Кандидатура для совершения этого громкого политического убийства была, оказывается, заготовлена Щусевым уже давно и хранилась совершенно отдельно от архива организации, именно в ящике для постельного белья, на самом дне. Помню, как Щусев, пригласив нас с Висовиным, достал оттуда зеленую папку. Развязывая тесемочки папки, Щусев явно нервничал, грыз куски колотого сахара, затянул тесемочки в тугой узел, так что их пришлось распутывать зубами, и вообще вел себя как молодой автор, который впервые представляет на суд посторонних свое произведение. Но была еще причина, по которой Щусев нервничал и из-за которой он пригласил нас с Висовиным только вдвоем задолго до заседания организации, послав за нами Варю, свою сожительницу. Причина эта состояла в том, что в столь ответственный момент в организации возникла полемика относительно кандидатуры жертвы первого после долгого перерыва акта протеста крайнего толка. Все сходились на том, что фигура эта должна быть всемирной (на меньшее никто не соглашался). Все соглашались, что ввиду ряда обстоятельств в руках нашей организации, образно говоря, «ружье об одном патроне». То есть кандидатура должна быть одна, и более одного раза нам действовать не дадут, последует разгром, потребуются жертвы, мученичество, терновый венец и прочие aтрибуты.
Подчас поступки дикие, страшные или героические, в зависимости от нашей собственной идеологии и отношении к произошедшему, в действительности являются естественными процессами целеобразования, но сформированными из такой ткани, из таких обстоятельств и таких фактов, что действия людей, ищущих естественного равновесия с окружающей средой, кажутся нам чем-то сверхъестественным По сути человек, идущий на распятие и к славе, не должен вызывать ни страха, ни восторга так же, как этого не вызывает человек, идущий купить в лавочке колбасы Так примерно объяснил мне свое состояние Щусев, но тут же добавил, что, к счастью, в человеческой истории логика является чуть ли не самым ненавистным, поскольку именно она лишает человека главного в жизни ─ цели. Ничто более не способно так увести жизнь к абстракции, безличию, как логика
Я вспоминаю этот разговор со Щусевым, состоявшийся уже позже (правда, ненамного), и хочу понять, что же испытывали мы тогда, собравшись в комнатушке у Щусева, как он выразился «В приемной у матушки-истории, перед тем как войти туда» (все много страдавшие сильно тщеславны, не знаю, говорил ли я это уже, если говорил, то повторяю). Теперь я понимаю, что мы все, кроме Висовина (как выяснилось ныне), испытывали странное волнение, будто при виде ярко освещенной рампы и темного бесконечного зала за ней. Когда Щусев развязал тесемки папки и я увидел вырезанный из старых газет снимок Вячеслава Михайловича Молотова рядом со Сталиным, принимавших цветы из рук детей, то помню волнение, охватившее меня, и даже радостные слезы на глазах. Позднее, когда план (вернее, планы) стали материализоваться, наступил период технологический, все это поблекло, хоть иногда и потом возникало. Но первые ощущения были величественны. Тут и резкость перехода, и неожиданность его и парадоксальность. От крайней нищеты, от убогости, от койко-места от бутербродов с борщевым соусом ─ к взаимоотношению с крупной политической фигурой страны. Не знаю как остальные в той ли мере но я это уж точно я испытал то великое сладкое чувство которое именуется вкус власти и которое дано испытать лишь избранным
Однако как уже сказано совершенно неожиданно по крайней мере для меня, в организации возникла полемика и это выяснилось тотчас же после открытия чрезвычайного заседания. Олесь Горюн настаивал на замене кандидатуры и выдвинул свой контрплан также в виде папки с тесемочками правда папки синего цвета. Когда он раскрыл папку, в ней лежал любительский снимок какого-то восточного человека совершенно мне неизвестного
─ К черту ─ выкрикнул я одним из первых совершенно уж бестактно, так что меня одернул даже сам Щусев
Горюна я всегда недолюбливал, тут же я попросту на него вознегодовал и потому первоначально слушал его предвзято. Я сразу же стал крайним сторонником взаимоотношения (мое выражение. Именно взаимоотношения, а не убийства, так у меня сложилось и закрепилось в голове), взаимоотношения с соратником Сталина Молотовым. Сказать по-честному, в убийство я не верил вовсе, тем более что все наши прежние смертные приговоры оканчивались обычным мордобоем. Тут же я вовсе чувствовал какие-то серьезные возможности для себя, для звучания моей фамилии. Тем не менее я начал прислушиваться и к Горюну. Кандидат, которого предлагал он, был иностранец. Фамилию я слышал впервые ─ Маркадер.
─ Здесь имеется протокол допроса Рамиро Маркадера, ─ сказал Горюн, хлопнув рукой по синей папке
─ Кем снят допрос? ─ быстро спросил Щусев.
─ Это не важно, ─ замялся Горюн, ─ то есть, возможно, допрос звучит слишком, согласен. Это я уж потом, в записи, придал ему форму допроса Первоначально это был как бы рассказ, причем рассказ человека в тяжелом душевном состоянии, а значит, с домыслами. Правда, мне с ним поговорить не удалось Я стремился и, может, даже добился бы этого, но я опасался Я мог испортить дело и потому довольствовался через вторые руки. Поэтому не исключаю мистификацию в отдельных элементах. Но в целом. Но идея, но дух. За это ручаюсь. Я согласен назвать это даже легендой об убийце Троцкого Маркадере. Легенда мистифицирует отдельные элементы, но в целом в ней больше истины, чем в историческом факте
─ Да вы подумайте, ─ тут возмутился уже Щусев, примерно в тех же тонах, что и я ранее, ─ кому, кому нужен этот мелкий убийца?…
─ Масштаб убийцы определяется масштабом жертвы, ─ спокойно возразил Горюн.
Да, это было так, и это заставило меня по крайней мере утратить предвзятость Вообще-то Горюн был личностью растрепанной внешне и внутренне, но сегодня, очевидно, поскольку речь шла о деле его жизни, в основном он был точен и собран
─ Прежде всего, ─ сказал Горюн, ─ я хотел бы рассказать, как я познакомился с Львом Давыдовичем Троцким.
Ваш Троцкий, ─ выкрикнул Щусев, ─ это то же, что и Сталин Инородцы стремившиеся поработить Россию
─ Я попросил бы, ─ тихо сказал Горюн и посмотрел на Щусева.
Мне почему-то показалось что он захотел схватить массивную пепельницу и ударить Щусева в висок, но сдержался. Мне так подумалось. Горюн взял стул (до этого он стоял, опершись о шкаф), уселся поудобнее и начал:
─ Во время гражданской войны мне несколько раз приходилось видеть Троцкого издали и слышать его на митинге. В длинной шинели, с бледным лицом, с темной бородкой, он чем-то напоминал Христа.
─ Согласен, ─ выкрикнул Щусев, ─ с той лишь разницей, что Христос редко прибегал к осмысленной демагогии… Искренней, неосмысленной демагогии у Христа тоже было достаточно… Но это совершенно другое дело…
Щусев почему-то с каждой минутой все сильнее нервничал и от этого вел себя все глупее. Похоже, что между ним и Горюном то ли началась, то ли продолжалась ранее мне неизвестная, ныне же выступившая в яркой форме борьба за власть в организации. Это показалось мне даже неприятным. Висовин же попросту крикнул:
─ Перестань, Платон!…
─ Итак, ─ продолжал Горюн (этот ли, этот ли Горюн, который плюнул недавно в ухо Юлии Липшиц, сталинистке? Совершенно преобразился человек). ─ Итак, познакомился я с Львом Давыдовичем при весьма странных обстоятельствах, ─ сказал он, ─ было это в двадцать пятом году… Лев Давыдович тогда уже был вообще отстранен от дел и работал в Концесскомс… Ведал концессиями, которые в период нэпа выдавались иностранным фирмам, капиталистам то есть, для разработки наших месторождений полезных ископаемых, ─ обстоятельно объяснил он персонально мне, поняв, что я в том возрасте, когда подобное требует объяснений.
Его обращение ко мне, не скрою, мне польстило… Должен здесь сказать несколько слов и о себе, ибо потом полностью передам слово Горюну. То есть о своем состоянии и положении тогда. Я жил, как уже известно, у Висовина, имел приличную постель, получал от организации некоторую денежную помощь, которая мне ранее и не снилась, то есть приобрел определенную стабильность. Время, повторяю, было веселое, особенно для молодежи, с оплевыванием бывших святынь, со спорами и даже драками. Но все это носило с моей стороны уже менее стихийный, а более осмысленный и организованный характер. А осмысленная ненависть, как известно, менее органична и менее сильна. Я уж больше потешался над прошлым страны, над Сталиным, сталинизмом и сталинистами, чем их ненавидел. Нервы мои почти успокоились. От общества, виновного передо мной, как я считал, я более не требовал покаяния и не мстил ему, а просто издевался над ним, разумеется, в силу возможности. В то же время умственная цепкость моя, способность анализировать и определять максимальную выгоду в каждой конкретной ситуации, безжалостно отбрасывая, даже бестактно попирая все, что ненужно и мешает, ─ свойства, без которых невозможно существование на самой высшей и самой низшей ступеньке общества, ─ все это притупилось во мне, я обмяк и поглупел. Так я воспринимаю себя в тот период, анализируя ныне. В период полного бесправия, незаконной борьбы за койко-место и поисков покровителей, которым я передоверял свою судьбу, мне кажется, я видел и понимал жизнь во всех ее соотношениях гораздо яснее. Так ли это в точности, не знаю. Может, ныне, оглядываясь с ужасом на все последовавшие далее страшные безрассудства, я ищу оправдания глупости своей и потери чувства реального. Но должен признаться, мне тогда было хорошо, я ходил выпрямившись, широким шагом, пополнел на три килограмма и готов был, чуть что не по мне, по малейшему поводу ударить кулаком в зубы. То есть в той реформистской революции, которая безусловно происходила в те годы и результаты которой можно будет оценить лишь впоследствии, лет, может, сто спустя, кулак был принят на вооружение, пощечины, как я уже указывал, сыпались градом, кровь текла из разбитых зубов политических противников, то есть шла возня в обществе. Народ же безмолвствовал, но безмолвствовал не по-пушкински задумчиво, а озлобленно и неодобрительно. Народ не принял антисталинские дела и реформы Хрущева, и, может, в этом и была главная суть хрущевского успеха и главная заслуга этих реформ. В том, что эти реформы приучали народ критически осмысливать и оценивать власть. В этом и только в этом нуждалась тогда страна…
Эту мысль сказал мне Бруно Теодорович Фильмус уж потом, когда я лежал в больнице. Вернее, говорил он много, но я запомнил не все и не то чтобы наиболее, на мой взгляд, дельное, а то, что ухватил, выйдя из забытья… У меня появилась тогда привычка в результате пережитых потрясений и болезней как бы отключаться от голоса собеседника и уходить куда-то вдаль, в себя…
Однако я совсем уже утратил хронологическую последовательность и уклонился в сторону…
Вечер, когда Олесь Горюн рассказывал о своих встречах с Троцким, запомнился мне хорошо. Мы все сидели за столом, на котором рядом лежали две папки: синяя, с делом убийцы Троцкого Рамиро Маркадера, и зеленая, с делом соратника Сталина Вячеслава Михайловича Молотова. Мы, это я, Щусев, Горюн и Висовин. Должен заметить, что, в силу моей полной материальной зависимости от организации, я очень быстро стал ее доверенным лицом и допускался к обсуждению самых ответственных деталей.
─ Я и моя сестра Оксана, ─ говорил Горюн, ─ были приглашены в бывшее Дворянское собрание, Дом Союзов, на празднование 5-й годовщины Грузинской Советской республики. Вернее, через коменданта своего учреждения Оксана добилась этого приглашения только потому, что докладчиком на этом юбилее был Лев Давыдович, ибо она давно уже была влюблена в него… Да, я говорю не о политических симпатиях. Троцкий не был красив, но его любили женщины.
─ Я не совсем понимаю поворот вашей мысли, ─ сказал Щусев, по-прежнему нервничавший, ─ здесь не вечер воспоминаний, а чрезвычайное заседание трибунала организации…
Это было уже полное свидетельство того, что Щусев теряет почву под ногами. Каким-то внутренним чутьем политического функционера он чувствовал, что Горюн берет инициативу в свои руки и кандидатура Вячеслава Михайловича Молотова вполне может быть забаллотирована. Очевидно, то же чувствовал и Горюн, ибо он, всегда такой горячий и невоздержанный, сейчас спокойно сказал:
─ Я говорю по существу, Платон Алексеевич… Это свойство Троцкого нравиться женщинам учитывалось специально созданной в тридцатых годах Сталиным комиссией по убийству Троцкого.
Все это не более, чем ваши домыслы, ─ раздраженно сказал Щусев.
─ Такая комиссия существовала, ─ сказал Горюн, ─ со своим постоянным штатом и своими финансами, причем, главным образом, в твердой иностранной валюте, которая поступала, в частности, от продажи картин из запасников Эрмитажа.
─ Нас это менее всего должно интересовать, ─ очевидно поняв ошибочность своего поведения и сумев взять себя в руки, деловито сказал Щусев, делая какую-то пометку в своем блокноте, ─ фигура Троцкого достаточно скомпрометирована… Русскому народу он всегда был чужд по сути своей… Ныне же он русским народом вовсе забыт.
Позвольте, я продолжу, ─ сказал Горюн.
─ Но, главное, молодежь, ─ снова сорвался Щусев, ─ современная молодежь.
─ Позвольте, ─ снова сказал Горюн. Как-то незаметно он все более брал верх, и даже я, вначале полностью его отвергший, теперь слушал с вниманием и сердился, когда Щусев перебивал его. ─ В Дом Союзов мы пришли задолго до начала, но Троцкий где-то задержался, и встретить его в коридоре сестре не удалось. Она находилась в сильно возбужденном состоянии и готова была подойти просто так, без повода. Его портрет она всегда носила на шее, на цепочке. Конечно, вы скажете, что все это от тех экзальтированных дамочек конца девятнадцатого века… Нет, друзья мои. Сестра имела за плечами три года гражданской войны, ранения, пытки в петлюровских застенках, проклятие родного отца, украинского националиста… К тому же она была красавицей, даже несмотря на сабельный шрам через левую щеку… Так вот, когда Троцкий вошел (он несколько опоздал, и начало юбилейного заседания затянулось), когда он вошел, Оксана так порозовела, словно она была гимназисткой, увидевшей любимого поручика, ─ в этом месте Горюн почему-то усмехнулся и посмотрел на Щусева.
Откровенно говоря, не знаю, почему Горюн пустился в столь уводящие от дела подробности. Было ли это какой-то дипломатической тонкостью, без которой не обходится политическое противоборство, а у нас в организации безусловно началось противоборство… Если предположить, что Щусев окажется во главе России (дикое предположение, но в период затяжных кровавых национальных кризисов такие вещи вполне возможны), если Щусев возглавил бы правительство страны (он сказал мне об этом вскоре), то не сталинисты или вообще сторонники марксистской доктрины были бы его главными жертвами… Так он и сказал.
─ Эх, Гоша, ─ говорит, ─ дожить бы мне до двухтысячного года (почти все личности крайнего толка мистики, и вот откуда увлечение круглыми датами), дожить бы таким, какой я сейчас по возрасту и по ощущению бытия, быть бы мне во главе России… А Горюна я бы тоже в историю вписал, так что пусть не обижается… Сталин у меня бы во второстепенных пьявках ходил… Дескать, жил да был… Сосал кровь народную, русскую, вместе с коммунистами и… ─ он замялся, и прочими…
Я в этом месте вспомнил вдруг Бительмахера и Ольгу Васильевну, и мне под влиянием этого воспоминания подумалось, что Щусев по стандарту хотел прибавить: коммунистами и евреями, но сдержался. Лицо у Щусева дергалось, и один глаз был значительно более второго и красен.
─ Я бы, Гоша, из Горюна, доживи он и сохрани себя нынешним, такого бы врага России соорудил, ─ и Щусев вдруг грязно выругался и начал нести полную ахинею, то есть заговариваться и путано излагать формы правления России…
Но все это происходило позднее, и за точность приведенных настроений не ручаюсь, ибо и я был в хаосе, предвзят, предумышлен, пытался искать в словах Щусева подтекст, читать между строк и, возможно, в чем-то напутал, а что-то и извратил. Одно точно ─ Щусев высказал желание возглавить правительство России и организовать громкий процесс по делу Горюна и его сторонников… Тогда же, в тот вечер, о котором идет речь, когда шла борьба между кандидатурами Щусева и Горюна, Молотовым и Маркадером, Щусев еще откровенной враждебности не высказал, а вел себя нервно и обидчиво. Горюн же говорил, казалось бы, совсем не по существу, была ли это тонкая дипломатия, или он действительно сбился, хотя в политике часто бывает, когда обычную путаницу и неразбериху задним числом именуют замыслом точным и смелым, особенно при удаче дела.
─ Скучные цифры успехов и достижений Грузии за пять лет господства там марксистской идеологии, ─ говорил Горюн, ─ Лев Давыдович изложил так поэтично и своеобразно, что мы все сидели словно на шефском вечере МХАТа.
─ Вот он, весь ваш Троцкий, ─ перебил его на этом месте Щусев, ─ поэт от марксизма… Сталин прозаик, а Троцкий ─ поэт. Только и разницы.
─ Оставь, Платон, ─ снова крикнул Висовин.
─ И, наконец, представился случай, который помог нам сблизиться с Львом Давыдовичем, ─ продолжал Горюн, не обращая внимания на Щусева, ─ говоря о новой Грузии, он процитировал стихи о ее прошлом. Вспомните, сказал Троцкий, как писал Пушкин (в этом месте Щусев усмехнулся словно бы одобрительно, в свой собственный адрес), «Посмотри, в тени чинары пену сладких вин на узорные шальвары сонный льет грузин…» Нет более той Грузии… Теперь другая там жизнь… И вот тут-то он вдруг сказал: «Простите, товарищи, а может, это и не Пушкин…»
─ Лермонтов, ─ выкрикнул кто-то из зала…
─ Да, Лермонтов, ─ подхватил Троцкий.
─ Все-таки Пушкин, ─ крикнул кто-то из зала. Троцкий стоял на трибуне несколько, как казалось, растерянный…
─ Знаете, товарищи, кто определит, чьи это стихи, позвоните мне по телефону, ─ и он назвал телефон, ─ а сейчас будем продолжать доклад.
─ Вот он, приемчик, ─ засмеялся Щусев, ─ тонкая демагогия… Политическое кокетство… Троцкий во взаимоотношениях с аудиторией был кокетлив, как стареющая вдова.
Горюн зачем-то встал и, глядя с ненавистью на нервно веселящегося Щусева, раздельно сказал:
─ За-мол-чите! ─ после чего снова сел и продолжил: ─ На следующий же день сестра моя надела лучшую кофточку, напудрила сабельный шрам вдоль щеки и позвонила по этому телефону.
─ Короче, ваша сестра была любовницей Троцкого… Эту мысль вы стремитесь нам доказать в течение часа, ─ перебил Щусев, дергая головой.
Горюн сдержался, употребив мучительное усилие. Я сидел рядом и слышал, как хрустнули суставы его пальцев.
─ Я хочу, чтоб организация понимала, ─ сказал Горюн, ─ что личный элемент моей ненависти и моего пристрастия чрезвычайно велик. Во-первых, это честно с моей стороны, а во-вторых, все естественно объясняет. Когда идеологические воззрения сплетаются с личным чувством, они достигают подлинной силы… И если в 1935 году моя сестра на Севастопольской набережной пыталась соляной кислотой выжечь глаза тирану, то это был не только политический шаг, но и протест женщины и месть за любимого… А теперь, после того как я все объяснил (по сути, он ничего не объяснил, и здесь Щусев прав), а теперь к делу… Никто так не близок к имени великого человека, как его убийца, и если мы хотим снять налет времени и сделать имя Троцкого живым в обществе и народе, то для этого мы должны заставить загреметь и сделаться живым и публичным имя его убийцы… Итак, ─ он перелистал папку, ─ Рамиро Маркадер, юноша из республиканской Испании… После того, как окончился неудачей массовый заговор против Троцкого целой организации во главе с мексиканским художником Сикейросом и Троцкому удалось спастись от чуть ли не ковбойского налета с пулеметными очередями и вообще массовой стрельбой, те, кто возглавляли комиссию по убийству Троцкого в Москве, поняли, что допустили ошибку.
─ Такой комиссии никогда не существовало, ─ сказал Щусев, ─ это домыслы врагов России… Мне пришлось говорить с одним русским эмигрантом, врагом советской власти. Так вот, он утверждает, что это попросту фальшивка, сфабрикованная троцкистами в 1939 году.
Я продолжу, ─ обратился Горюн к Висовину.
─ Но только поближе к сути, ─ сказал Висовин, ─ уже первый час ночи.
Действительно, был уже первый час. За окном бушевал ливень, и по ветру мотало тяжелые сонные ветви деревьев. Но было тепло. В такую погоду хорошо бродить где-нибудь по зеленой улице или по парку в хорошем плаще и непромокающих башмаках. Мне кажется, на какое-то время все отключились и забыли друг о друге, глядя в окно.
─ Превосходно как, ─ сказал тихо и совсем иным тоном Щусев, ─ по-российски льет, по-славянски. Такого дождя нет за пределами России. Вкусно как хлещет, аппетит к жизни пробуждает.
Напомню, Щусев был смертельно болен и знал это, у него в режимном лагере были отбиты легкие, и Щусев знал, что никогда не доживет до двухтысячного года и до возможности быть правителем России, о чем он иногда мечтал и, как я уже говорил, поделился вскоре этими мечтами со мной.
Невольная пауза, заполненная шумом дождя, была прервана Горюном, зашелестевшим бумагами дела Рамиро Маркадера. Возможно, в паузе Горюн усмотрел опасность утратить над Щусевым преимущество, которое тот во многом сам ему предоставил своим неумным, нервным и грубым поведением.
─ Личное начало в политике и терроре ─ вот что необходимо для успеха, ─ сказал Горюн, ─ и это поняли в спецкомиссии по Троцкому. Предоставим слово самому Маркадеру… Начнем с этого места, ─ он перелистал несколько страниц и принялся читать: ─ «Отца своего я помню плохо, мать же любил чрезвычайно, даже более, чем мать, это у нас в Испании случается не то чтоб часто, но чаще, чем в иных местах, ибо испанская женщина зреет рано и часто рожает детей, будучи сама еще ребенком. Поймите, что значит, когда рядом со зреющим горячим мальчиком юношей четырнадцати лет все время любимая мать ─ женщина. Тут все происходит даже неосознанно…»
А он у вас не лишен поэзии и риторики, ─ сказал Щусев, и притом в весьма опасном направлении… Но вот один вопрос, который я вам все-таки задам не от себя, а от организации (у нас иногда говорили друг с другом на «ты», иногда на «вы», так что тут путаницы нет). ─ Так вот один вопрос, ─ продолжал Щусев, ─ к кому он обращался в столь, мягко говоря, откровенном рассказе… Уж не к вам ли?
Я же сказал вначале, ─ поморщился Горюн, ─ что вел допрос через вторые руки… Я был близок с человеком, которому Маркадер не только доверял, но и дружил.
─ Его фамилия, ─ резко сказал Щусев, ─ и где вы с ним встретились?
─ А почему так резко? ─ спросил Горюн. ─ У вас относительно меня имеются подозрения?
─ Да, ─ сказал Щусев, ─ имеются, но вы не учитываете условия момента… У вас там сейчас неразбериха, и вы не знаете, как действовать… Доносить вы не станете, а если донесете, то не уверены, что вас там одобрят…
─ Вы в бреду, ─ сказал Горюн, ─ очнитесь, посмотрите, в каком он состоянии, ─ повернулся Горюн к Висовину, ─ мне кажется, сегодня нет смысла продолжать.
Действительно, мы и не заметили, как у Щусева начался приступ. При мне у него уже такое случалось, однако не в столь крайней степени. Он побелел, покрылся испариной, губы его сразу обметало чем-то серым, один глаз стал больше второго, жилы на шее набухли. Я сидел ближе всех к нему и понял, что он сейчас рухнет и его надо подхватить и уложить, но в то же время я обдумывал, как совершить движение, свидетельствующее о желании помочь, но не прикоснуться к нему, ибо во мне возникла сильная брезгливость, даже с тошнотой. Это продолжалось не более мгновения. Я инстинктивно встал, сделал движение, но как-то неловко и опрокинул стакан. Этого было достаточно, чтобы меня обогнали Висовин, Горюн и выбежавшая из кухни Варя. Они уложили Щусева, и, когда он уже лежал, я нашел в себе силы прикоснуться к его холодным пяткам, просунуть под них подушечку, в которой он не нуждался, ибо Варя тут же ее убрала. Разбуженный шумом, заплакал младенец Щусева, и Варя метнулась туда, поручив мужа Висовину. Припадок этот чем-то походил на эпилепсию, хоть и не был таковой и по внутренним качествам, как объяснил Висовин, резко от эпилепсии отличался. Так что доктора до сих пор не могли дать ему определения. Щусев глох, терял возможность ориентироваться во времени и пространстве, у него сводило мышцы на затылке, так что приходилось все время держать ему голову, и наступало то, что именуется в медицине «паралич взора». Это состояние обычно кончалось либо бредом и галлюцинациями, либо повышенной возбудимостью и неприличиями. И для того и для другого случая имелись таблетки и ампулы для вливания, специально подобранные. Висовин при помощи журналиста несколько месяцев назад показывал Щусева известному профессору. Тот определил, что у Щусева травматологические повреждения в позвоночнике, особенно там, где он примыкает к тазобедренным частям, а также отек и набухание мозговой ткани, правда, в незначительном масштабе. Все это он вынес из режимного лагеря, где его били чаще, чем других, ибо вел он себя там вызывающе и однажды, как рассказал мне Бруно Теодорович Фильмус, отбывавший срок вместе с ним, однажды покушался на жизнь женщины, лагерного врача, во время медосмотра.
Разумеется, после того, как случился этот сильный приступ, никакой речи не могло быть о том, чтобы продолжить заседание. Висовин остался у постели больного, а мы с Горюном вышли вместе.
Ночь, мокрая от теплого дождя, была до того по-райски великолепна, что мы шли некоторое время молча, каждый погруженный в свое, и мне даже кажется, во всяком случае, это ко мне относится, но, наверное, и к Горюну, оба мы шли потрясенные. Свидетельство этому ─ тот факт, что мы миновали переулок, где я должен был повернуть к себе, и, как оказалось, прошли немного в сторону и от места жительства Горюна. Капало с крыш и деревьев, и в воздухе висел пряный аромат спящей природы, ибо ночью без людей даже город сливается с природой и кажется ее созданием.
─ Вам куда? ─ спросил наконец Горюн, когда, стоя у низкого парапета, мы вдоволь насмотрелись на темную, приятно плещущую о бетонный откос воду.
Я назвал адрес.
─ Так вы у Висовина живете, ─ сказал Горюн.
Мне вдруг показалось, что он знал, где я живу и что живу у Висовина, а спросил и удивился для чего-то своего, задуманного, о чем я еще не до конца догадывался. Я решил, если он вдруг пригласит меня к себе (впрочем, люди потенциально бездомные часто этого ждут и как-то подсознательно), итак, если он пригласит, значит, у него относительно меня есть замысел. И точно.
Не хотите ли ко мне? ─ сказал Горюн. ─ Поздно уже, часа три, не менее… А мы от моего дома гораздо ближе…
─ Хорошо, ─ сказал я, подумав для самоуспокоения, ─ пойдемте.
Мое быстрое согласие объяснялось возникшей сегодня неприязнью и брезгливостью к Щусеву. Я знал теперь, что это антиподы, противоборствующие силы, и брезгливость к Щусеву после его припадка была сейчас во мне так сильна, что я решил довести дело до конца и сойтись с Горюном. Я знал, что это не просто приглашение переночевать и мне придется делать выбор и примкнуть к Горюну практически. Правда, я не знал позицию Висовина, она была для меня важна, поскольку это был единственный человек, которого я искренне уважал. Но учитывая, что и Висовин сегодня несколько раз одергивал Щусева, я решил, что он в крайнем случае будет нейтрален.
Посещение чужого жилища, особенно впервые, мне всегда любопытно. Я люблю подолгу осматриваться, если есть возможность, разглядывать предметы, окружающие чужую жизнь, а если обстановка позволяет, то даже и задавать о них вопросы. Но тут, едва мы пришли, как Горюн сразу же достал из школьного портфеля, с которым ушел от Щусева, ту самую синюю папку и спросил меня, даже еще до того, как предложил присесть:
─ Надеюсь, вы спать не хотите?
─ Нет, ─ сказал я (действительно, спать мне не хотелось, голова была ясная).
─ Тогда сюда, поближе к окну, ─ он уселся на край койки, стоявшей вплотную к окну, и положил папку на подоконник.
Я взял стул и присел рядом.
─ Вы продолжить хотите? ─ спросил я удивленно.
─ Да, хочу, ─ сказал Горюн, ─ мне и самому хочется послушать… Знаете, как сочинитель, соскучившийся по своей рукописи.
─ В каком смысле? ─ сразу насторожился я.
Несмотря на некоторую утрату цепкости ума, вызванную относительным материальным благополучием, я чрезвычайно тонко чувствую чужие просчеты в изложении той либо иной версии, ибо сам к созданию всяких версий был причастен по материальной необходимости. Горюн этого не учел, и вообще, по-моему, он меня недооценил.
─ Ах, вот вы о чем, ─ улыбнулся (мне кажется, просто нашелся) Горюн. ─ И вы сомневаетесь в достоверности… Впрочем, выразился я действительно неудачно, если, конечно, учесть вашу подозрительность. Но по сути это действительно сочинение, ибо подлинные факты требуют для упорядочения и их прочтения сочинительства в большей степени, чем вымысел. Факт всегда более противоречив, чем вымысел, и потому требует сглаживания в чем-то и даже умалчивания в чем-то. А это, разумеется, создает необходимость сочинительства. То есть ненужного и загромождающего в вымысле никогда нет, в факте же ─ огромное количество… К тому же факты эти получены через третьи руки, тоже учтите.
─ Вы говорили, через вторые… И сами назвали это легендой… По-вашему, легенда и вымысел это разное? Горюн засмеялся.
─ Хотите заменить Щусева в контрдействиях против меня? Зачем? Вы молоды, честны, у вас впереди жизнь, десятилетия, а не два-три месяца, за которые добра не сделаешь и поэтому надо спешить делать зло… Вы его опасайтесь, сказал он, вдруг приблизившись ко мне. ─ Замысел его страшен, он умереть хочет, как умирали предбиблейские цари хеттов. Вместе с молодыми, не отжившими свое жизнями вокруг… В одной могиле…
Горюн смотрел на меня в упор, положив подбородок на подоконник. Когда я ранее читал, что тот или иной литературный персонаж сверкал глазами, то считал это не более, чем образным выражением, причем не лучшего свойства. Однако сейчас я увидел воочию, что глаза действительно могут сверкать у человека. Мне стало вдруг страшно, и первым моим движением было вскочить и выбежать вон отсюда на улицу. И теперь, конечно, это, возможно, самовнушение, так сказать, крепость задним умом, но мне кажется, то, что я не выбежал, было для меня окончательным поворотным моментом, после которого произошедшие события стали неизбежны. Но главное, мне кажется, в то мгновение я их ощутил и увидел. Конечно, не в виде конкретных картин будущего, а в виде этакого эмоционального комплекса чувств, словами трудно передаваемого и неосознанного. Однако все это не более, чем мгновение, и после этого я даже посмеялся над собой. Я остался сидеть также из тщеславия, которого, как известно, мне не занимать, ибо, как я понял, подобные действия Горюна выдвигали меня, человека в организации нового, на заметное место, и если в первое мгновение я испытал страх перед сверкнувшими глазами Горюна, то уже во второе я подумал: а почему бы нет?… Кстати, многое не только страшное, жалкое и смешное, но и известное, громкое, всемирное рождалось вот так, на совпадениях, на случае, в клетушках, в ночлежках, в ночных разговорах, в разговорах у подоконника, среди горшков отцветшей герани. Тому свидетельство Большая История Стран и Народов… Особенно в последние материально-демократические столетия горшки с геранью часто сопровождали Большую Историю.
Ну вот и хорошо, сказал Горюн, точно угадав мои выводы и поняв, что после внутреннего противоборства я мысленно поставил на него и решил заключить с ним союз, ваше мнение мне важнее многих из организации… Ибо вы из другого теста… Я не чересчур туманно говорю?
─ Да, говорите, ─ сказал я. ─ Мне не все понятно.
─ Вы еще способны возродиться, ─ сказал Горюн.
─ К чему? ─ спросил я.
─ К тому, чтоб дожить до двухтысячного года, ─ сказал вдруг Горюн негромко. ─ Мы, старики, в сущности уже мертвы, а вы сможете увидеть Россию совершенно преображенной, в расцвете социалистического творчества, о котором сейчас и предположить трудно… Знаете, Лев Давыдович очень любил Россию, центр всемирною социализма… Я встречался с ним не так уж часто, так вот, в те редкие встречи, когда я сопровождал сестру, он несколько раз заводил разговор о России… Причем он как-то сказал именно о России двухтысячного года… Он чувствовал, что не доживет… Тиран понимал, куда метил, присудил его первоначально к изгнанию… Вы знаете, он ведь отказался покинуть Россию, и чекисты несли его на руках к автомобилю, отвезшему его на поезд… Тиран знал, что делает, ибо фактически он вывозил за границу его прах… Отправлял прах в эмиграцию, поскольку уже тогда было решено ликвидировать его за границей, действуя через Коминтерн…
Тут Горюн, может быть, и перехлестнул. То есть это выяснилось потом, правда, в виде полемики, ибо досконально все определить было трудно нам с нашими возможностями. Однако, когда потом у Щусева Горюн повторил слова о Коминтерне, тот взбеленился и обозвал Горюна провокатором, ибо Коминтерн, это ему было известно по другому поводу и в других обстоятельствах, ибо Коминтерн, как выразился Щусев, в такие дела не вовлекался. Правда, были попытки привлечь Коминтерн для сбора разведданных об антисоветских приготовлениях, но не более… Но это, повторяю, случилось через два дня, когда Щусев поправился и Горюн снова делал свой доклад на заседании организации. Тогда же, в ту ночь, я, человек в этих делах неопытный, попросту слушал, правда, изредка тревожась, когда рассказ попахивал опасными несуразностями.
─ Итак, история Рамиро Маркадера, молодого человека, юноши из республиканской Испании, ─ говорил Горюн, листая бумаги в папке, ─ чем более я сам вчитываюсь, тем более понимаю ег о как человека, да, тут не парадокс, понимаю, что эта жизнь так тесно ныне примыкает к жизни Льва Давыдовича, что, прозвучав снова на весь мир, единственно она может связать живой цепочкой нынешнее поколение с Львом Давыдовичем… Если мы вырвем Рамиро Маркадера из забвения, то выполним великую миссию… Вы понимаете меня? Но к делу… Итак, Рамиро рос без отца и был влюблен в свою красавицу мать… Будем говорить об этом не ради остренькой подробности. В высокой, но тайной политике к таким фактам относятся, как в медицине, ─ серьезно и делово. Уверен, что при конкурсе исполнителей приговора, будем говорить проще ─ конкурсе убийц, это сыграло серьезную роль. А ведь в этом смысле существовал серьезный конкурс, конечно, закрытый, так что каждый кандидат думал, что он единственный. Первоначально даже был подобран совсем иной, кажется, какой-то поляк, а Рамиро забраковали. Но потом что-то произошло, поляка, кажется, пришлось устранить, а кандидатура Рамиро всплыла опять.
─ А откуда вам так все известно? ─ забеспокоился я, вспомнив в этом месте разговора беспокойство Щусева и его намек на связь Горюна с органами.
─ Ах, вот оно что, ─ опять усмехнулся Горюн, ─ все не отделались от всевозможных глупостей в мыслях… Ну хорошо, я в лагерях находился с одним из этих… Кандидатов-убийц… Австралийцем… Они с Рамиро были друзьями, и многое о личной жизни Рамиро я узнал от него… А потом был еще один человек… Вернее, есть такой человек, но я дал слово, что его не обозначу, не назову… Вот так по крупицам и явилась картина… Через вторые, а иногда через третьи даже руки… Пришлось и пофантазировать, но только чтоб уложить факты… Не более… Да и вообще, вы для вашего возраста чересчур недоверчивы… А вот я вам доверяю… Я знаю, стоит вам выслушать меня внимательно до конца, как вы поймете и поверите мне до конца. А знаете, почему я так уверен? И почему я тянусь именно к вам?
─ Почему? ─ спросил я, надеясь заранее услышать о том, что я единственный во всей организации честный человек и он это понял с первого взгляда и т. д.
─ А потому, ─ сказал Горюн, ─ что вы мне удивительно Рамиро напоминаете… Вы способны убить из искренних убеждений… Не за деньги, а из убеждений.
─ Как? ─ крикнул я, чувствуя, точно меня обдало жаром.
─ Да, вы напоминаете физиологически… И по нервной основе… То есть по всем тем признакам, благодаря которым Рамиро был первоначально сразу же в конкурсе забракован… Первоначально намеревались подобрать исполнителя приговора с железными нервами… Твердого человека… Однако потом все резко переменилось… В том большую роль сыграл отчим Рамиро, он-то и предложил Рамиро и впоследствии настоял… Фамилия этого отчима Котов, но уверен, что это псевдоним, и не единственный псевдоним. Раз уж мы к отчиму подошли, давайте самого Рамиро послушаем… Этот кусок дела получен из очень близких к нему рук и вмонтирован. «Отчима своего я ненавидел, ─ прочел Горюн, ─ и даже раз покушался на его жизнь…»