем не рядом, и чтоб повидаться с Машей, необходимо было пройти почти весь коридор… К несчастью (мне иногда кажется, что все страшные несчастья, далее последовавшие, начались с этого, казалось бы, случайного и бытового совпадения), итак, к несчастью. Маша попала в купе с одними мужчинами. Причем не с какими-либо застенчивыми юношами или пожилыми подагриками. Все трое были «кобель к кобелю», среднего, наиболее активного, воздействующего на молодых девушек возраста, и я видел, как в соседстве с Машей их похоть расцвела и налилась соком. Они буквально насиловали ее своими оживленно-радостными глазами, а у одного из них, лысого, с золотым зубом (ох, уж эти сорокалетние лысины), у этого лысого я просто заметил: когда он шутил и смеялся, зрачки глаз его все равно оставались напряжены, дики и расширены.

─ Это ваш муж? ─ спросил обо мне у Маши брюнет с большим не по летам брюшком, видно, от сидячего образа жизни и обильной пищи.

─ Что вы? ─ весело как-то, в тон компании отозвалась Маша. ─ Мне еще рано.

─ Я так и думал, ─ сказал брюнет. ─ Вам-то не рано, а ему рано. Я в его возрасте на одну не разменивался, ─ и при этом он мне подмигнул и захохотал.

Я вызвал Машу в коридор.

─ Вам надо поменяться местами с кем-нибудь, ─ шепотом сказал я, ─ если не удастся в мое купе, то, во всяком случае, куда-нибудь.

─ Опять истерика, ─ шепотом сказала Маша. ─ Какие у вас вообще права мне указывать? ─ Но тут она глянула на меня. Не знаю, что было в моем лице, со стороны видней, но Маша сразу осеклась и сказала шепотом: ─ Все хорошо, поверьте мне… И не нервничайте… Здесь спокойней коричневому чемодану. (Она намекала на чемоданчик, в котором лежали прокламации общества имени Троицкого.)

Я вернулся в свое купе. Соседи у меня, наоборот, в смысле межполовых отношений были личности давно увядшие и пассивные. Здесь сидели две истинно дорожные, располневшие тетки и старичок «под Калинина» ─ бородка клинышком. С этим старичком я пробовал договориться о его переходе в Машино купе, но он наотрез отказался прибауткой:

─ Кто меняет, тот не мает, как говорят хохлы.

Разговор в нашем купе, как водится в дороге при подобной аудитории, шел об ужасах и неприятностях. Обычно такие темы касаются поездного воровства, ограбления в вокзальных туалетах или железнодорожных катастроф. Ныне же сама судьба шла навстречу этим дорожным воронам. Речь шла о народных уличных беспорядках в тех местах, куда мы едем… Почти каждую свою фразу они начинали со слов «говорят».

─ Говорят, ─ наклоняясь к собеседникам, точно что-то от кого-то скрывая, сообщала ближайшая ко мне толстуха, ─ говорят, Хрущева намалевали с кукурузой в зубах, ─ она засмеялась, ─ и так похоже, даже бородавки его изобразили.

Толстуха эта была с седыми, но крашенными хной волосами, и на ее огромном жирном бюсте лежали крупные янтарные бусы. Относительно ее я, кажется, ошибся, и женское начало в ней еще далеко не погасло.

─ Это что, ─ говорила вторая толстуха, поминутно утирая большим и указательным пальцами края своего рта, причем пальцы ее скользили вдоль нижней губы и замыкались на подбородке, ─ на крестинах мои собрались, а я им пряников черствых выставила… Вот, говорю, и на том благодарите.

─ Молоко по талонам дают только для грудных младенцев, ─ сказал старичок «под Калинина», ─ хлеба белого, ─ он важно и многозначительно поднял палец, ─ хлеба белого уж не помню внешний вид. А черный ─ мокрый как грязь, да и за ним очередь. Когда это видано, чтобы Россия за границей хлеб покупала? Наоборот, мы всю Европу хлебом кормили. Вот до чего довел Хрущев Россию.

─ А анекдот слышали? ─ сказала толстуха с янтарными бусами, и, еще не успев рассказать анекдот, она затрясла жирным своим бюстом. ─ Хрущева, значит, возле мавзолея поймали: с раскладушкой туда пробирался… А то еще один: как найти шахту, где Хрущев в молодости работал…

─ Да какой там он шахтер, ─ махнул рукой старичок, ─ помещик он… Из помещиков… Хотите коммунизм, говорит… Вот вам коммунизм… Вот вам голодуха…

Я где-то уже слышал о Хрущеве подобную версию и подобные анекдоты, кажется, при жизни моей в общежитии Жилстроя. То, что сейчас происходило в купе, не слыхано и не видано было в государстве лет сорок по крайней мере. Это была злобная, откровенная и смелая оппозиция обывателя. Оппозиция интеллигента существует всегда, разумеется, в той или иной форме, в зависимости от обстоятельств и исторического периода. Даже искренне и откровенно поддерживая официальность, интеллигент по внутренней сути своей оказывает ей невольное, иногда от себя даже не зависящее сопротивление. Тут же все наоборот, тут сознательно бунтовала сама опора, сама суть официальности. Бунтовали как раз те, кто за сорок лет, казалось, разучились искать ответ на свои трудности и беды наверху и отводить душу в обвинении властей. И если бы политические противники Хрущева, немало которых имелось и в официальных кругах, захотели бы выбрать из многочисленных обвинений в его адрес одно, главное, то этому, пожалуй, наиболее соответствовало бы: создание в стране многомиллионного, политически активного, оппозиционно настроенного обывателя… Того самого обывателя, который почти без ропота перенес и выдержал тяготы и «голодуху» коллективизации, жертвы войн и послевоенную разруху… Ибо народ не способен страдать и терпеть, если все это не освящено и не приподнято над его пониманием… Хрущев же своими простонародными действиями и своей простонародной личностью приоткрыл завесу над всеми перипетиями государственной жизни и упростил эту государственную жизнь до уровня, народу понятного и ясного, как понятны ему любые его семейные и квартирные радости и глупости… А если в такой обстановке у русского человека отнимать хлеб и пряники, он знает, что ему делать. Подспудно дремавшее чувство вековых российских смут просыпается в нем, и российский бунт, жестокий и радостный, является вдруг на свет, как веселое и забытое сказочное чудище из прибрежных волн современного пляжа, на котором господствует ленивый, современный прочный быт… И вмиг воздух начинает возбуждающе-хмельно пахнуть кровищей, а обычные слесаря, сварщики и шофера становятся лихими и неистовыми злодеями, пугачевцами, не щадящими ни себя, ни других. Степная славянская натура, запаянная подобно буйной реке в плотину-государственность и вековым своим рабством создавшая великое государственное построение, почувствовав малейшую щель, начинает рваться и бушевать, стараясь хоть недолго пожить хмельно и беспощадно. Всякая жизнь народа невозможна без государственности, это та тяжелая цена, которую народ платит за свое величие и, может, даже за свое существование. Но если никому так не в тягость ограничения и путы разумности и порядка, как малолетнему резвому ребенку, то никому так не в тягость и необходимое ограничение и необходимое рабство, как молодой нации, какой является российская нация, сложившаяся из нескольких полуевропейских-полуазиатских народностей, свежих еще и незрелых, не имевших за плечами даже древней истории, а сразу начавших со средних веков… Вот почему российский бунт всегда был неожиданен и грозен для властей, пусть бы они его, казалось, предвидели и ждали. Ибо в российском бунте, как ни в каком ином, всегда проявляется эта неперебродившая молодость, это веселое и для себя же опасное безумие ребенка… Те отдельные и разрозненные экономические бунты, которые вспыхнули в нескольких местах в конце полного мужицкой фантазии правления Хрущева, носили на себе следы именно этой детской разнузданности и веселья. С тревогой прислушиваясь к разговорам моих соседей по купе (именно после этих разговоров во мне начала расти тревога, так и не оставившая меня до самых событий и являющаяся предтечей событий), с тревогой прислушиваясь, я не сразу услышал, как меня окликнула Маша. Она стояла в коридоре, и лицо ее тоже было тревожно.

─ Возьмите себе это, ─ сказала она шепотом и протянула мне коричневый чемоданчик с прокламациями, ─ вы были правы, этот лысый мне не нравится… Все приглядывается… Они вышли все сейчас курить в тамбур, и я воспользовалась… Как бы этот лысый не был стукачом. ─ И, протянув мне чемоданчик, она пошла вновь в свое купе.

Политическая жизнь так прочно овладела Машей, что она временами вдруг переставала понимать простые явления: лысый просто смотрит на нее с мужским вожделением, а не приглядывается к чемоданчику с прокламациями общества имени Троицкого. Войдя в свое купе, где соседи по-прежнему заняты были дорожным ляляканьем, я осторожно положил чемоданчик на мою полку под казенную подушку. Потом так же осторожно, делая вид, что ищу казенное полотенце, приоткрыл чемоданчик, вытащил одну прокламацию, прикрыл ее полотенцем и пошел в туалет. В тамбуре по-прежнему стояла и курила компания мужчин из Машиного купе, но я уверен был, что они вышли не только покурить, но и потолковать на смелые и откровенные мужские темы, ибо вид Маши их крайне возбудил. Действительно, войдя в тамбур, я услышал, как лысый говорил:

─ Легли мы, значит, под деревьями, в садочку (он говорил по-русски, но иногда вставлял украинские выражения), я, Павлик и она… Я усталый был, да и не голоден на баб, только с курорта приехал. Заснул. Ночью просыпаюсь, слышу, она шепчет: «Осторожно, Костя, осторожно»… Павлик, значит, с ней… ─ и он выразился по-юношески остро и открыто, что всегда в людях не первой молодости и особенно с лысиной звучит крайне пакостно. ─ Павлик, значит, ее, а она шепчет: «Осторожно, Костя».

Раздался стандартный в таких случаях мужской гогот, прикрывающий их томление по красивой, недоступной женщине. Мне этот бодрый гогот после сальностей знаком. Я и сам так гоготал, слушая рассказы воспитателя Корша в общежитии Жилстроя.

─ Кто крайний? ─ резко спросил я.

─ Да пожалуйста, ─ ответил брюнет и опять мне подмигнул, словно приглашая меня принять участие в их мужском разговоре, ─ пожалуйста, туалет свободен.

Я вошел, заперся и развернул прокламацию. «Русские люди! ─ значилось там. ─ Мы обращаемся к вам, нашим братьям и сестрам по крови. Не дайте возможность черносотенным и погромным элементам запачкать кровью высокое и светлое слово ─ русский! Русское милосердие несколько веков назад приняло под свою защиту гонимое и бездомное еврейское племя. Так не дадим же опозорить это русское милосердие даже в момент злобы и беды…»

И так далее, и в том же духе. Подписана была прокламация «Русские патриоты», и мне кажется, в ней ощущался стиль, по выражению Коли, «попика» Анненкова, который после ареста Иванова стал главным идеологом общества имени Троицкого. Я подумал о Виталии. Наверное, в тот день, когда я его встретил перед комнатой номер сорок три, он принес работнику КГБ образец этой прокламации. Как сообщить об этом Маше без саморазоблачения?

Поезд, видно, ускорил ход, меня сильнее начало покачивать, и я уже не мог стоять на шатком полу, не держась за умывальник. Скомкав отпечатанную на папиросной бумаге прокламацию, я спрятал ее в карман и принялся умываться, причем не только для конспирации, но и по необходимости, ибо в мутное и пыльное зеркало увидел свою несвежую физиономию. Умывшись, я вытерся и снова задумался, глядя поверх замазанного мелом окна в узкую и чистую полоску… Был уже вечер, мелькали огни какой-то станции, очевидно, небольшой или полустанка, потому что поезд шел мимо, почти не сбавляя хода. В дверь туалета нетерпеливо застучали. Я вновь сполоснул лицо, утерся и вышел. Стучал какой-то пассажир в пижаме, те же трое из Машиного купе по-прежнему стояли и толковали, теперь уже негромко. Наверное, они по-прежнему рассказывали какие-нибудь сальные анекдоты или случаи из своей мужской жизни, которые при пассажире в пижаме и золотых очках вслух произносить почему-то постеснялись. Но мне тогда, в моем состоянии, показалось, что они сговариваются меж собой относительно Маши. Тревога и тоска, порожденные разнообразными обстоятельствами, но постепенно соединившиеся, овладели мною окончательно. Надо добавить, что вообще в поезде вечером я всегда начинаю испытывать почему-то беспокойство. Тут же все доведено было до пределов.

Решительно подойдя к купе, где Маша сидела одна, тоже о чем-то задумавшись, я сказал, да не просто сказал, а почти скомандовал:

─ Вы переходите в мое купе, а я в ваше.

Скомандовав, я тут же спохватился, не возмутится ли моим поведением Маша. Но она не возмутилась, а неожиданно выполнила все так, как я велел, то есть перешла в мое купе, где старики, насплетничавшись и настращав друг друга, уже улеглись.

─ Чемоданчик под головой, ─ шепнул я на прощание, ─ спокойной ночи.

О Виталии, который передал прокламацию в КГБ, я сказать так и не решился, ибо не придумал, каким образом объяснить наличие у меня этих сведений…

Когда я вошел в Машино купе, мужчины уже были там и готовились ко сну. На то, что я подменил Машу, они обратили, конечно, внимание, но виду не подали. Однако, когда все улеглись, брюнет в трусах, оттопыривавшихся на брюшке, встал, запер на щеколду дверь, погасил верхний яркий свет, оставив синий, который блекло освещал купе, и, вновь забравшись на верхнюю свою полку (он, как и я, спал на верхней полке совсем рядом, так что нас отделяло узкое пространство), забравшись на полку, он сказал:

─ Значит, не доверил нам своей девушки. Я промолчал, делая вид, что засыпаю.

─ И правильно сделал, ─ продолжал брюнет, ─ и не из-за нас правильно, а из-за девушки. Ее как звать? Так она свое имя нам и не сказала. Шутить с нами шутила, а имя не сказала.

Я глянул на жирное, густо обросшее курчавым волосом голое тело брюнета. Волос был у него не только на груди, но и на руках и на спине.

─ Вам что угодно? ─ резко сказал я.

Снизу, где лежал лысый, в ответ на это мое озлобление хихикнули. Третий, более молчаливый и нейтральный мужчина, примирительно сказал:

─ Ладно, давайте спать.

─ Да ты не сердись, ─ сказал брюнет, покачиваясь, голый, рядом со мной, так что я легко мог достать его рукой, и при этом брюнет совершенно не стеснялся своего густо обросшего курчавым волосом тела (я бы безусловно стеснялся), не стеснялся, а по-моему, даже гордился им, считая его предельно мужским.

─ Ты еще молодой парень, продолжал брюнет, ─ на женщин ты смотришь идеалистически, а я уж повидал их, повидал и потому смотрю на их род материалистически… Вот возьмем такую вещь, как насилие. Штука ужасная и правильно, что уголовным кодексом предусмотренная. Что это за мужчина, если он не умеет cговориться с женщиной мирно. А с любой женщиной сговориться можно, все от времени зависит. Но, допустим, времени нет. Значит, насилие. Женщина ведь только в первое мгновение пугается, а потом ее женская суть верх берет, и наслаждение она получает, может, еще большее, потому женщина силу любит. А почему иначе и от насилия дети рождаются?… Дети ведь только от обоюдности возможны. И дети притом часто рождаются весьма крепкие. У меня, честно говоря, друг от насилия рожден. Мать его еще в молодости казак в винограднике поймал. Так вот этот друг теперь генерал.

И все это брюнет рассказывал так сладко, сочно, с толком, что в мужском нашем купе воцарилось после этого разговора молчание, полное не покоя, а телесного напряжения. Даже я, понимавший, куда все это сейчас адресовалось, даже я на мгновение не совладал с собой, что, впрочем, для меня не новость. Так и затихли мы под рассказ брюнета. Никто после этого и слова не проронил. Каждый лежал, думая о своем, но, уверен, каждый пребывал в томлении, и лишь постепенно под стук колес началось расслабление, и под влиянием этого расслабления я, который не спал две ночи подряд, внезапно и крепко уснул.

Проснулся я от чего-то тревожного и государственного. Именно такое ощущение было во сне перед пробуждением. Первое слово, которое я услышал, окончательно проснувшись, было ─ «Документы». (Вот оно, государственное ощущение.) Поезд стоял на какой-то станции. Было еще темно, лишь слегка начинало рассветать. В вагоне же было тревожно, и тревога эта, как я понял, шла извне и изнутри. Никто не спал в купе, и все мужчины сгрудились у окна.

─ На нефтеперерабатывающем пожар, ─ услыхал я, ─ в… ─ и он назвал город, куда следовал поезд.

Я еще не совсем понимал тогда глубину опасности, вернее, даже вообразить себе не мог, но сердце мое, тем не менее, усиленно заколотилось, как бы само по себе. Свесившись с полки, я увидел далекое зарево, окрашивающее темные облака, и если б не тревога и разговоры, вполне мог бы принять это за восход солнца.

─ Что случилось? ─ спросил я.

─ Вставайте, ─ ответил мне брюнет, ─ проверка документов.

Это уж было совсем нечто тревожное и почти забытое, отчего повеяло атмосферой детства, войны и неустойчивой жизни. Я начал суетливо слезать с верхней полки. (Я вообще неловко слезаю с верхних железнодорожных полок, суетливо, мне кажется, что я притом бываю очень смешон для соседей, и почти всегда в результате то ударюсь, то руку растяну.) Так вот, едва я в этот раз, упершись правой рукой в соседнюю полку, завис с подогнутыми ногами в пространстве купе, как снизу раздалось:

─ Пожалуйста, документы.

В испуге расслабившись, я рухнул вниз, не успев сдернуть руки с полок. Левая еще скользнула сама собой, а правая, более растянутая, хрустнула в плече. Меня ожгло так, что даже заныла правая часть шеи. Превозмогая боль, я торопливо полез в висевший на крючке пиджак за паспортом и тут же подумал, что мое падение, моя торопливость и мой испуг могут показаться подозрительными и вызвать повышенное внимание патруля. Поэтому, прежде чем повернуться, я расслабился и постарался сделать лицо скучным и безразличным. (Оно в действительности имело крайне греховный и подозрительный вид. Я заметил это в купейное зеркало.) К счастью, проверявший был обычный армейский лейтенант-артиллерист. На проверку бросили, очевидно, тех, кто был под рукой в этот момент, который, судя по другим признакам, позднее обнаружившимся, явно застал власти врасплох, хоть неспокойно было здесь не первый день и недели полторы назад даже произошло нечто вроде выступления толпы у продовольственного магазина, правда, быстро пресеченного милицией и отнесенного к разряду хулиганского. Лейтенант бегло посмотрел мой паспорт, даже не перелистав его (у меня была просрочена прописка), и отдал. Вообще проверка велась, как говорится, «вполруки» людьми, которые этого не умели делать, да и не хотели, ибо это было им неприятно. Проверяли, словно отбывали какую-то повинность. И действительно, с противоположного конца коридора высокий офицер, очевидно старший, крикнул лейтенанту-артиллеристу:

─ Скворцов, скоро ленинградский придет, поторапливайся!

Очевидно, офицерам и солдатам местного гарнизона, поднятым по тревоге, полагалось проверить определенное число поездов и сделать о том соответствующую пометку.

Я быстро прошел в купе, где ехала Маша. Здесь также было все крайне растревожено, особенно если учесть характер пассажиров. Крашеная толстуха с бусами даже негромко всхлипывала. Маша, напротив, была внешне спокойна, но несколько бледна. Ее уже проверили.

─ Все в порядке, ─ шепнула она, имея в виду, конечно, чемодан с прокламациями. (Кстати, на вещи патруль внимания не обращал, стараясь побыстрее просмотреть паспорта и успеть на новую проверку к приходу ленинградского… Впрочем, очевидно, они не просто просматривали, а искали какие-то фамилии, на которые им было указано.) ─ Говорят, ужасные беспорядки, ─ шепнула Маша, когда мы вышли в коридор, ─ есть жертвы, подняты по тревоге войска… Там стреляют… Я начинаю по-настоящему волноваться за Колю…

─ Во-первых, ─ сказал я, ─ все это наговорили паникеры из вашего купе, а во-вторых, я вообще не уверен, что Коля поехал сюда. Может, он действительно к Степану Ивановичу.

─ Ах, не надо меня успокаивать, ─ сказала Маша, ─ и не надо хитрить. ─ Она неожиданно опять посмотрела на меня остро и враждебно. ─ Я ведь вам не моя мама, которую вы обвели вокруг пальца…

Это было нечто новое.

─ В каком смысле, простите? ─ спросил я.

─ А в том смысле, что вы пообещали ей влиять на Колю, имея в действительности свой собственный интерес.

─ Да что вы такое говорите? ─ сказал я раздраженно.

─ Ладно, не будем, ─ ответила Маша и замкнулась.

Так, в «полуразводе» наших отношений, неожиданно вспыхнувшем, и причем это особенно неожиданно для меня, готового, казалось бы, все Маше прощать, в «полуразводе» не только с Машиной, но и с моей стороны, мы проехали еще с полчаса, стоя в коридоре рядом, но отвернувшись друг от друга. Потом поезд остановился на каком-то разъезде, почти что в степи…

Уже вовсе рассвело, явилось солнце, и зарево пожара отсюда, во-первых, обозначилось во всей своей опасной грандиозности, а во-вторых, даже и для успокоения никак не могло быть воспринимаемо за солнечный восход, ибо дрожало в противоположной стороне.

─ Дальше поезд не пойдет, ─ услышали мы голос проводника.

Паника среди пассажиров, и так существовавшая, достигла предела. Лица у всех стали напряжены и замкнуты, каждое в своем личном. Каждый мучился мыслью о том, как лично миновать беду, и в то же время объединялись в группы, старались друг от друга не отстать, прислушивались ко всякому, кто казался половчей. Пассажиров выгрузили, и они оказались в довольно большой толпе из пришедших раньше поездов. Все это сразу приняло бивачный вид военного времени. Современный человек ведь очень быстро и легко переходит из благоустроенного цивилизованного зажиточного состояния к положению уличному и бездомному. Мужчины и деятельные женщины сразу же отправились на поиски воды, пищи и властей, у которых можно было бы искать защиты и вообще понять ситуацию. Все эти люди, еще вчера выехавшие из спокойного и лениво-прочного мира, сегодня на рассвете оказались среди чуть ли не военной паники, слухов и опасности в почти что голой степи. Действительно, разъезд, на котором было задержано несколько поездов, приблизившихся к району чрезвычайного положения (приблизившихся в результате упущений, ибо еще с вечера, то есть с начала бурных событий, было распоряжение рейсы отменить, а те поезда, которые вышли, задержать на крупных станциях), итак, разъезд этот представлял собой несколько служебных строений и не имел ни столовой, ни помещения для приема людей. Правда, неподалеку располагался шоссейный тракт, а за шоссе виднелось село. Часть пассажиров, понявших обстановку хотя бы в общих чертах, то есть элементарно осмотревшись, потянулась к шоссе, часть, перевалив через шоссе, двинулась к селу, большинство же все-таки осталось сидеть на перроне и в палисадниках разъезда, то есть поближе к власти, как они считали, за них ответственной, несмотря на то что власть эта была представлена стариком железнодорожником и хромой толстой женщиной в синем берете с кокардой…

Мы с Машей по-прежнему находились в «полуразводе». Маша-то понятно. Я ей был безразличен, и она без труда способна была занять по отношению ко мне агрессивную позицию. Но я-то, я… Очевидно, несправедливое поведение Маши чересчур уж возмутило меня, до того возмутило, что я даже впервые заметил некоторые дефекты ее лица и фигуры… В нижней части лица у нее явно существовала дисгармония, хоть шея и красивая (этого не отнимешь), но подбородочек-то тяжеловат… Ох, тяжеловат… А ноги-то… В ногах нет округлости… Мне даже излишняя тяжеловатость женской ноги приятней сухости и остроты, в которой нечто мужское и неженственное…

На этих нелепых мыслях я и поймал себя в момент, когда обратил внимание на Машины знаки, которые она делала мне рукой. Оказывается, Маша, пока я раздумывал, проявила инициативу и договорилась с шофером грузовика, заваленного ящиками. Поэтому (из-за ящиков) от бесчисленных попутчиков, осадивших его, шофер отказался, но Машу все-таки взял, и она втянула меня. Шофер этот смотрел на Машу, как те мужчины в купе, и я тут же переменил свою позицию и понял, что моя критика женских достоинств Маши идет от юношества и недостаточной мужской опытности, ибо опытным мужчинам всегда нравятся неразвившиеся и неоформившиеся девушки. Когда же Маша созреет окончательно, то у нее и подбородок станет помягче и ноги округлей, и она превратится в совершенную красавицу, хоть если отбросить пристрастие, то и сейчас она является таковой.

На наш вопрос о происходящих событиях шофер глянул (мы с Машей оба тесно сидели в кабине), глянул и сказал:

─ Ничего, будут знать, как народ обижать… Сначала Сталина грязью замарал, теперь народ голодухой морит… Никитушка-бздунок…

Мы с Машей переглянулись, но промолчали… Шофер ехал как раз в тот город, куда я был командирован КГБ (о чем, конечно же, Маша не знала) и куда ожидалось по неким неизвестным мне тогда сведениям прибытие антисоветской группы Щусева, которую я должен был опознать. Я понимал, что многое ныне изменилось, и сотрудники, пославшие меня, конечно же, не предвидели, во всяком случае в таком масштабе, развернувшихся событий. В то же время, особенно ныне, когда многое прояснилось, становится очевидным, что Щусев о предстоящих событиях имел представление. Правда, надежды Щусева на «народный толчок», от которого «закружится вся Россия», конечно же, были наивны, но, тем не менее, «толчок» этот был достаточно силен. Причем начался он не там, где планировался, то есть не в городке, куда мы ехали, а в довольно крупном городе, расположенном от этого городка километрах в сорока. Случилось все так вовсе не для того, чтобы перехитрить власти, а само собой, стихийно и без ведома антисоветских фракционеров.

Городок, куда мы направлялись, почти не имел гарнизона, в то же время в нем располагалась крупная пересыльная тюрьма. (То есть при Сталине, конечно, гарнизон был, но нынче, в связи с хрущевскими увольнениями из армии, его крайне сократили.) Был городок этот лишен промышленности, и потому снабжение его прод- и промтоварами всегда было хуже, чем в промышленном центре в сорока километрах. Поэтому населению приходилось иногда и за предметами первой необходимости трястись в автобусах, а во время разлива реки, если сносило мост (меж городами протекает река), то еще и на лодках переправляться. Причем раньше, при Сталине, снабжение хоть и разнилось, но не в такой степени, и если было туго с продуктами, то везде одинаково туго. При Хрущеве же, особенно в первые годы хрущевского правления, когда все перестраивалось и переделывалось, в индустриальном центре началось бурное строительство, и он был переведен в более высокую категорию. Таким образом, разница в снабжении обозначилась еще более резко. Последние же неурожаи в результате стихийных бедствий и экономических ошибок значительно ухудшили категорию индустриального центра, городок же по иную сторону реки попросту был посажен на голодный паек. Исчезли не только мука, масло, мясо, белый хлеб, но даже молоко начали распределять строго ограниченно, лишь яслям и детским садам. Чего, правда, было вдоволь на торговых складах и в магазинах, так это импортного риса, но рис, как известно, не является, в отличие от хлеба, картошки и сала, тем национальным продуктом, которым даже в нужде может удовлетвориться русский человек. Все это, как теперь выяснилось, было известно Щусеву, причем известно в подробностях и цифрах, используемых в прокламациях антисоветского и антисемитского характера. (Павел, тот тип, заподозривший меня, оказывается, работал в этом городке торговым экспедитором.) Впрочем, прокламации тоже появились лишь в последний момент, до того же в основном иногда появлялись карикатуры на Хрущева, которые, как правило, милиция успевала соскоблить до их прочтения. Тем не менее произошло несколько стихийных выступлений у магазинов и пивных ларьков. (Пиво тоже исчезло.)

Первое выступление, как рассказывают, носило попросту анекдотический характер, если б, конечно, оно не окончилось трагически. В самом крупном продовольственном магазине (в таких городах обязательно в центре есть крупный продовольственный магазин с электрочасами на фасаде, вокруг которого весьма часто бывает сосредоточена вся «светская» городская жизнь: назначаются свидания, прогуливаются местные франты и местные хулиганы и т. д.), так вот, в этом магазине какой-то старик дикого вида, борода клочьями и в грязной солдатской исподней рубахе (разумеется, с крестом поверх рубахи), уселся на пустой ящик от фруктовой воды и принялся прямо из горлышка пить ситро, закусывая сухарями черного хлеба, очевидно, полученными как подаяние. На беду (в таких случаях ох как много совпадений), уселся он рядом с отделом фруктовых соков. (Вот соков этих, как и импортного риса, было в городе достаточно, но они не пользовались большим спросом у местного населения.) Продавщица соков была жена местного милиционера, которого в городе лица вольных нравов особенно ненавидели, ибо он рьяно исполнял свои обязанности и при этом обладал большой физической силой, отчего схваченный им, бывало, получал серьезные травмы и ушибы. Так вот, жена этого милиционера, она же продавщица фруктовых соков, была человеком не в меру брезгливым (правда, старик был действительно грязен, и когда он пил, запрокинув голову, по подбородку его тек ручеек некой массы из разжеванных сухарей и ситро).

─ Папаша, ─ сказала продавщица, ─ вы человек старый, а так себя не уважаете. Шли бы на улицу, на скамеечку. Все-таки здесь магазин…

Старик, точно ожидая этого, схватил свою палку-посох и не вставая принялся стучать этой палкой по кафельному полу и кричать продавщице:

─ Сатана!… ─ При этом он крестил воздух перед собой и по-прежнему не оставлял своего занятия, то есть пил из горлышка ситро и грыз сухари. ─ Сатана! ─ сделав очередной глоток, кричал он, вращая грязной загорелой шеей.

─ Сам ты шпана, ─ очевидно, не расслышав, огрызнулась продавщица.

Тогда старик замахнулся на нее палкой, и она по-женски взвизгнула. Муж ее, милиционер, оказался как раз в тот момент неподалеку и видел, как старик замахнулся. В нем взыграли сразу и физически сильный муж и должностное лицо, обладающее властью. К тому ж испуганный визг женщины, свидетельствующий о ее слабости, особенно женщины, с которой находишься в близости, в некоторых мужчинах возбуждает сексуальное чувство, и это еще больше обостряет реакцию. В одно мгновение старик был не то что схвачен, а скорее смят и безголосо затрепетал в тяжелых руках милиционера. Даже и в более спокойной обстановке, попросту по пластике, вид сильного мужчины, крутящего в бараний рог по-детски легкого и слабого старика, вызывает протест. Здесь же все было и так достаточно накалено. Явилось множество возбужденных граждан. (Говорят, их специально кликнули от ближайшего «Пиво, воды», где торговали вразлив вином и водкой.) Как ни был силен милиционер, его оттеснили и раза два даже ударили, а старика отбили, но как ни отливали водой прямо на тротуаре перед магазином и как ни вливали в беззубый нечистый рот водки, старик так и не пришел в себя. Явившийся на подмогу милиционеру патруль разогнал группу возбужденных граждан (пока все-таки группу, а не толпу), арестовал зачинщика (местного алкоголика Самойло), но старика увез все-таки без сознания, и позднее пошли слухи, будто старик умер. Это и был стихийный толчок, после которого покоя уже не наступило. В довершение ко всему на следующий день, с тем якобы, чтобы успокоить народ, в центральный этот магазин завезли большую партию конской колбасы. Я употребил «якобы», ибо до сих пор не знаю, было ли это ошибкой и просчетом или умыслом людей Щусева. (Напоминаю, в городской торговой сети работал связной Щусева Павел.)

Конская эта колбаса после многих месяцев отсутствия мясных продуктов собрала огромную очередь, разумеется, с давкой, матерщиной и в конечном итоге, с учетом нынешнего состояния умов, с антиправительственными выкриками, и, само собой, не без антисемитских высказываний, но это уж в качестве приправы, главным же образом ругали Хруща-украинца, особенно когда выяснилось, что колбаса эта крайне соленая и твердая ─ «хуже топора переваривается», как изволил выразиться один из крикунов. Таким образом, становилось ясным для карательных органов, что главные выступления ожидались именно здесь. Ожидались не только властями, но и функционерами Щусева. Щусев надеялся поднять местного обывателя, недовольного «хрущевским голодом», разгромить пересыльную тюрьму, а уж затем начать действовать «в масштабе России». Власти же считали, что «кучка психопатов и мерзавцев», о которых они были достаточно информированы, вполне может быть обезврежена местными милицейскими мерами. Надо дать возможность всем собраться, а затем их схватить. Как известно, я был послан для очных ставок и опознания. Но вспыхнуло неожиданно для всех в совершенно ином месте. И не среди местного, разрозненного, артельного и полукустарного обывателя, а среди сплоченных пролетариев индустриального центра.

Предыдущая главаГлава 59 из 76Следующая глава