Полемика «Товарищу Маца» — это переосмысление русско-еврейских парадигм и единственное в своем роде выражение еврейской художественной философии в русском постсоветском контексте. В начале «памфлета-диссертации» Горенштейн цитирует критика Леонида Клейна, выводящего чужеродность писателя на чистую воду. Клейн недоумевает: как получается, что в своих текстах Горенштейн наблюдает русскую историю и жизнь извне?! Ведь «отстраненно созерцать российскую деревню или провинциальный городoк может столичный интеллигент — неважно, русский он или еврей. Но представить себе еврея, всю жизнь прожившего в России, воспитанного на русской культуре… и при этом отстраненно созерцающего русскую жизнь, невозможно».
Ответ Горенштейна Клейну разит своей полемичностью. Он не спорит с ним и не отрицает факта того, что он действительно продукт русской культуры. Напротив, Горенштейн утверждает, что его художественный взгляд произрастает из положения самовольного изгоя, который не только «созерцает», но и вершит суд над русской историей, которая его вечно занимала, будь то в «На крестцах» об Иване Грозном или «Последнем лете на Волге». Горенштейн признает, что положение это воистину неординарное и неудобное, бросающее вызов традициям вхождения евреев в русскую культуру, и все же он настаивает на правомочности своей позиции. Горенштейн нарекает Клейна валаамовой ослицей. Намереваясь проклясть, Клейн неосторожно благословляет. Вскрывая то, что ему представляется совершенной химерой, Клейн приоткрывает завесу над художественными и философскими приемами Горенштейна — еврея-творца.
Русско-еврейское художественное кредо Горенштейна неотделимо от его ревизионистской теологии, которая отталкивала и продолжает отталкивать многих, — он рассматривает Ветхий и Новый Завет как единое еврейское произведение, а позднее христианство как узурпацию и предательство этого еврейского наследия. В «Товарищу Маца» его главный оппонент по этому вопросу философ и литературовед Григорий Померанц, отреагировавший глубоко отрицательно на «Псалом» — источник горенштейновского религиозного мировоззрения. Своими изысканиями, переосмысливающими Евангелие, Горенштейн возрождает публичные споры между еврейскими и христианскими богословами, синагогой и церковью, устраивавшимися в Средние века с целью публичного осмеяния иудеев, дабы заставить их признать истину за церковью. Нередко эти диспуты кончались уничижением еврейской стороны; нередко евреи продолжали стоять на своем, и именно в ряды таких евреев зачисляет себя Горенштейн. Он восстанавливает историческую правду: не просто утверждает связь христианства с иудаизмом, но провозглашает первородство и превосходство иудаизма, возвращает историю на круги своя, заделав ее бреши. Делает он это как русский писатель и как еврей, который страдает не беспамятством, а переизбытком исторической памяти в противовес нормам русской традиции и опыту евреев, вошедших в эту традицию до него.
В ответ на вопрос: «Кто вы? Немец еврейской веры или украинец еврейской веры?» — Горенштейн вызывающе отвечает глубокой тавтологической формулировкой: «Еврейский еврей», которая напоминает навязчивые параллелизмы библейского стиля (как в «да лобзает он меня лобзанием уст своих» из Песни Песней, перекочевавшее в пушкинское «В крови горит огонь желанья»). Его чужеродство, а значит, и все его художественное видение уходит корнями в еврейство. Оно опоясывает Библию и культуру черты оседлости, которую он, по собственному признанию, знал лишь частично. Горенштейн пишет: «А евреям, в особенности если они хотят сохранить себя как личность, свое достоинство, родиной была и остается черта оседлости». Это заявление, поразительное по своей прямоте, перечеркивает превалирующее отношение к черте как со стороны сионистов, так и ассимилянтов, провозглашавших, что она уничтожает в еврее личность и девальвирует его достоинство. Пойдя наперекор постулатам современной еврейской истории, Горенштейн, однако, оставляет за собой право критиковать свою родную почву глубинно и бесповоротно — вспомним «Шампанское с желчью», включенное в эту книгу, и «Бердичев».
В «Товарищу Маца» Горенштейн обращается к вопросу о языке, а через него и к своему художественному «я». Он пишет: «Знал бы идиш, может быть, стал бы еврейским писателем и писал бы по-еврейски. Но пишу по-русски, значит — русский писатель, нравится ли это кому-либо или не нравится. Нравится мне это или не нравится, я — русский писатель, потому что принадлежность писателя к той или иной литературе определяется по языку, на котором он пишет. Гейне — немецкий писатель, и сам Гитлер не смог этого отменить. Джозеф Конрад — английский писатель, хотя он поляк и родился в Бердичеве. В моем же случае еврейский язык отняли, русский язык хотели бы запретить. Хотели бы, чтоб онемел. Однако не дал Б-г свинье рог».
Горенштейн лукавит — идишем он владел, хотя, скорее всего, в недостаточной мере для писательского творчества (в заявлении 1962 года на поступление на Высшие сценарные курсы во ВГИКе, хранящемся в московском РГАЛИ, он упоминает идиш как один из языков, которые знает). Примечательно то, что он определяет русский как язык, выбранный не столько им самим, сколько за него ироничной превратностью истории. Предъявить себя публично миру еврейским писателем было бы поступком слепоты по отношению к самой истории и лингвистическим перипетиям своего бытия. Это также явилось бы обязательным шагом в направлении этнической и малой еврейской литературы в контексте большой русской, что претило честолюбию Горенштейна.
Свою русскость он определяет здесь не историей и культурой, а исключительно языком. В этом неотъемлемая часть его полемической стратегии, на которой покоится его представление о положении еврея в христианском мире. Он говорит об использовании этого языка: «А я пользуюсь без права и без разрешения оскорбленных. Не на паперти выпросил — сам взял, никого не спрося. “Какое право при подобных взглядах вы имеете пользоваться русским языком!” Какое право? А какое право вы имеете пользоваться еврейской Библией и еврейским Евангелием? Я не возражаю — пользуйтесь, пользуйтесь».
В своем «памфлете-диссертации» Горенштейн проводит параллель между «попрошайничеством» евреев-выкрестов, чей Христос, как в стихотворении Бориса Слуцкого, «нищих на папертях собирал», и «попрошайничеством» евреев, входящих в русскую культуру и возводящих русский язык в сакральную ценность. «А ведь существуют разные формы попрошайничества, — пишет он, — при общем личностном типе попрошайки, в данном случае, к сожалению, специфически еврейском, связанном с патологией национальной истории». Три основных компонента вырисовываются в мышлении Горенштейна: утилитарное понятие о языке, его аутсайдерское место в русской литературе и переосмысление Библии. Это философия не незваного гостя на пире русской литературы, а современного еврея, говорящего голосом древности, которым он заявляет о своих наследственных правах и милостиво позволяет другим пользоваться тем, что они забрали у него без спросу.