Писание Хамфри Несмышлитта, эсквайра[36]

Право написания мемуаров, подчас непоследовательных и скучных, по обыкновению приписывают людям в летах. Безвестные исторические нюансы и казусы из жизней великих, отпечатавшиеся в чьей-то памяти, передаются по наследству потомкам в форме пространных старческих писаний — так уж заведено.
Но хоть и не укроется от современного читателя патина Старины, лежащая на писчем моем пере и том, что выходит из-под него, пред ним предстану я совсем молодым человеком, что на свет появился якобы в 1890 году в американской стороне. Что ж, намерен признаться — пора сложить с себя бремя хранимого долго из опасений в неверии секрета, и да просветится мир на сей счет, и удовлетворится жажда достоверных сведений о той Эпохе, с знаменитыми особами коей был я дружен. Итак, рожден я был в родовом поместье в Девоншире, десятого дня августа 1690 года (а по новейшему григорианскому календарю — двадцатого августа). Так сочтите же — ныне мне двести двадцать восемь полных лет! В юности прибывши в Лондон, я еще детьми видал многих выдающихся мужей времен правления короля Вильгельма, среди них и печально известного господина Драйдена, часто сиживавшего за столиками кофейного заведения Уилла. С господами Аддисоном и Свифтом[37] я не преминул свести весьма близкое знакомство, а господину Поупу[38] и вовсе сделался одним из доверенных друзей и уважал его безмерно до самого дня кончины. Но поелику ныне хочу я поведать о друге, обретенном чуть позже, — о покойном докторе Джонсоне[39], — да пребудет пока в стороне пора моей молодости.
О докторе я впервые услышал в мае 1738 года; лично в то время мы не пересекались. Мистер Поуп окончил работу над Эпилогом к своим «Сатирам», начинавшимся словами «Не явишься в печати ты по разу в полугод», как раз тогда и уже готовил плоды трудов своих к окончательному изданию. Так получилось, что в один день с ним вышла в свет сатирическая поэма-подражание Ювеналу[40] — под заглавием «Лондон» и именем тогда еще безызвестного Джонсона. Надлежит сказать, сотворила она шуму! Многие джентльмены, славные за свой хороший вкус, заявляли, что се — творение Поэта более великого, нежели сам господин Поуп. И хоть иные недоброжелатели и множили слухи о мелочной завистливости мистера Поупа, тот воздавал виршам своего новоиспеченного соперника немалые хвалы и, узнав от мистера Ричардсона, кто сей поэт, сказал мне, что «господин Джонсон вскорости будет извлечен из подпола[41]».
Мы с доктором не были представлены друг другу до 1763 года, когда нас познакомил в таверне «Митра» господин Джеймс Босуэлл, юный шотландец из прекрасной семьи, человек великой учености при невеликом уме, чьи рифмованные излияния мне приходилось править до толковости в иной час. Доктор Джонсон, каким узрел я его впервые, оказался мужчиной тучным и мучающимся одышкою, вдобавок скверно и неопрятно облаченным. Припоминаю, что носил он завитой власяной парик — не перевязанный сзади лентой, не напудренный, да и явно не по размерам его главы. Его камзол рыжевато-коричневого цвета был изрядно помят и местами не досчитывался пуговиц. Лицо доктора, одутловатое без меры, будто несло на себе печать некой хвори, и его то и дело охватывал тик. О сем физическом изъяне я, впрочем, знал заранее от господина Поупа, потрудившегося навести некоторые справки.
Будучи почти семидесяти трех лет от роду, на целых девятнадцать лет старше доктора Джонсона (я величаю его «доктором», хоть и добился он сего звания двумя годами позднее), я, само собою, ожидал от него почтительного отношения к моим летам — и потому не питал к его фигуре того страха, в коем признавались многие другие. Я напрямую поинтересовался у него, что он думает насчет хвалебного отзыва на его «Словарь» в «Лондонце», издаваемой мною периодической газете, он заметил:
— Добрый сэр, не припоминаю, чтобы читывал ваш листок, да и не особо пекусь я о тех мнениях, коими обзаводится менее сметливая часть общества человеческого.
Зело задетый неучтивостью человека, чья известность заставляла меня добиваться его одобренья, я отважился ответить ему в том же тоне и выказал удивление тем, что сметливый, без сомненья, муж вроде него берется судить ум другого мужа, с чьими произведениями даже не знаком.
— Видите ли, добрый сэр, — ответил на это Джонсон, — мне и не требуется знакомиться с чьими-то писаниями, дабы оценить их поверхностность. Сам автор рьяно выдает ее стремлением помянуть труды свои в первом же обращенном ко мне вопросе!
Так завязалась наша дружба, и впоследствии общались мы с доктором на самые разные темы. Когда, в согласии с ним, подметил я, что подлинность поэм Оссиана для меня довольно сомнительна, господин Джонсон изрек:
— Как же славно, сэр, что поэмам Оссиана не требуется ни ваше сомненье, ни одобренье! С чем согласен весь город — то всяко не великое разоблачение для критика с Граб-стрит[42]. Раз уж на то пошло, можете заявить, будто имеете основания подозревать, что «Потерянный рай» сотворил никакой не Мильтон!
С тех пор я очень часто виделся с Джонсоном, чаще всего на заседаниях Литературного Клуба, основанного на следующий год доктором вместе с мистером Берком, парламентским оратором, мистером Боклерком, светским джентльменом, мистером Ленгтоном, полисменом и просто благочестивым человеком, сэром Рейнольдсом, широко известным художником, доктором Голдсмитом, прозаиком и поэтом, доктором Ньюджентом, тестем мистера Берка, сэром Джоном Хокинсом, господином Энтони Шамье… ну и, разумеется, самим собой. Мы собирались обыкновенно в семь часов вечера, раз в неделю, в «Голове турка» на Джерард-стрит, Сохо, пока таверна не была продана хозяином, превратившись в частное жилище. Мы после того огорчительного события повадились навещать то «У Принца» на Сэквилль-стрит, то «У Ле Теллье» на Довер-стрит, захаживали в «Парслоу» и в «Дом с соломенной крышей» на Сент-Джеймс-стрит. На тех собраниях мы старательно берегли тепло дружеских связей и спокойствие, выгодно контрастирующие с некоторыми разногласиями и разладами, которые наблюдались в литературе, а также и в нынешней «Ассоциации любительской прессы». Тем замечательнее была наша мирная аура, чем больше среди нас присутствовало господ весьма разнящихся взглядов. Например, я и доктор Джонсон, как и многие другие, были ярыми тори, в то время как господин Берк выступал против американской войны — многие его речи по этому вопросу доступны широкой публике. Наименее мирным же участником общества слыл один из его основателей — сэр Джон Хокинс, сочинивший впоследствии о нас не один очерняющий пасквиль. Сэр Джон, эксцентрик и смутьян по природе, как-то раз дал понять, что категорически не намерен вносить свою лепту в оплату ужина, ибо всецело отказался от вечерних приемов пищи.
Позже он оскорбил мистера Берка, да и в принципе все чаще вел себя так невыносимо, что мы все постарались выказать вящее свое неодобрение; после всеобщего осуждения более не появлялся он на наших собраниях. Однако сэр Хокинс никогда в открытую не ссорился с доктором и был исполнителем его завещания, хотя мистер Босуэлл и другие сомневались в искренности его привязанности.
Другими, более поздними членами клуба были мистер Дэвид Гаррик, актер и давний друг доктора Джонсона, господа Томас и Джозеф Уортоны, доктора Адам Смит и Перси Томас, мистер Эдуард Гиббон, историк, доктор Берни, музыкант, мистер Малоун, критик и мистер Босуэлл[43]. Стоит заметить, что Гаррик добился членства далеко не сразу, ибо доктор, несмотря на свое приметное дружеское великодушие, всегда делал вид, что осуждает сцену и всех, кто с ней связан. У Джонсона была поистине странная привычка говорить за Дэви, когда другие были против него, и спорить с ним, когда другие были за него. Не сомневаюсь, что он искренне любил мистера Гаррика, ведь он никогда не упоминал о нем в таком тоне, что был им позволителен в отношении Фута — отъявленного, несмотря на свой комический гений, грубияна. Мистер Гиббон тоже был обществу не слишком-то симпатичен из-за своих раздражительных насмешливо-покровительственных манер, оскорблявших даже тех из нас, кому больше всего были по нраву его исторические произведения.
А вот мистер Голдсмит, маленький человечек, очень тщеславный во всем, что касалось нарядов, и очень безыскусный в разговорах, был моим особым любимцем — ведь, как и я, не способен был блистать в беседе. Он страшно завидовал доктору Джонсону, но тем не менее любил и уважал его. Я помню, что однажды в нашей компании был иностранец — кажется, немец; пока Голдсмит вещал, он заметил, что доктор готовится что-то сказать. Неосознанно отнесшись к Голдсмиту как к незначительной помехе на пути излияний великого человека, иностранец резко прервал его и навлек на себя голдсмитову длительную немилость криком:
— Тиш-ше! Токтор Тшонсон имеет что-то сказать!
В сей блестящей компании меня терпели больше из-за моего возраста, нежели из-за ума или знаний; в остальном же я не был ровней остальным. Моя дружба со знаменитым месье Вольтером также вызывала досаду со стороны доктора, который был глубоким ортодоксом и повелся о французском философе говорить следующее: «Vir est acerrimi Ingenii et paucarum Literarum»[44].
Мистер Босуэлл, маленький насмешник, знакомец мой с давних пор, обычно устраивал потеху из моих неловких манер и старомодного парика и одеянья. Однажды, слегка захмелев от вина, до коего был охоч, он вздумал экспромтом сочинить на меня стихотворный памфлет — удумав писать его прямо на столешнице; правда, без той помощи, к коей обычно прибегал при создании своих сочинений, допустил досадный грамматический промах.
— Такова кара свыше, — заметил я, — ибо не стоит писать памфлеты на доброго сэра, что правит ваши стихи.
В другой раз Босси (так мы его звали) пожаловался, что в статьях моего «Ежемесячного обозрения» я чрезмерно суров к начинающим авторам; заявил даже, что я нарочно свергаю со склонов Парнаса всякого, кто желает попасть на вершину.
— Сэр, — ответил я, — вы глубочайше заблуждаетесь. Кто пал вниз — тем просто недостает словесной удали; но дабы скрыть недостачу эту, приписывают они отсутствие успеха самому первому критику, кто дерзнул их разгромить.
И доктор Джонсон, к облегчению моему, со мной всецело согласился.
Никто не прилагал больших усилий, чем доктор Джонсон, к исправлению промахов в чужих стихах. В самом деле, говорят, что в книге бедной слепой старой миссис Уильямс вряд ли сыщется хоть бы и пара строк, которые не принадлежали бы доктору. Однажды Джонсон процитировал мне вирши слуги герцога Лидского, столь позабавившие его, что он выучил их наизусть. Они были посвящены свадьбе герцога и настолько напоминают по качеству работы других, более поздних, олухов, ютящихся под сенью Евтерпы[45], что я не могу удержаться от соблазна привести их здесь:
Когда же герцог Лидский надумает жениться
На леди юной и непогрешимой,
Какое счастье, право, той выпадет девице,
Ведь герцога доверье нерушимо!
Я спросил доктора, пытался ли он когда-нибудь понять смысл этого четверостишия; и когда он сказал, что нет, я позабавил его следующей переделкой:
Когда галантный Лидс возьмет себе жену,
Из нежных юных див первейшую в роду,
Пусть рада будет та, пусть гордо улыбнется —
Такой Супруг не всякой достается.
Вышло недурственно, однако Джонсон справедливо заметил:
— Добрый сэр, вы поправили стопы[46] в этих стихах, но, право, не привнесли в них ни остроумия, ни поэтической ценности.
Я с удовольствием продолжил бы рассказ о своем общении с доктором Джонсоном и умами его круга, но я так стар и легкоутомим. Припоминая дела давно минувших дней, я как будто бы плутаю наугад впотьмах; боюсь, я осветил лишь малость случаев, никем прежде не обнародованных. И если же эти мои мемуары будут приняты благосклонно, впоследствии я поведаю и некоторые другие занимательные истории прошедших лет, живым представителем коих остался я один. Еще многое стоит припомнить о Сэмюэле Джонсоне и его достославном клубе, которому был верен я еще много лет после смерти доктора, какую считаю достойной многих скорбей. Помню, как Джона Бергойна, эсквайра и генерала, чьи драматургические и поэтические творения увидели свет уже после его смерти, не допустили в клуб в силу трех голосов против — навеянных, вероятно, его незавидным поражением в Американской войне, под Саратогой. Бедняга Джон! Хотя бы сыну его повезло поболее, и он даже добился титула баронета… но, право слово, как же утомился я, как устал. Я стар, страшно стар, и пора уж мне вздремнуть после обеда.