К книге
Мои друзья скандинавыФИННЫ. ДОРОГА ЖИЗНИ
97%
ФИННЫ. ДОРОГА ЖИЗНИ
64

С маляром Калле Юссила, специалистом по окраске автомобилей, познакомил меня его пасынок Эса, секретарь Демократического союза молодежи поселка Вартиокюля, под Хельсинки.

— Мне трудно говорить о нем как об отчиме, он скорее мой приятель, — признался Эса.

Впрочем, расскажу по порядку. Мы сдружились с Эса летом, во время моей поездки по Финляндии. И в каждом городке он тянул меня на какую-нибудь танцевальную площадку и всегда сравнивал ее с залом для танцев своего Рабочего дома в Вартиокюля.

— Если так получилось, что путь к душе молодежи идет через ноги — через танцы и спорт, — надо сделать все, чтобы и этот путь приводил к нам. А если мы будем стоять в стороне и только свысока возмущаться узостью идейных запросов молодежи, то этот же путь уведет ее от нас. Вот! — закончил Эса, словно продолжая прерванный спор с неизвестным мне противником.

— А как это происходит? — перебил я Эса.

— Начинаем, казалось бы, с мелочей. У нас в клубе, в комнатке перед залом для танцев, на столах лежат рабочие газеты, брошюры, на стенах — плакаты с лозунгами дня. В перерывах между танцами ребята подходят к столу и листают газеты. Сначала заглядывают, конечно, только в отделы спорта и происшествий, а затем втягиваются, привыкают читать именно эти газеты, считать их своими. И, между прочим, замечаешь, какой паренек посерьезнее. Попросишь его помочь поддерживать порядок, подежурить в клубе… Дашь прочитать книжку, поговоришь по душам. Глядишь, уже в активе, занимается в кружке политграмоты… Когда мы с матерью, сестрой и отчимом приехали в Вартиокюля, тут насчитывалось всего пять комсомольцев. Теперь семнадцать, а к концу года станет тридцать. И я уже знаю, кто именно. А с будущего года дело пойдет еще лучше.

Танцы Эса любит не только теоретически. Стройный, широкоплечий, он сам отлично танцует и, кажется, даже увлечен «агитационной работой»… Кстати, не надо забывать о том, что чистый доход от танцев составляет немалую часть бюджета демократических организаций.

— Но никогда так много не танцевали, как зимой пятьдесят шестого года, в дни всеобщей забастовки, — как-то рассказывали мне в Демократическом союзе молодежи.

Чтобы бастующая молодежь не толпилась на улицах, во избежание разного рода провокаций и схваток, с самого утра и до позднего вечера на танцевальных площадках, принадлежащих рабочим организациям (вход был бесплатный), играли оркестры и шли танцы.

Но стоило распорядителю громогласно объявить, что у такой-то бензоколонки появились штрейкбрехеры или на такой-то улице хотят смять пикет, музыка умолкала, юноши немедля отставляли своих партнерш и устремлялись на место происшествия, «наводили порядок» и возвращались обратно. Танцы продолжались!

Не сумев отвлечь молодежь от летних «коммунистических» танцевальных площадок на свои, правые социал-демократы делают все, чтобы и тут помешать левым организациям.

Когда в Куопио летом в городском саду, на окраине города, я любовался высокой, круглой, пахнущей свежей сосной беседкой, построенной рабочими во внеурочные часы, чтобы было где потанцевать молодежи, мне рассказали, что муниципалитет хочет прикрыть эту танцевальную площадку, потому что музыка, видите ли, мешает отдыхать людям, живущим поблизости. Узнав об этом, жители близлежащих кварталов представили петицию о том, что музыка с площадки почти не доносится до них и, во всяком случае, нисколько не мешает им. Неизвестно еще, как отнесется муниципалитет, «оберегающий спокойствие» этих граждан к их петиции.

Под угрозой закрытия находится и танцевальная площадка «Альпила» в Хельсинки, арендуемая рабочими организациями.

На сорок первом номере автобуса под вечер в среду мы с Эса приехали в Вартиокюля. Здесь танцуют только по средам и пятницам. В субботу нельзя — банный день.

Рабочий дом стоял в сосновой роще на холме, метрах в трехстах от шоссе, поодаль от поселка.

— Удобное расположение. Тут уж никто не сможет сказать, что наш джаз мешает отдыхать в поселке, — хитро подмигивая, сказал нам Эса и быстро добавил: — К тому же с холма все хорошо видно кругом.

Когда мы подошли поближе к Рабочему дому, похожему не то на вытянутое дощатое строение одноэтажного летнего театра в каком-нибудь захолустье, не то на большой засыпной барак-времянку, начался мелкий дождь.

Эса взглянул на затянутое облаками небо.

— Это хорошо, — сказал он, — в лесу сыро, больше народу придет на танцы. Подождите, пожалуйста, тут, у входа, пока я запру Стилягу и Рекса.

Стиляга оказался такой же огромной немецкой овчаркой, как и Рекс. Из-за черной шерсти на передних лапах Стиляга кажется одетым в длинные узкие брючки, которые, как здесь шутят, можно натянуть только с вазелином. Пока в доме никого не было, собаки свободно бегали по комнатам и залу.

— Мы их купили незадолго перед выборами в парламент, — объяснял Эса, запирая псов на кухоньке, примыкавшей к комнате, в которой живет его мать, заведующая Рабочим домом.

И дальше он рассказал.

Весной ребятам из Демократического союза молодежи стало известно, что молодчики из Союза коалиционной молодежи, продолжая «лапуаские традиции», когда доблестью считалось громить помещения пролетарских организаций, собираются перед выборами напасть на Рабочий дом. И если даже им и не удастся разгромить его — рабочие парни успеют прибежать на выручку, — то, во всяком случае, можно будет придраться к тому, что возле дома происходят дебоши, и закрыть его «законным» образом.

— Вот тут-то мы и приобрели Рекса и Стилягу, — продолжал Эса. — Водили по поселку для острастки, чтобы все видели, какие они сильные и свирепые… А из пустого зала Рабочего дома их лай далеко разносится.

Да, когда имеешь дело с реакцией, меры предосторожности не излишни. Это отлично поняли и участники Международного молодежного фестиваля в Хельсинки. Мальчишки из антикоммунистических организаций не только хулиганили на улицах. Ночью на подмостках в парке, где под открытым небом должны были выступать молодые босоногие танцовщицы из Индии, рассыпали мелко-мелко битое стекло. Можно представить себе, как был бы испорчен праздник, если бы такие парни, как Эса и его товарищи, утром не проверили, все ли в порядке на эстраде в парке. Это случилось позже. Но и сейчас ясно, что Стилягу и Рекса завели не зря.

— И, как видите, выборы у нас прошли без эксцессов! — смеется Эса.

Вскоре пришла Аста, невеста его, высокая, стройная, бледная, с глубокими голубыми глазами и удивительно тонкой, «осиной» талией.

Аста хлопотала у бутылок с фруктовой водой и ловко нарезала бутерброды. Сегодня на ее долю выпало торговать у буфетной стойки. Обычно это делает заведующая Рабочим домом, мать Эса, старая коммунистка-подпольщица.

Мать Эса, помимо того, что она заведующая Рабочим домом. продает входные билеты, она же дворник и с помощью добровольцев убирает помещение, она же ведет кружки политграмоты и организует различные мероприятия. Это единственный постоянный, как у нас бы сказали — штатный работник Дома. Но так как у организации денег мало, то зарплаты она не берет и живет только на пенсию. Единственное, что она получила за свою работу, поглощающую все ее время, — это комната при Рабочем доме.

В мезонине того же дома живет и Эса.

Из мастерской акционерного общества «Конела» пришел отчим Эса. Он радушно усаживает нас за стол, на котором уже дымится душистый, гостеприимный кофе, сваренный Астой. Сколько должен был пережить и передумать этот немолодой уже, худощавый мужчина с сильными мускулистыми руками, прежде чем, уйдя от шюцкоров, всей душой примкнуть к коммунистам?

Сейчас он в Вартиокюля председатель партийной организации поселка.

Мне хочется хоть немного узнать о жизни Калле — второго маляра, с которым мне здесь довелось познакомиться.

— О, он всегда попадал в такие занятные переделки и так забавно рассказывает о них, что у нас в семье его называют Швейком! — говорит Эса.

Эса — отличный переводчик, это его профессия. Но сегодня он то и дело отвлекается, выходит из комнаты узнать, пришли ли ребята из джаза, проверить радиоусилитель. И поэтому я узнал о Калле меньше, чем мне хотелось.

— Отца моего в восемнадцатом году расстреляли белые, а меня отдали на воспитание в приют. Ну, а в приюте после господа Иисуса Христа и пресвятой девы Марии сразу идут Укко Пекка и Маннергейм. Так меня и воспитали. В армию я пришел активистом-шюцкоровцем, — рассказывал Калле. — Во время зимней войны был ранен и замерзал на снегу. Очнулся от того, что носком в бок меня толкнул полковой поп. «Отвоевался, — сказал он офицеру, — теперь это уже воин небесной рати… Пойдемте дальше!» Но другой — военный врач — нагнулся, посмотрел и сказал: «Ну нет, он еще на земле с русскими повоюет!» — и велел санитарам забрать меня. В госпитале я очнулся и впервые начал думать: «Для чего солдату война? И кому нужна она?» А ведь только стоит начать думать, в конце концов и додумаешься… Друзья тоже помогли додуматься… А тут вторая мировая война подоспела.

Беседу прервала пожилая женщина, которой мать Эса на время отсутствия поручила продавать входные билеты. Калле должен был отдать ей проштемпелеванную билетную книжку. Это дело не такое простое — ведь с каждого проданного билета надо платить налог.

В присутствии этой женщины Калле, видимо, не хотел рассказывать о душевной борьбе, которую ему пришлось выдержать с самим собой, — он предпочитал говорить о «боевых эпизодах», которые этой борьбе сопутствовали.

День рождения маршала Маннергейма торжественно праздновался в финской армии. Всем солдатам выдавалась порция водки — сто граммов, — чтобы они выпили за здоровье главнокомандующего! И вот отделение, в котором служил Калле, отказалось не то что пить за здоровье маршала, но даже получать «праздничную» порцию… Но так как на следствии солдаты в один голос твердили, что они отказались в пользу отделенного командира, чтобы он выпил все их порции один, «потому что хотелось впервые за много месяцев увидеть хоть одного по-настоящему пьяного», то их и приговорили лишь к четырем месяцам тюрьмы каждого.

Отсидеть они должны были, когда окончится война.

Эта история действительно смахивала на швейковскую, но в ней был и местный колорит.

Я вспомнил, что н в нашумевшем здесь романе Вяйне Линна «Неизвестный солдат» протест против войны тоже сначала проявляется в отказе офицера пить за здоровье Маннергейма в день его рождения.

Вскоре после отказа от заздравной чаши случилась другая «неприятность». Калле увидел сон, который напоминал вещий сон фараона из библии: помните, семь тощих коров без зазрения совести съели жирных… Только там при отгадывании сна выдвинулся Иосиф Прекрасный, а здесь — командир взвода — фендрик.

«Я видел ночью во сне, — рассказывал Калле однополчанам, — белых коров. Потом пришли рыжие коровы и съели белых».

И за этот сон он был также приговорен к четырем месяцам тюрьмы.

Для разгадки не потребовался Иосиф Прекрасный. Здесь была игра слов, понятная всем. Рыжая корова по-фински называется «пунника». Но этим же словом белогвардейцы со времен гражданской войны стали обзывать красных, подобно тому как те называли белогвардейцев «лахтарями», сиречь «мясниками».

Отсидеть четыре месяца Калле должен был тоже после войны.

А война продолжалась.

И вот наступил час испытания.

Это было на Ладожском озере лютой зимой.

Прапорщик Тенхо вызвал к себе Калле и сказал: «Получай взрывчатку и приказ!»

А приказ заключался в том, что отделение Калле должно скрытно, в маскхалатах, пробраться к Дороге жизни, проложенной по льду Ладожского озера, — той самой ниточке, которая соединяла измученный блокированный Ленинград с Большой землей, — и вывести ледяную трассу из строя, подорвать ее.

В маскхалатах даже и днем, при свете солнца, движущихся по заснеженному полю лыжников можно распознать только с самолета. Но и с самолета сами они невидимы, и выдают их лишь отбрасываемые на снег движущиеся тени.

О том, что в Ленинграде умирают от истощения тысячами и женщины и дети, что город на краю голодной смерти, победно трубили тогда все финские газеты.

Дорога жизни была единственной, по которой шли в Ленинград грузовики с продовольствием, по которой эвакуировали из города детей, стариков и больных.

«Если бы Суоми не вступила в войну на стороне Гитлера, разве могли бы немцы блокировать Ленинград? Мы не воюем против детей и женщин», — толковали между собой многие финские солдаты.

И тут вдруг приказ — взорвать дорогу!

Задание и для таких отличных лыжников, какими были солдаты отделения Калле, трудное, но при удаче выполнимое.

Но нет, он, Калле, готов отдать жизнь за родину, но с детьми и женщинами не воюет.

— Это очень важное задание, — сказал прапорщик.

Калле молчал.

— Награда велика. Родина тебя не забудет. Ты истинный патриот Суоми.

— Именно поэтому я не буду участвовать в преступлении…

— Ты отказываешься выполнить приказ? — изумился офицер и стал расстегивать кобуру. — Я пристрелю тебя на месте.

— Не успеешь! — Калле навел на него автомат.

Что дальше?

Военно-полевой суд. Калле грозил расстрел…

Его имя могло быть вписано, подобно именам Урхо Каппонена, Марты Коскинен, Ристо Вестерлунда, Лайхо и десятков других, в синодик имен гордых финнов, расстрелянных за то, что они боролись против участия Суоми в гитлеровской коалиции.

До сих пор я знал о подвигах защитников и граждан города-героя — людей, которые под авиабомбами, рвущими на куски толстый лед, прокладывали Дорогу жизни, охраняли ее.

Кто не знает воспетых поэтами подвигов водителей Ладожской трассы, которые в нестерпимые морозы, ремонтируя отказавшие моторы грузовиков, чтобы согреть замерзшие руки, обливали их бензином и зажигали; тех, благодаря кому женщины и дети Ленинграда могли получать «сто пятьдесят блокадных грамм с огнем и кровью пополам».

Но сейчас впервые мне довелось достоверно узнать то, о чем тогда можно было лишь догадываться. За Дорогу жизни шла борьба и по ту сторону фронта. И не только узнать, но и познакомиться с человеком, который, не думая о своей жизни, спасал честь финского народа.

Товарищ Калле…

А он продолжал неторопливый рассказ.

— По счастью — мне ведь и взаправду везет, как Швейку, — попался хороший, честный адвокат. Он все повыспросил. И от меня и от других солдат узнал, что, перед тем как нам вышел приказ идти к Дороге жизни, мы три дня не получали ни горячей пищи, ни сухого пайка. На войне это, конечно, случается — кухню разбило бомбой, продукты не довезли, НЗ был съеден, а в таком случае по уставу, стало быть, нельзя посылать нас ни в какое задание. Вот защитник и убедил меня, а затем с моей помощью и судей, что я отказался выполнять приказ только потому, что был верен уставу, знал его назубок, а прапорщик устав нарушал. Видите, как важно знать уставы и следовать им! — засмеялся Калле. — В тот раз это спасло мне жизнь.

Но все же Калле приговорили к шести месяцам военной тюрьмы. На сей раз он должен был отсидеть за решеткой немедля, не откладывая на послевоенное время.

Когда по отбытии срока он вернулся в часть, прапорщика Тенхо уже не было в живых — его настиг «никелевый паралич», как называли в финской армии смерть от пули, посланной своими же.

Одну за другой рассказывает Калле то забавные, то горестные, то героические истории, прибавлявшие по нескольку месяцев к тому сроку, который он должен был отбыть в тюрьме после войны. Среди них мне особенно врезалась в память последняя.

Это было под Питкяранта, уже в конце июля сорок четвертого года. Финское командование, стремясь удержать рубежи, готовило последнюю, пожалуй, контратаку.

Солдаты, узнав об этом, передавали один другому пущенную кем-то фразу: «Двадцать пятая не наступает!» И все понимали, что это значит.

Когда взводу, в пулеметном расчете которого Калле был первым номером, лейтенант приказал выходить на передний край, чтобы оттуда произвести бросок в атаку, ни один солдат не пошевелился.

Лейтенант принялся уговаривать.

Вблизи места происшествия находился случайно генерал Карху.

И лейтенанта за то, что он, зная о настроениях подчиненных, своевременно не принял жестких мер, по настоянию генерала приговорили к расстрелу.

Приговор должен был привести в исполнение тот самый взвод, который отказался идти в наступление.

Лейтенанта поставили перед строем.

Прозвучала команда.

Раздался залп.

Лейтенант упал на землю.

Солдаты, недоумевая, переглянулись — они условились стрелять поверх головы. Но лейтенант не был даже ранен, у него просто подкосились ноги.

И тогда немедленно была вызвана военная полиция, которая сделала свое дело. А каждый солдат во взводе был приговорен к году тюрьмы после войны.

Но ждать-то оказалось недолго: в сентябре было заключено перемирие.

— У меня на счету, как в сберкассе, — шутливо говорит Калле, — к тому времени накопилось уже восемь лет тюрьмы.

Но время «после войны» было совсем другое, чем предполагали судьи.

— По условиям перемирия нас, которые противодействовали войне с Объединенными нациями, запрещено было трогать. И более того — именно мы для трудового народа стали вместо преступников праведниками.

Вскоре была проведена демобилизация, и в первый день своей штатской жизни, еще не сняв солдатскую шинель, Калле пришел в районный комитет Коммунистической партии, переживавшей после двадцати шести лет сурового подполья первые недели легальной жизни, и подал заявление с просьбой принять его.

Калле вытаскивает из внутреннего кармана пиджака круглый нагрудный значок, на котором эмалью выведены буквы «SKP», и подает его мне.

Такой значок получает здесь каждый, вступая в партию. На обратной стороне выгравирован номер 1923.

— Возьмите на память о нашей встрече, о нашей беседе, — смущаясь, говорит он, отдавая заветный значок. Уж очень ему хотелось подарить человеку из Советского Союза какую-нибудь дорогую его сердцу вещь…

В эту минуту в комнату вошел молодой парень богатырского сложения, в плечах косая сажень, с руками молотобойца. Это муж сестры Эса, молодой столяр. Пришел он сюда сейчас не столько для того, чтобы весело провести вечер, сколько для того, чтобы вместе с еще четырьмя-пятью активистами охранять порядок. Ни один пьяный не должен проникнуть в зал. В случае надобности такие парни сумеют мгновенно приструнить любого, кто осмелился бы хулиганить.

— Пора, — сказал молодой богатырь, — зал уже открыт.

Мы прошли через небольшую комнату, в которой на столах разложены газеты и брошюрки.

Калле стал у вешалки — это его обычная общественная нагрузка в Рабочем доме, Аста хлопотала за буфетной стойкой.

В большом полуосвещенном зале («так уютнее», — сказали мне) на невысокой эстраде музыкантов еще не было, но под пластинку уже кружилось в танце несколько девичьих пар. Талии у всех были, как и у Асты, «осиные», пестрые юбки разлетались конусами. Другие девушки, сидя у стены на скамейках, что-то оживленно обсуждали. Присев рядом с этим выводком одинаково подстриженных миловидных молоденьких работниц и конторщиц, я услышал такой разговор.

— В прошлый раз здесь было страшно весело. Проводили конкурс на лучшего кавалера, — рассказывала девушка с искусно растрепанной прической.

— А как это? — любопытствовала подружка.

— Очень просто. Девушки избрали трех судей — девушек, чтобы они выбрали трех лучших парней. А затем уже все в зале из этих трех танцоров выбрали одного.

Я представил себе, какой в прошлый раз стоял шум в этом гулком зале. Ведь здесь в таких случаях выбирают, как на Новгородском вече, криком, чьи голоса пересилят.

— Ему выдали премию, — продолжала рассказывать девушка, — большущий круг колбасы «маккара», повесили на шею. И так, не снимая колбасы, он танцевал до конца.

И обе девушки прыснули.

— Сегодня тоже ожидается «танго сюрпризов», — сказала, продолжая смеяться, вторая.

И вдруг они обе замолкли, глядя на дверь…

В зал робко, но делая вид, что их не смущают пристальные взгляды девушек, вошли трое молоденьких солдат…

Они не сразу нашли себе партнерш.

Потом появилась еще группа юношей спортивного вида. Становилось все оживленнее и оживленнее. Когда же на эстраду вышел джаз и лихо ударил быстрый фокс, все в зале завертелось в танце.

Танцевавшие явно делились на две категории — одни проделывали все движения с выражением серьезности на лицах, полного безразличия и к себе, и к партнеру, и ко всем окружающим, другие улыбались, шутили, веселились. И, может быть, больше всех веселились музыканты, одетые в рваные пиджаки, в брюки, «украшенные» декоративными заплатами.

— Это они пародируют наших стиляг, — объяснил мне молодой столяр.

У него на пиджаке я разглядел значок Московского молодежного фестиваля.

Среди пар, кружа в танце свою даму, едва касаясь ловкой рукой ее талии, прошел Эса и кивнул мне по пути. Потом, в перерыве между выступлениями джаза, поставив в радиолу пластинку, он снова подошел ко мне и, показав на паренька, разговаривающего у стены с девушкой, сказал:

— Вот этот, не пройдет и полугода, станет членом Союза молодежи. Он еще, может быть, сам не думает об этом, но я-то уже понимаю.

…Эса был очень доволен сегодняшним вечером. Продано более сотни билетов — значит, за вычетом всех расходов и налогов останется с тысячу марок. Деньги прикапливают здесь для того, чтобы с осени пристроить к Рабочему дому большой спортивный зал.

— Строить-то будут своими руками — в таком зале приятнее заниматься, но материалов даром никто не даст. Они сейчас вытанцовывают свой будущий спортзал, — Эса взглядом показал на пары, самозабвенно отплясывающие калипсо. — Еще один приводной ремень, еще один путь, по которому будут приходить к нам. Другого спортивного зала ни в поселке, ни поблизости нет! Теперь вы понимаете, почему я сказал, что в будущем году у нас дела пойдут еще успешнее, чем в этом?

Эса провожал нас к автобусу. Дождь перестал. В промоинах между быстро бегущими по небу облаками мерцали звезды. Фонари отражались в лужах дороги. У обочины под фонарем стояла группа подростков в новых, но в самых неподходящих местах разорванных куртках, в кепи с козырьком, болтающимся на одной ниточке.

— Это наши «плоскошляпые» — у вас таких называют стилягами. Раньше они обращали на себя внимание чрезмерно узкими брючками, плоскими шляпами, а теперь, когда многие стали носить такие брючки и шляпы — мода! — стиляги, желая во что бы то ни стало отличаться от других, начали фасонить дырами, рваниной. Купят в магазине хорошую одежду и, на горе родителям, тут же изорвут ее «покрасочнее». Естественное у молодежи чувство протеста против рутины, против непонимания их взрослыми так нелепо выражается!.. Но их в таком виде в Рабочий дом не пускают — вот они здесь и поджидают, когда окончатся танцы… Погодите, — прощаясь, сказал Эса, — будет спортзал, расширим наш плацдарм. И таких ребят тоже поставим на правильную дорогу. Приезжайте через год, сами увидите! Только не под рождество, не под Новый год, тогда я не смогу уделить вам времени, каждая минута будет рассчитана. Ведь я работаю в «Бюро дедов-морозов»!

«Дед-мороз» — веселая, хлопотливая праздничная работенка. В святки в Хельсинки действуют несколько таких бюро. Объявления публикуются в газетах. Родители по телефону вызывают деда-мороза. Он мчится по указанному адресу, захватив с собой длинную белую бороду, колпак в блестках, белоснежный халат и пустой мешок. У дверей квартиры заказчика он быстренько переодевается, родители вкладывают в его мешок подарки, которые он должен раздать детишкам. На бумажке пишут их имена и какая кому предназначена игрушка. И дед-мороз, как говорится, «во всеоружии», торжественно входит в квартиру, раздает подарки, водит с детишками хоровод, поет песенку, обронит две-три шутки и… мчится по следующему адресу.

Такое «Бюро дедов-морозов» имеется и в пригородном клубе молодежи, где работает Эса.

— «Ваши демократические деды-морозы гораздо лучше и веселее, чем из других бюро!» — говорят нам клиенты, — с удовлетворением сообщает Эса…

…На другой день я уезжал домой. Так и не удалось мне тогда вволю побеседовать с Калле.

Я пишу эти строки, а на столе передо мной маленький нагрудный значок с буквами «SKP». На оборотной стороне — номер 1923. И я знаю: если еще доведется мне побывать в Суоми, я сразу же приеду к отчиму Эса, маляру Калле Юссила, в Рабочий дом в Вартиокюля, под Хельсинки.

Предыдущая главаГлава 64 из 66Следующая глава