К книге
Летит себе аэропланСтраница 17
85%
Страница 17
17

У окраины села Шагал и Белла остановились.

— Желаю вам доброго пути, господин Гагедорн, — сказал Шагал.

— И вам желаю всего доброго, — сказал майор, садясь на лошадь, которую до того вел под уздцы. — Может, встретимся когда-нибудь в мадридском музее.

— Дай-то Бог.

— Дойчланд, дойчланд юбер аллес, — пели солдаты.

Шагал и Белла долго махали им вслед платками.

Морозным ветреным днем Захария Шагал провожал Марка с Беллой и ребенком в Москву. Московский поезд опаздывал.

— Я не дождусь, — сказал Захария, — мне пора идти грузить автомобили, потому что заработка в лавке едва хватает на хлеб. — Он обнял Марка и долго так стоял молча. — Ты приедешь меня хоронить? — спросил он вдруг.

— Ты проживешь долгую жизнь, отец, — сказал Марк, — ты очень крепко выглядишь. Но меня беспокоит, что ты постоянно озабочен и печален.

— Это от усталости, — сказал Захария, — я прожил слишком много тяжелых лет, и они давят мне на плечи сильней, чем большая бочка, полная селедки. А последние три года — про них вообще не хочется думать. Единственная наша надежда на Всевышнего. Помнишь, как сказано: все сердца перед тобой благоговеют, все кости мои говорят: кто подобен тебе, Боже? Не дающему бедного в обиду сильному, нищего и убогого — грабителям. — Он вытер слезы.­ — Да хранит тебя, жену твою и дитя твое всевысший Ягве. — Он поцеловал Беллу и внучку и хотел было уйти, но остановился. — Чуть не забыл. — Он вытащил из кармана промасленный пакет. — Я работал грузчиком на хлебозаводе, и вот дали. Здесь сладкие булочки. Поедите в поезде. — Он еще раз поцеловал всех и ушел.

— Я помню, как в детстве отец возвращался домой, — дрогнувшим голосом сказал Шагал, — и мы, детвора, каждый день ждали его из лавки. Вместе с отцом в дом входили вечер и уют. Он вынимал из карманов пироги и мороженые груши и наделял нас своей морщинистой темной рукой. Они таяли у нас во рту и доставляли куда большее удовольствие, чем если б мы брали их из тарелки... Это уже минуло, — добавил он, — этого уже не вернешь.

Мела поземка. Толпа пассажиров все сильнее напирала. Было много солдат, крикливых баб с мешками. Когда подошел поезд, Шагал с Беллой и дочкой с трудом втиснулись в вагон.

На хлебозаводе Захария Шагал вместе с другими сгружал с грузовика тяжелые мешки.

— Шагал, чего ты сегодня вяло двигаешься? — сказал бригадир. — Не выполнишь норму, снижу расценку, и работу больше не получишь.

Грузовик буксовал.

— Сдай назад! — кричал какой-то рабочий.

Захария взвалил себе на плечи тяжелый мешок. В этот момент грузовик сдал назад. Захария упал без крика и умер сразу. Белая борода его окрасилась кровью, и мука из лопнувшего мешка размокала в кровавой луже.

У входа в старинный дом с колоннами, прежде помещичью усадьбу, полоскался по ветру красный флаг с надписью «РСФСР». Табличка на дверях извещала: «Малаховская трудовая колония детей-сирот, жертв погромов». В доме и во дворе перед домом кипела жизнь, стучали молотки, звенели пилы, на кухне варился суп в большом котле, девочки чистили картошку, стирали белье. В комнате политического просвещения мальчик с серьезным видом читал небольшой аудитории таких же серьезных девочек и мальчиков: «К науке не ведет широкая проезжая дорога, — пишет Маркс в предисловии к «Капиталу».­ И только тот может достичь ее сияющих вершин, кто, не страшась трудов, карабкается по ее каменистым тропам». А в зале под звуки разбитого рояля весело, с хохотом разучивали Интернационал.

Через заснеженный двор кучка одетых в лохмотья ребят везла на санках сучья.

— Товарищ Шагал, — окликнул Марка один из мальчиков, — сегодня вы должны обязательно присутствовать на выступлении живой газеты! Мы вас будем критиковать за увлечение экспрессионистской живописью.

— Обязательно приду, — улыбнулся Шагал, — если не заболею.

— Товарищ Шагал, — сказал другой мальчик, — я хотел бы вам показать свой эскиз, сделанный, как у этого... про которого вы вчера говорили.

— Чимабуэ, — сказал Шагал. — А как твоя опера?

— Я уже ее наполовину сочинил. Только название поменял. Раньше называлась «Освобожденный труд», а теперь — «К мировой коммуне».

— Этот мальчик, — сказал Шагал Белле, — находится в каком-то постоянном творческом экстазе. Он рисует, сочиняет музыку, пишет стихи. И другие дети тоже полны творческого энтузиазма. Они рисуют в разных стилях. Одни за абстрактную живопись, другие за реализм. Среди них есть даже Малевич, который конструирует свои рисунки. — Шагал засмеялся. — Представить себе не можешь, Белла, насколько мне здесь лучше, чем в витебской академии. Я люблю этих маленьких оборвышей, они набрасываются на краски, как дикие звери на мясо. Они будят у меня аппетит к творчеству, который в витебской академии я совершенно потерял.

— Но тебе надо жить не только творческим хлебом, — сказала Белла,­ если не заберешь тебя, ты забываешь прийти к обеду. Ты совершенно исхудал, у тебя черные круги под глазами.

— Мне здесь очень интересно, — сказал Шагал, — я восхищаюсь их рисунками, их вдохновенным лепетом. А ведь эти дети — несчастнейшие из всех сирот. Все они пережили страшное. Их швыряли в канавы, бандиты хлестали их кнутами, угрожали кинжалом, которым только что на их глазах закололи их родителей. Сквозь свист пуль и звон разбитых стекол они еще слышали последние родительские мольбы. Вот такие дети очутились передо мной. Они суетятся, перекрикивают друг друга, хохочут, но их глаза не хотят или не могут улыбаться. Я всегда с тревогой смотрю в их глаза.

— А я сейчас с тревогой смотрю в твои глаза, — сказала Белла. — У тебя воспаленные, температурные глаза. Ночью ты сильно кашлял.

— Видно, меня продуло, — сказал Марк, — в доме ужасные сквозняки. Холодно. Можешь себе представить, как во время таких холодов эти детки, маленькие бедолаги, закутанные в тряпье, дрожащие от стужи и голода, шатались по городам, висели на вагонных буферах? А сейчас я учу их рисовать. — Он закашлялся.

— Тебе надо немедленно лечь в постель, — сказала Белла, — я постараюсь найти доктора.

Бородатое лицо, очки. Пальцы касаются тела, выстукивают.

— Тут болит? А тут? Похоже, воспаление легких.

Ветер пробегает по саду. Галки и вороны кричат. Серо-фиолетовый свет падает на холмы. Темнеет.

— Телеграмма, — говорит кто-то.

— Почему так запоздала?

Кто-то плачет.

— Белла, — с трудом поднимает веки Марк, — какая телеграмма? Почему ты плачешь?

— Я не плачу... Тебе все приснилось. Я сейчас поменяю платок на голове.

Прохладные пальцы Беллы, прохлада свежего платка. Слышны тихие голоса.

— Телеграмма... Где?.. На небе... Посмотри в окно... Видишь из окна комнаты небосвод, расчерченный огромными многоцветными квадратами, линиями, кругами, меридианами? Видишь, меж этими линиями начерчены какие-то знаки? Читай... Москва. Точка, — шевелит губами Шагал. — Берлин. Точка. Нью-Йорк. Точка. Рембрандт. Витебск. Миллион терзаний.

— Я всегда был уверен, что Рембрандт меня любит, — радостно говорит Шагал, — и Витебск тоже.

— Все цвета кусаются. Кроме ультрамарина, — говорит кто-то.

Шагал поворачивается с боку на бок.

— Это голоса моих картин, — говорит он, — на моих картинах все люди безумны... Почему ты плачешь, Белла?

— Сейчас тебе будет лучше...

Прохлада опускается на лоб.

— Я лежу меж двумя мирами, — говорит Шагал, — небо уже не синее. Слышишь, оно шумит в ночи, как большая морская раковина, и блестит ярче солнца? Солнца... Я хочу солнца...

Весеннее солнце светит с ясного голубого неба. Исхудавший Шагал в повисшей на нем одежде объясняет на лесной поляне детям, указывая на большие кубы и квадраты, выстроенные из досок и раскрашенные в разные цвета:

— Возьмем две одинаковые формы. От цвета зависит, плоской ли выглядит форма или объемной. Из-за интенсивности краски возникают новые чувства.

— Товарищ Шагал, — спрашивает один из мальчиков, — можно ли найти формулу краски, от которой люди будут испытывать чувство радости и станут добрыми друг к другу?

— К сожалению, я не знаю такой краски, — отвечает Шагал. — Истина в том, что в живописи, как и в других искусствах, нет ни одного, хотя бы маленького, способа, который мог бы быть превращен в формулу. Как-то я вздумал определить раз и навсегда дозу масла для разбивки краски. И не смог этого добиться. Допустим, из теории известно, что фиолетовые тени происходят от противопоставления желтых и голубых, но в действительности это еще не все. Нужно еще нечто необъяснимое, чтоб создать истинный фиолетовый цвет.­ — И, обмакнув кисть, Шагал начал наносить на белый квадрат фиолетовый цвет.

— У нас гостья, — шепотом сказала Белла, когда Марк вернулся домой,­ Анна Литвак. Помнишь, моя подруга из Витебска? Она приехала очень утомленной, и я уложила ее спать.

— Я уже проснулась, — сказала Анна за перегородкой и вышла, красивая, подтянутая. — Рада тебя видеть. Надеюсь, Белла не будет ревновать, если мы поцелуемся по старой дружбе. — Она обняла Марка за плечи и поцеловала.­

Мне Белла рассказывала, что ты занимаешься здесь популяризацией искусства среди детдомовцев.

— Учить этих искалеченных детей — святое дело, — сказал Марк.

— По-моему, святое дело художника — это живопись, — сказала Анна.— Ты согласна, Белла?

— Я согласна, — сказала Белла, — но Марк находит вдохновение у этих сирот. Несмотря на перенесенную тяжелую болезнь, он работает лучше и больше, чем в Витебске. Недруги из академии его буквально терзали.

— Вдохновение — дело хорошее, — сказала Анна, — но все-таки художнику нужны какие-нибудь маломальские приличные условия... Не понимаю, как здесь можно жить и работать. Какие-то доски вместо стен, застойные запахи. А эта железная кровать? Я на ней спала одна и всего час, но чувствую себя совершенно измученной. Как вы здесь спите вдвоем?

— Мы на ночь расширяем ее с помощью досок, — сказала Белла.

— И все-таки мне здесь лучше, чем в Витебске, откуда меня попросту выгнали, — сказал Марк. — Конечно, скучаю по своим, но и это чувство помогает в работе. Я начал писать портрет моего отца. Закрываю глаза и вижу его. Вижу, как папа возвращается домой из селедочной лавки в своей жирной и просоленной одежде. Глаза у него кроткие, с серовато—синим блеском.

— Да, — вздохнула Анна, — когда отец твой попал под машину и погиб, весь город был взволнован.

— Что, — закричал и затрясся Шагал, — мой отец погиб? От меня скрыли?

— Что я наделала? — сказала Анна. — Белла, почему ты меня не предупредила?

— Я забыла, — сказала Белла, — я виновата.

— Ты все забываешь! — закричал Шагал и изо всех сил стукнул кулаком по столу. — Ты скрыла от меня телеграмму. Я не был на похоронах. А ведь отец просил.

— Ты был тяжело болен, — сказала Белла, — а потом я все собиралась и все не решалась. Ждала, когда ты окрепнешь.

— Извините меня, — сказала Анна, — я, пожалуй, пойду. — Она попрощалась и вышла.

Марк опустился на железную койку, плечи его дрожали. Белла села рядом.

— Я хочу побыть один, — сказал Шагал, надел плащ и вышел.

Он пошел по тропке, не зная куда.

— Марк, — окликнули его.

Анна стояла в тени под деревом.

— Ты меня ждала?

— Я знала, что ты выйдешь. В такие моменты хочется на воздух.

— Да, на воздух. Ах, если бы можно было подняться в воздух, полетать в одиночестве!

— Ты сейчас нуждаешься не в одиночестве, а в друге, который тебя понимает. В женщине, которая тебя понимает. Помнишь наш разговор в Витебске?

Они пошли рядом через поле.

— Кажется, я был несправедлив к Белле, — сказал Марк. — Но как она могла столько времени скрывать от меня смерть отца? Я писал ему письма, куда же она их девала? Прятала? Но это безжалостно, безнравственно... Бедный мой отец. Помню, я позвал его на свадьбу: «Папа, приходи на мою свадьбу». Он мне ответил: «Я охотнее пошел бы поспать». Наверно, он был прав. К чему было связываться с такими знатными людьми. Ее отец уписывал каждый день виноград, как мой — лук... А лица ее родственников на свадьбе. Жаль, что я не Веронезе.

— Успокойся, Марк. Твой отец прожил достойную жизнь. Все мы смертны.

— Папа... Закрываю глаза и вижу его. Папа поставил самовар и начинает набивать папиросы. Мама все говорит и говорит, стучит пальцем по столу, качает головой. Папа слушает ее, перед ним высится уже целая гора папирос. Почему Белла скрыла от меня телеграмму? Почему? Я ведь почти никогда уже не плачу. — Он заплакал громко, навзрыд, не таясь.

— Поплачь, поплачь, — сказала Анна, — это хорошо.

— В Витебск я больше не вернусь, — сказал Шагал, когда порыв отчаяния минул. — Мне не довелось хоронить ни маму, ни папу. На похороны мамы я просто не приехал. Я не мог это видеть. Потерять последнюю иллюзию. А ведь это могло быть и полезно. Увидеть выражение смерти на лицах родителей. Увидеть снежно-белое лицо мертвой матери. Она так меня любила! Почему я не приехал? Это дурно. А лицо отца, раздавленного судьбой и колесами автомобиля. Он был бы так рад, если бы я приехал. Но он не воскреснет.

— Он не воскреснет, — сказала Анна, — его судьба кончена. А ты должен думать о своей судьбе.

— Я должен думать о своих грехах, — сказал Марк, — потому что грехи папы, как и мамины грехи, Бог уже простил. Я помню, как папа на Пасху молил Бога о прощении грехов. На Пасху ни маца, ни редька не привлекали меня так, как Аггада, книга сказаний и молитв. И наполнявшее рюмки красное пасхальное вино. Вино в папиной рюмке казалось еще более красным, чем в остальных. Оно излучало отблески густого, царственно—лилового цвета, отблески гетто, отблески раскаленного жара пустыни, преодоленной моим народом с такими муками.

— Я рада, что ты заговорил об этом, — сказала Анна, — нашему народу предстоит опять преодолеть тяжелый путь на родину, невзирая на муки. Если мы это не сделаем, то в нынешнем безумном мире нам, евреям, грозит катастрофа. У меня есть возможность выехать в Варшаву, а оттуда в Палестину. В поезде одно место для тебя. Хочешь поехать со мной? Это надо решать быстро.

Предыдущая главаГлава 17 из 20Следующая глава