К книге
Похождения бравого солдата ШвейкаЧасть вторая. На фронте. Глава V. Из Моста-на-Литаве в Сокаль
69%
Часть вторая. На фронте. Глава V. Из Моста-на-Литаве в Сокаль
33

Поручик Лукаш в бешенстве ходил по канцелярии одиннадцатой маршевой роты. Это была темная дыра в ротном сарае, отгороженная от коридора только досками. В канцелярии стояли стол, два стула, бутыль с керосином и койка. Перед Лукашем стоял старший писарь Ванек, который составлял в этом помещении ведомости на солдатское жалованье, вел отчетность по солдатской кухне, — одним словом, был министром финансов всей роты, проводил тут целый Божий день, здесь же и спал. У двери стоял толстый пехотинец, обросший бородой, как Крконош. Это был Балоун, новый денщик поручика, до военной службы мельник из-под Чешского Крумлова.

— Нечего сказать, нашли вы мне денщика, — обратился поручик Лукаш к старшему писарю, — большое вам спасибо за такой сюрприз! В первый день посылаю его за обедом в офицерскую кухню, а он по дороге половину сожрал.

— Виноват, я его разлил, — сказал толстенный великан.

— Допустим, что так. Разлить можно суп или соус, но не франкфуртское жаркое. Ведь ты от жаркого принес такой кусочек, что его за ноготь засунуть можно. Ну а куда ты дел яблочный рулет?

— Я…

— Нечего врать. Ты его сожрал!

Последнее слово поручик произнес так строго и с таким энергичным жестом, что Балоун невольно отступил на два шага.

— Я справлялся в кухне, что у нас сегодня было на обед. Был суп с фрикадельками из печенки. Куда ты девал фрикадельки? Повытаскивал их по дороге? Ясно как день. Затем была вареная говядина с огурцом. А с ней что ты сделал? Тоже сожрал. Два куска франкфуртского жаркого, а ты принес мне только полкусочка. Ну? Два куска яблочного рулета. Куда их девал? Нажрался, паршивая, грязная свинья! Отвечай, куда дел яблочный рулет? Может, в грязь уронил? Ну, мерзавец! Укажи мне, где он лежит в грязи? Ах, туда, как нарочно, будто ее позвали, прибежала собака, нашла этот кусок и унесла его! Боже ты мой, Иисусе Христе! Я так набью тебе морду, что ее разнесет, как бочку! Эта грязная свинья осмеливается еще врать! Знаешь, кто тебя видел? Старший писарь Ванек. Он сам пришел ко мне и говорит: «Осмелюсь доложить, господин поручик, ваш Балоун жрет, сукин сын, ваш обед. Смотрю я в окно, а он пихает в себя, будто целую неделю ничего не ел». Послушайте, старший писарь, неужто вы не могли найти для меня большей скотины, чем этот молодчик?

— Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, из всей нашей маршевой роты Балоун показался мне самым порядочным солдатом. Это такая дубина, что не мог запомнить ни одного ружейного приема, и дай ему в руки винтовку, так он еще бед натворил бы. На последней учебной стрельбе холостыми патронами чуть-чуть не попал в глаз своему соседу. Я полагал, что он по крайней мере эту службу сможет исполнять.

— И каждый день пожирать обед своего офицера! — сказал Лукаш. — Как будто ему не хватает его порции. Ну теперь, полагаю, ты уже сыт?

— Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, я всегда голоден. Если у кого остается хлеб — так я тут же вымениваю его на сигареты; и все мне мало, такой уж я уродился. Думаю: ну, теперь уж я сыт — ан нет! Минуту спустя у меня в животе опять начинает урчать, будто не ел, и глядь, он, стерва, желудок то есть, опять дает о себе знать. Иногда думаю, что уж взаправду хватит, больше в меня уж не влезет, так нет тебе! Как увижу, что кто-нибудь ест, или почую только какой запах, сразу в животе, точно его помелом вымели: опять начинает заявлять о своих правах. Я тут готов хоть гвозди глотать! Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, я уж просил: нельзя ли мне получать двойную порцию? По этой причине я был в Будейовицах у полкового врача, а тот вместо двойной порции засадил меня на два дня в лазарет и прописал на целый день лишь чашку чистого бульона. «Я, говорит, покажу тебе, каналье, как быть голодным. Приди еще только раз, так уйдешь отсюда, как щепка». Я не только, господин обер-лейтенант, не могу вкусных вещей равнодушно видеть, но и простые так раздражают мой аппетит, что слюнки текут. Осмелюсь почтительно вас просить, господин обер-лейтенант, распорядитесь, чтобы мне выдавали двойную порцию. Если мяса не будет, то хотя бы гарнир давали: картошку, кнедлики, немножко соуса, ведь это всегда остается.

— Довольно с меня твоих наглых выходок! — ответил поручик Лукаш. — Видали вы когда-нибудь, старший писарь, более нахального солдата, чем этот балбес: сожрал обед, да еще хочет, чтобы ему выдавали двойную порцию. Этот обед ты запомнишь! Старший писарь, — обратился он к Ванеку, — отведите его к капралу Вейденгоферу, пусть тот покрепче привяжет его на дворе около кухни на два часа, когда будут раздавать гуляш. Пусть привяжет повыше, чтобы он держался только на самых цыпочках и видел, как в котле варится гуляш. Да устройте так, чтобы подлец этот был привязан, когда будут раздавать гуляш, чтобы у него слюнки потекли, как у голодной суки, когда та околачивается у колбасной. Скажите повару, пусть раздаст его порцию.

— Слушаюсь, господин обер-лейтенант. Идемте, Балоун.

Когда они уже уходили, поручик задержал их в дверях и, глядя прямо в испуганное лицо Балоуна, победоносно провозгласил:

— Ну что? Добился своего? Приятного аппетита! А если еще раз проделаешь со мной такую штуку, я тебя без всяких передам в военно-полевой суд!

Когда Ванек вернулся и объявил, что Балоун уже привязан, поручик Лукаш сказал:

— Вы меня, Ванек, знаете, я не люблю делать таких вещей, но я не могу поступить иначе. Во-первых, вы знаете, что когда у собаки отнимают кость, она огрызается. Я не хочу, чтобы возле меня жил негодяй. Во-вторых, то обстоятельство, что Балоун привязан, имеет крупное моральное и психологическое значение для всей команды. За последнее время ребята, как только попадут в маршевый батальон и узнают, что их завтра или послезавтра отправят на позиции, делают что им вздумается. — Поручик с измученным видом тихо продолжал: — Позавчера во время ночных маневров должны были мы действовать против учебной команды вольноопределяющихся за сахарным заводом. Первый взвод, авангард, более или менее соблюдал тишину на шоссе, потому что я сам его вел, но второй, который должен был идти налево и расставить под сахарным заводом дозоры, тот вел себя так, будто возвращался с загородной прогулки. Поют себе и стучат ногами так, что, наверно, в лагере слышно было. Кроме того, на правом фланге шел на рекогносцировку местности около леса третий взвод. От нас по крайней мере десять минут ходьбы, а все же ясно было видно, как эти мерзавцы курят: повсюду огненные точки. А четвертый взвод, тот, который должен был быть арьергардом, черт знает каким образом вдруг появился перед нашим авангардом, так что его приняли за неприятеля, и мне пришлось отступать перед собственным арьергардом, наступавшим на меня. Вот какой досталась мне в наследство одиннадцатая маршевая рота. Что я из этой команды могу сделать! Как они будут вести себя во время настоящего боя?

При этих словах Лукаш молитвенно сложил руки и сделал мученическое лицо, а нос у него вытянулся.

— Вы на это, господин поручик, не обращайте внимания, — старался успокоить его старший писарь Ванек, — не обращайте на это внимания. Я уже был в трех маршевых ротах, и каждую из них вместе со всем батальоном расколотили, а нас отправляли на переформирование. Все эти маршевые роты были друг на друга похожи, и ни одна из них ни на волосок не была лучше вашей, господин обер-лейтенант. Хуже всех была девятая. Та потянула с собой в плен всех унтеров и ротного командира. Меня спасло только то, что я отправился в полковой обоз за ромом и вином и они проделали все это без меня. А знаете ли вы, господин обер-лейтенант, что во время последних ночных маневров, о которых вы изволили рассказывать, учебная команда вольноопределяющихся, которая должна была обойти нашу роту, заблудилась и попала к Нейзидлерскому озеру[308]? Марширует себе до самого утра, а разведочные патрули — так те прямо влезли в болото. А вел ее сам господин капитан Сагнер. Они дошли бы небось до самого Шопрона, если б не рассвело! — продолжал конфиденциальным тоном старший писарь, который смаковал подобные происшествия; ни одно из них не ускользнуло от его внимания. — Знаете ли вы, господин обер лейтенант, — сказал он, интимно подмигивая Лукашу, — что господин капитан Сагнер будет назначен командиром нашего маршевого батальона? По словам штабного фельдфебеля Гегнера, первоначально предполагалось, что командиром будете назначены вы, как самый старший из наших офицеров, а потом будто бы пришел в бригаду приказ из дивизии о назначении капитана Сагнера…

Поручик Лукаш закусил губу и закурил сигарету.

Обо всем этом он уже знал и был убежден, что с ним поступают несправедливо. Капитан Сагнер уже два раза обошел его в чине. Однако Лукаш только проронил:

— Не в капитане Сагнере дело…

— Не очень-то мне это по душе, — интимно заметил старший писарь. — Рассказывал мне фельдфебель Гегнер, что господин капитан Сагнер в начале войны вздумал где-то в Черногории отличиться и гнал одну за другой роты своего батальона на сербские позиции под обстрел пулеметов, несмотря на то что это было совершенно гиблое дело и пехота там вообще ни черта не сделала бы, так как сербов с тех скал могла снять только артиллерия. Из всего батальона осталось только восемьдесят человек; сам капитан Сагнер был ранен в руку, потом в больнице заразился еще дизентерией и только после этого появился у нас в полку в Будейовицах. А вчера он будто бы распространялся в офицерском собрании, что мечтает о фронте, готов потерять там весь маршевый батальон, но себя покажет и получит signum laudis. За свою деятельность на сербском фронте он получил фигу с маслом, но теперь или ляжет костьми со всем маршевым батальоном, или будет произведен в подполковники, а маршевому батальону придется туго. Я так полагаю, господин обер-лейтенант, что этот риск и нас касается. Недавно фельдфебель Гегнер говорил, что вы очень не ладите с капитаном Сагнером и что он в первую очередь пошлет в бой нашу одиннадцатую роту, в самые опасные места.

Старший писарь вздохнул.

— Мне думается, что в такой войне, как эта, когда столько войска и так растянута линия фронта, можно достичь успеха скорее хорошим маневрированием, чем отчаянными атаками. Я наблюдал это под Дуклою[309], когда был в десятой маршевой роте. Тогда все сошло гладко, пришел приказ «nicht schießen!»[310], мы и не стреляли, а ждали, пока русские к нам приблизятся. Мы бы их забрали в плен без единого выстрела, только тогда около нас на левом фланге стояли идиоты ополченцы, и они так испугались русских, что начали удирать под гору, по снегу — прямо как по льду. Ну, мы получили приказ, где указывалось, что русские прорвали левый фланг и что мы должны отойти к штабу бригады. Я тогда как раз находился в штабе бригады, куда принес на подпись ротную продовольственную книгу, так как не мог разыскать наш полковой обоз. В это время в штаб бригады стали прибегать поодиночке ребята из десятой маршевой роты. К вечеру их прибыло сто двадцать человек, а остальные, как говорили, заблудились во время отступления и съехали по снегу прямо к русским, вроде как на тобоггане. Натерпелись мы там страху, господин обер-лейтенант! У русских в Карпатах были позиции и внизу и наверху. А потом, господин обер-лейтенант, капитан Сагнер…

— Оставьте вы меня в покое с капитаном Сагнером! — сказал поручик Лукаш. — Я сам все это отлично знаю. Не думайте только, пожалуйста, что, когда начнется бой, вы опять случайно очутитесь где-нибудь в обозе и будете получать ром и вино. Меня предупредили, что вы пьете горькую, стоит посмотреть на ваш красный нос, сразу видно, с кем имеешь дело.

— Это все с Карпат, господин обер-лейтенант. Там поневоле приходилось пить: обед нам приносили на гору холодный, в окопах был снег, огонь разводить нельзя, нас только ром и поддерживал. И если б не я, с нами случилось бы, что и с другими маршевыми ротами, где не было рому и люди замерзали. Но зато у нас всех от рому стали красными носы, и это имело плохую сторону, так как из батальона пришел приказ, чтобы на разведки посылать тех солдат, у которых носы красные.

— Теперь зима уже прошла, — многозначительно проронил поручик.

— Ром, как и вино, господин обер-лейтенант, на фронте незаменим во всякое время года. Они, так сказать, подбадривают. За полкотелка вина и четверть литра рому солдат сам пойдет драться с кем угодно. Что это за скотина опять стучит в дверь, не может прочесть, что ли, на дверях: «Nicht k lopfen»[311].

— Herein![312]

Поручик Лукаш повернулся в кресле и увидел, что дверь медленно и тихо открывается. И так же тихо в канцелярию одиннадцатой маршевой роты вступил бравый солдат Швейк, отдавая честь еще в дверях. Вероятно, он отдавал честь, еще когда стучал в дверь, разглядывая надпись «Nicht k lopfen!».

Швейк держал руку у козырька, и это очень шло к его совершенно довольной, беспечной физиономии. Он выглядел, как греческий бог воровства, облаченный в скромную форму австрийского пехотинца.

Поручик Лукаш на момент невольно зажмурил глаза под ласкающим взглядом бравого солдата Швейка. Наверно, с такой любовью глядел блудный, потерянный и вновь обретенный сын на своего отца, когда тот в его честь жарил на вертеле барана.

— Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, я опять здесь, — заговорил Швейк с такой откровенной непринужденностью, что поручик Лукаш сразу пришел в себя.

С того самого момента, когда подполковник Шредер заявил, что опять посадит ему на шею Швейка, поручик Лукаш каждый день в мыслях отдалял момент свидания.

Каждое утро поручик думал: «Сегодня он не появится. Наверно, он опять чего-нибудь натворил, и его еще там подерж ат».

Но Швейк разбил все эти расчеты своим милым и простым появлением.

Швейк сначала бросил взгляд на старшего писаря Ванека и, обратившись к нему с приятной улыбкой, подал бумаги, которые вынул из кармана шинели.

— Осмелюсь доложить, господин старший писарь, эти бумаги, выданные мне в полковой канцелярии, я должен отдать вам. Это насчет моего жалованья и зачисления меня на довольствие.

Швейк держался в канцелярии одиннадцатой маршевой роты так свободно и развязно, как будто он с Ванеком был в самых приятельских отношениях. На это старший писарь реагировал только словами: «Положите их на стол».

— Будьте любезны, старший писарь, оставьте нас со Швейком одних, — сказал со вздохом поручик Лукаш.

Ванек ушел и остался за дверью подслушивать, о чем они будут говорить.

Сначала он ничего не слышал. Швейк и поручик Лукаш молчали и долго глядели друг на друга. Лукаш смотрел на Швейка так, словно хотел его загипнотизировать, как петушок, стоящий перед курочкой и готовящийся на нее прыгнуть.

Швейк, как всегда, смотрел своим теплым, нежным взглядом на поручика, как будто хотел ему сказать: «Опять мы вместе, моя душенька. Теперь ничто нас не разлучит, голубчик ты мой». И так как поручик долго не прерывал молчания, глаза Швейка говорили ему с печальной нежностью: «Так скажи что-нибудь, золотой мой, промолви хоть словечко!»

Поручик Лукаш прервал это мучительное молчание словами, в которые старался вложить изрядную порцию иронии:

— Добро пожаловать, Швейк! Благодарю вас за посещение. Наконец-то вы здесь, долгожданный гость.

Но он не сдержался, и вся злость, скопившаяся за последние дни, вылилась в страшном ударе кулаком по столу. Чернильница подскочила и залила чернилами ведомость на жалованье. Одновременно с чернильницей подскочил поручик Лукаш и, встав вплотную к Швейку, заорал:

— Скотина!

Он стал метаться взад и вперед по узкой канцелярии и, как только оказывался около Швейка, каждый раз отплевывался.

— Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, — сказал Швейк, меж тем как поручик Лукаш не переставал бегать по канцелярии и свирепо бросать в угол скомканные листы бумаги, за которыми он то и дело подходил к столу, — письмо я отдал в полной исправности. К счастью, мне удалось застать дома саму пани Каконь, и могу сказать, что это весьма красивая женщина, видел, правда, я ее только плачущей…

Поручик Лукаш сел на койку военного писаря и хриплым голосом крикнул:

— Когда же будет этому конец?

Швейк, сделав вид, что недослышал, ответил:

— Потом со мной случилась там маленькая неприятность, но я взял все на себя. Правда, мне не верили, что я переписываюсь с этой пани, а все же, для того чтобы замести следы, я во время допроса проглотил письмо. Потом благодаря чистой случайности — иначе это никак нельзя объяснить! — я вмешался в небольшую потасовку, но благополучно вывернулся. Была признана моя невиновность, меня послали на полковой рапорт, и в дивизионном суде следствие прекратили. В полковой канцелярии я ждал всего несколько минут, пока не пришел полковник, который меня слегка выругал и сказал, что я должен немедленно, господин обер-лейтенант, явиться к вам с рапортом о вступлении в должность ординарца. Кроме того, господин полковник приказал мне доложить вам, чтобы вы немедленно пришли к нему по делам маршевой роты. С тех пор прошло больше получаса. Но ведь господин полковник не знал, что меня еще потянут в полковую канцелярию и что я там просижу минут пятнадцать, а то и больше. А сидел я там потому, что за это время мне задержали жалованье, которое должны были выдать не в роте, а в полку, так как я считался полковым арестантом. Там все так перемешали и перепутали, что прямо обалдеть можно.

Услышав, что еще полчаса тому назад он должен был быть у полковника Шредера, поручик стал быстро одеваться.

— Опять, Швейк, удружили вы мне! — сказал он голосом, полным такого безнадежного отчаяния, что Швейк попытался успокоить его дружеским словом, прокричав вслед:

— Ничего, господин полковник подождет, ему все равно нечего делать.

Поручик Лукаш, как бомба, летел вперед.

Минуту спустя после ухода поручика в канцелярию вошел старший писарь Ванек.

Швейк сидел на стуле и подкладывал в маленькую железную печку уголь. Печка чадила и воняла, а Швейк продолжал развлекаться, не обращая внимания на Ванека, который остановился и несколько минут наблюдал за ним, но наконец не выдержал, захлопнул ногой дверцу печки и сказал Швейку, чтобы тот убирался отсюда.

— Господин старший писарь, — произнес с достоинством Швейк, — позвольте вам заявить, что ваш приказ убраться отсюда и вообще из лагеря при всем моем желании исполнить не могу, так как подчиняюсь приказанию высшей инстанции. Ведь я здесь ординарец, — гордо добавил Швейк. — Господин полковник Шредер прикомандировал меня к одиннадцатой маршевой роте, к господину обер-лейтенанту, у которого я был прежде денщиком, но благодаря моей врожденной интеллигентности я получил повышение и стал ординарцем. Мы с господином обер-лейтенантом уже старые знакомые. А что вы поделывали, господин старший писарь, в мирное время?

Полковой писарь Ванек был так обескуражен фамильярным, панибратским тоном бравого солдата Швейка, что, забыв о своем чине, которым очень любил блеснуть перед солдатами своей роты, ответил так, будто был подчиненным Швейка:

— У меня аптекарский магазин в Кралупах. Фамилия моя Ванек.

— Я тоже учился аптекарскому делу, — ответил Швейк, — в Праге у пана Кокошки на Перштыне. Он был ужасный чудак, и, когда я как-то по ошибке запалил бочку с бензином и у него сгорел дом, он меня выгнал, и в цех меня уже нигде больше не принимали, так что из за этой глупой бочки с бензином мне не удалось доучиться. А вы приготовляли когда-нибудь целебные травы для коров?

Ванек отрицательно покачал головой.

— Мы приготовляли целебные травы для коров вместе с освященными образочками. Наш хозяин Кокошка был исключительно набожным человеком и вычитал как-то, что святой Пилигрим исцелял скот от раздутия брюха. Так, по его заказу на Смихове напечатали образки святого Пилигрима, и он отнес их в Эмаузский монастырь, где их ему и освятили за двести золотых, а потом мы их вкладывали в конвертик с нашими целебными травами для коров. Эти целебные травы размешивали в теплой воде и давали корове пить из лохани. При этом скотине прочитывалась маленькая молитва к святому Пилигриму, которую сочинил наш приказчик Таухен. Дело было так. Когда эти образки святого Пилигрима были готовы, на другой стороне нужно было напечатать какую-нибудь молитву. Так вот вечером наш старик Кокошка позвал Таухена и велел ему к следующему утру сочинить молитву к нашим образкам и целебным травам, чтобы завтра в десять часов, когда он придет в лавку, все было готово к отправке в типографию: коровы уже давно ждут этой молитвы. Одно из двух: если сочинит хорошую — он ему гульден на бочку выложит, нет — через две недели получит расчет. Пан Таухен целую ночь потел, утром, не выспавшись, пришел открывать лавку, а у него ничего еще не было написано. Мало того: он даже забыл, как зовут святого по этим целебным травам. Выручил его из беды слуга Фердинанд. Тот на все руки был мастер. Когда мы на чердаке сушили на чай ромашку, так он, бывало, разуется и влезет в эту самую ромашку ногами. Он говорил нам, что от этого ноги перестают потеть. Умел он ловить голубей на чердаке, умел открывать конторку с деньгами и еще обучал нас другим способам подрабатывать. И у меня, у мальчишки, дома была такая аптека — я ее из лавки в дом к себе натаскал, — какой не было и «У милосердных»[313]. Так вот, тот самый Фердинанд и выручил из беды Таухена. «Позвольте, говорит, взглянуть». Пан Таухен немедленно послал меня за пивом для него.

Не успел я еще принести пива, а уж у Фердинанда половина дела была сделана, и он прочел нам:

Голос с неба раздается,

Утихает суета:

У Кокошки продается

Чудо-корень для скота!

Исцелит сей корешочек

(Только гульден за мешочек!)

И теляток, и коров

Безо всяких докторов.

Потом, когда Фердинанд выпил пива и как следует нализался желудочных капель на спирту, дело пошло быстро, и он в одно мгновение прекрасно закончил:

Этот корень нашел сам святой Пилигрим,

И за это ему мы хвалу воздадим:

Ты крестьянам — утеха, коровам — отрада,

Сохрани и спаси наше бедное стадо!

Затем, когда пришел пан Кокошка, пан Таухен пошел с ним в контору, а выйдя оттуда, показал нам два золотых, а не один, как ему было обещано. Он хотел разделить их пополам с паном Фердинандом, но слугу Фердинанда, когда тот увидел эти два золотых, сразу обуял бес корыстолюбия: «Или все, или, мол, ничего!» Ну, тогда пан Таухен ему ничего не дал, а оставил эти два золотых себе. Потом привел меня в магазин, дал мне подзатыльник и сказал, что я получу сто таких подзатыльников, если когда-нибудь осмелюсь сказать, что сочинил не он. А если Фердинанд пойдет жаловаться к нашему хозяину, то я должен сказать, что слуга Фердинанд лгун. Мне пришлось в этом присягнуть перед бутылкой с эстрагоновым уксусом. Ну а наш слуга принялся вымещать свою злобу на целебной траве для коров. Смешивали мы эти травы в больших ящиках на чердаке, а он, где только находил, сметал мышиное дерьмо, приносил его и примешивал к этой целебной траве. Потом собирал на улице конские катышки, сушил их дома, толок в ступке для кореньев и тоже подбрасывал в коровьи целебные травы с образом святого Пилигрима. Но и на этом он не успокоился. Он мочился в эти ящики, испражнялся в них, а потом все это размешивал. Выходило вроде каши с отрубями.

Раздался телефонный звонок. Старший писарь подбежал к телефонному аппарату и с отвращением отбросил трубку.

— Надо идти в полковую канцелярию. Так внезапно… Это что-то мне не нравится.

Швейк опять остался один.

Через минуту снова раздался звонок.

Швейк начал телефонный разговор:

— Ванек?.. Он ушел в полковую канцелярию. Кто у телефона?.. Ординарец одиннадцатой маршевой роты. А кто там у телефона?.. Ординарец двенадцатой роты? Мое почтение, коллега. Моя фамилия?.. Швейк. А твоя? Браун! Это не твой родственник Браун на Набережной улице в Карлине, шляпочник? Нет? Не знаешь такого… Я тоже с ним не знаком. Я проезжал как-то на трамвае мимо, и его вывеска мне бросилась в глаза. Что новенького?.. Я ничего не знаю. Когда едем? Я еще ни с кем об отъезде не говорил. А куда мы должны ехать?

— Вот олух! С ротой на фронт.

— Об этом я еще ничего не слышал.

— Нечего сказать — хорош ординарец! А что твой лейтенант?

— Не лейтенант, а обер-лейтенант.

— Это одно и то же. Твой обер-лейтенант пошел на совещание к полковнику?

— Он его туда позвал.

— Ну вот видишь: и наш туда пошел, и командир тринадцатой роты тоже. Я только что говорил с ихним ординарцем по телефону. Мне что-то эта спешка не нравится!

— А не знаешь, музыкантская команда укладывается?

— Я ничего не знаю.

— Не валяй дурака! Говорят, что ваш старший писарь уже получил накладную на вагоны. Правда ведь? Сколько у вас солдат?

— Не знаю.

— Эх ты, глупая башка, что я тебя, съем, что ли? (Было слышно, как говоривший у телефона обратился к кому-то поблизости: «Франта, возьми вторую трубку, услышишь, какой в одиннадцатой роте дурак ординарец».) Алло! Спишь ты там, что ли, что с тобой? Так отвечай, когда тебя коллега спрашивает. Значит, ты еще ничего не знаешь? Не скрывай. Разве старший писарь не говорил, что вам будут выдавать консервы? Ты с ним о таких вещах не говоришь? Вот дубина! Тебя это не касается? (Слышен смех.) Что… на тебя кирпич, что ли, с крыши свалился? Ну а как только что-нибудь узнаешь, ты нам сейчас же позвони в двенадцатую маршевую роту, дурачок родимый! Откуда ты?

— Из Праги.

— Должен бы быть чуточку поумнее. Да вот еще что. Когда ушел из канцелярии ваш старший писарь?..

— Только что его позвали.

— Вот оно как. А раньше-то не мог мне об этом сказать? Наш тоже только что ушел. Что-то там заваривается. С обозом не говорил еще?

— Нет.

— Господи Иисусе Христе! А еще говоришь, что из Праги! Ты ни о чем не заботишься! Где ты только целый день шляешься?

— Я только с час тому назад пришел из дивизионного суда.

— Это другой коленкор, товарищ. Нынче же забегу на тебя посмотреть! Давай отбой два раза.

Только что Швейк собрался закурить трубку, как опять раздался телефонный звонок. «Ну вас к черту с вашим телефоном, — подумал Швейк, — стану я с вами трепаться».

Но телефон неумолимо продолжал звонить, так что у Швейка лопнуло наконец терпение, он взял телефонную трубку и заорал:

— Алло! Кто у телефона? Здесь ординарец одиннадцатой маршевой роты Швейк.

Швейк узнал голос поручика Лукаша:

— Что вы все там делаете? Где Ванек? Немедленно позовите к телефону Ванека!

— Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, телефон только что зазвонил.

— Послушайте, Швейк, мне некогда с вами дурака валять! Телефонные разговоры на военной службе — это вам не телефонная болтовня, когда кого-нибудь зовут на обед. Телефонный разговор должен быть ясен и краток. При телефонных разговорах отбрасываются «осмелюсь доложить», «обер-лейтенант». Итак, я вас спрашиваю, Швейк, там Ванек? Пусть немедленно подойдет к телефону.

— Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, под рукой его нет. Его только что, может, и четверти часа не будет, из нашей канцелярии вызвали в полковую канцелярию.

— Дайте мне только прийти, я с вами расправлюсь! Не можете вы, что ли, выражаться кратко? Слушайте внимательно, что я вам сейчас буду говорить! Чтобы вы потом у меня не отговаривались, будто в телефоне что-то хрипело. Немедленно, как только повесите трубку…

Пауза.

Снова звонок.

Швейк берет телефонную трубку, и его осыпают градом ругательств:

— Скотина, хулиган, мерзавец! Что вы делаете? Почему прервали разговор?

— Вы изволили сказать, чтобы я повесил трубку.

— Через час я приду домой. Не обрадуетесь вы у меня! Немедленно собирайтесь и отправляйтесь в барак, найдите там какого-нибудь взводного, хотя бы Фукса, и скажите ему, чтобы он сейчас же взял десять солдат и шел с ними на склад получать консервы. Повторите, что он должен сделать.

— Идти с десятью солдатами на склад получать консервы для роты.

— Наконец-то вы немножко поумнели! Я пока что позвоню Ванеку в полковую канцелярию, чтобы он тоже шел на склад принять консервы. Если же он тем временем вернется в барак, пусть оставит все и бежит на склад. А теперь повесьте трубку.

Швейк довольно долго и тщательно искал взводного Фукса и других унтеров. Все они торчали около кухни, обгладывали мясо с костей и потешались над привязанным Балоуном, который, правда, стоял всей ступней на земле: его пожалели. Все это представляло собой интересное зрелище. Один из поваров принес Балоуну ребро и сунул ему прямо в рот. Привязанный бородатый великан Балоун, не имея возможности действовать руками, осторожно переворачивал кость во рту, балансируя ею с помощью зубов и десен. Он обгладывал мясо с видом лешего.

— Кто здесь из вас взводный Фукс? — спросил Швейк, найдя наконец унтеров.

Взводный Фукс не счел нужным отозваться, увидев, что его спрашивает какой-то рядовой пехотинец.

— Ясно говорят вам, — крикнул Швейк, — долго ли я еще буду вас спрашивать?! Где здесь взводный Фукс?

Взводный Фукс выступил вперед и с достоинством начал всячески обкладывать Швейка: он-де не взводный, а господин взводный, и нельзя орать: «Где взводный?», а следует обращаться: «Осмелюсь доложить, здесь ли находится господин взводный?» В его взводе, если кто забудет сказать «Ich melde gehörsam»[314], немедленно получает в морду.

— Осторожней на повороте! — рассудительно сказал Швейк. — Немедленно собирайтесь, идите в барак, возьмите там десять человек и бегом марш вместе с ними на склад получать консервы.

Взводный был так ошеломлен, что смог выговорить только:

— Чего?..

— Без всяких там «чего», — ответил Швейк. — Я ординарец одиннадцатой маршевой роты и только что разговаривал по телефону с господином обер-лейтенантом Лукашем, и тот сказал: «Бегом марш с десятью рядовыми на склад». Если вы не пойдете, господин взводный Фукс, так я немедленно вернусь обратно к телефону. Господин обер-лейтенант требует во что бы то ни стало, чтобы вы шли. Не может быть никаких разговоров! «Телефонный разговор, — говорит поручик Лукаш, — должен быть ясен и краток». Если сказано идти взводному Фуксу, то взводный Фукс должен идти! Такой приказ — вам не какая-то там болтовня, когда кого-нибудь к обеду зовут. На военной службе, особенно во время войны, каждое промедление — преступление. «Если этот самый взводный Фукс сию же минуту не пойдет, как только вы ему об этом объявите, так вы мне немедленно телефонируйте, и я с ним разделаюсь! От взводного Фукса останется только мокрое место!» Плохо вы, милейший, знаете господина обер-лейтенанта!

Швейк победоносно оглядел унтер-офицеров, которые его выступлением были поражены и уничтожены.

Взводный Фукс пробурчал что-то невразумительное и быстрыми шагами ушел, Швейк ему закричал вдогонку:

— Так можно мне позвонить господину обер-лейтенанту, что все в порядке?

— Немедленно буду с десятью солдатами на складе, — ответил взводный Фукс, уже подойдя к бараку.

А Швейк, не произнеся ни слова, ушел, оставив унтер-офицеров, ошеломленных не меньше, чем взводный Фукс.

— Начинается! — сказал низенький капрал Блажек. — Будем паковаться.

* * *

Швейк вернулся в канцелярию одиннадцатой маршевой роты. Не успел он раскурить трубку, как раздался телефонный звонок. Со Швейком снова заговорил поручик Лукаш:

— Где вы шляетесь, Швейк? Звоню уже третий раз, и никто не отзывается.

— Разыскивал, господин обер-лейтенант.

— Что, уже пошли?

— Конечно, пошли, но еще не знаю, пришли ли они туда. Может быть, еще раз сбегать?

— Нашли вы взводного Фукса?

— Нашел, господин обер-лейтенант. Вначале он мне сказал «чего?» и только когда я ему объяснил, что телефонный разговор должен быть краток и ясен…

— Не дурачьтесь, Швейк!.. Ванек еще не вернулся?

— Не вернулся, господин обер-лейтенант.

— Да не орите вы так в трубку! Не знаете, где может быть теперь этот проклятый Ванек?

— Не знаю, господин обер-лейтенант, где может быть этот проклятый Ванек.

— Он был в полковой канцелярии, но куда-то ушел. Может, в кантине[315]?.. Идите туда к нему, Швейк, и скажите, чтобы он немедленно шел на склад. Да вот еще что: найдите немедленно капрала Блажека и скажите ему, чтобы он тотчас же отвязал Балоуна, и пошлите Балоуна ко мне. Повесьте тру бк у.

Швейк действительно принялся хлопотать, нашел капрала Блажека и передал ему приказание поручика отвязать Балоуна. Капрал Блажек заворчал:

— Когда туго приходится, робеть начинают!

Швейк пошел посмотреть, как будут отвязывать Балоуна, а потом проводил его, так как это было по дороге, к кантине, где Швейк должен был разыскать старшего писаря Ванека.

Балоун смотрел на Швейка, как на своего спасителя, и обещал ему, что будет делиться с ним всеми своими посылками, которые получит из дому.

— У нас скоро будут резать свинью, — сказал меланхолически Балоун. — Ты какую свиную колбасу любишь: с кровью или без крови? Скажи, не стесняйся, я сегодня же вечером буду писать домой. В моей свинье будет примерно сто пятьдесят кило. Голова у ней, как у бульдога, а такие свиньи — самые лучшие. С такими свиньями в убытке не останешься. Такая порода, брат, не подведет! Сала на ней — пальцев на восемь. Дома я сам делал ливерную колбасу. Так, бывало, налопаешься фаршу, что сам чуть не лопнешь. Прошлогодняя свинья была на сто шестьдесят кило. Вот это свинья так свинья! — с восторгом сказал он на прощание, крепко пожимая руку Швейку. — А выкормил я ее на одной картошке и сам диву давался, как она у меня быстро жирела. Кусок поджаренной ветчинки, полежавшей в рассоле, да с картофельными кнедликами, посыпанными шкварками, да с капустой!.. Пальчики оближешь! После этого и пивко пьется с удовольствием!.. Не жизнь, а рай! Что еще нужно человеку? И все это у нас отняла война.

Бородатый Балоун тяжело вздохнул и пошел в полковую канцелярию, а Швейк отправился по старой липовой аллее к кантине.

Старший писарь Ванек с блаженным видом сидел в кантине и разъяснял знакомому штабному писарю, сколько можно было заработать перед войной на эмалевых и клеевых красках. Штабной писарь был вдребезги пьян. Днем приехал один богатый помещик из Пардубиц, сын которого был в лагерях, дал ему хорошую взятку и все утро до обеда угощал его в городе.

Теперь штабной писарь сидел в полном отчаянии оттого, что у него пропал аппетит, не соображал, о чем идет речь, а на трактат об эмалевых красках и совсем не реагировал.

Он был занят собственными размышлениями и ворчал себе под нос, что железнодорожная ветка должна была бы идти из Тршебони в Пелегржимов, а потом обратно.

Когда вошел Швейк, Ванек попытался еще раз в цифрах объяснить штабному писарю, сколько зарабатывали на одном килограмме строительной краски, на что штабной писарь ответил ни с того ни с сего:

— На обратном пути он умер, оставив после себя только письма.

Увидев Швейка, он, очевидно, принял его за какого-то человека, которого очень недолюбливал, и начал обзывать его чревовещателем.

Швейк подошел к Ванеку, который тоже выпил, но при этом был приветлив и мил.

— Господин старший писарь, — отрапортовал ему Швейк, — немедленно идите на склад, там вас ждет уже взводный Фукс с десятью рядовыми, и получайте консервы. Ноги в руки, бегом — марш! Господин обер-лейтенант телефонировал уже два раза.

Ванек рассмеялся:

— Деточка моя, что я, идиот, что ли? Ведь за это мне пришлось бы самого себя изругать, ангел ты мой! Времени на все хватит. Над нами ведь не каплет, золотце мое! Пусть-ка сперва обер-лейтенант Лукаш отправит маршевых рот столько же, как я, а тогда и разговаривает; небось тогда он ни к кому не будет зря лезть со своим «бегом марш!». Я уже получил приказ в полковой канцелярии, что завтра поедем, надо укладываться и немедленно идти получать на дорогу провиант. А что, ты думаешь, я сделал? Я самым спокойным манером зашел сюда выпить четвертинку вина. Сидится мне здесь спокойно, и пусть все идет своим чередом. Консервы останутся консервами, выдача — выдачей. Я знаю склад лучше, чем господин обер-лейтенант, и разбираюсь в том, что говорится на совещаниях господ офицеров у господина полковника. Ведь это господину полковнику только чудится, будто на складе имеются консервы. Склад нашего полка никогда никаких запасов консервов не имел, и доставали мы их от случая к случаю в бригаде или одалживали в других полках, с которыми оказывались поблизости. Одному только Бенешевскому полку мы должны больше трехсот банок консервов. Хе, хе! Пусть на своих совещаниях они говорят, что им вздумается. Куда спешить? Ведь все равно, когда наши придут туда, каптенармус скажет им, что они с ума спятили. Ни одна маршевая рота не получила на дорогу консервов. Так, что ли, ты, старая картошка? — обратился он к штабному писарю.

Тот, очевидно, засыпал или на него нашел небольшой припадок белой горячки, только он ответил:

— Она шла, держа над собой раскрытый зонт.

— Самое лучшее, — продолжал старший писарь Ванек, — на все это махнуть рукой. Если сегодня в полковой канцелярии сказали, что завтра трогаемся, — этому не поверит и малый ребенок. Можем мы разве уехать без вагонов? При мне еще звонили на вокзал. Там нет ни одного свободного вагона. Выходит все точь-в-точь, как с последней маршевой ротой. Сидели мы тогда два дня на вокзале и ждали, пока над нами кто-нибудь смилуется и пошлет за нами поезд. А потом мы не знали, куда поедем. Даже сам полковник ничего не знал. Уж мы проехали всю Венгрию, и все еще никто не знал: поедем мы на Сербию или на Россию. На каждой станции говорили по прямому проводу со штабом дивизии. А были мы просто какой-то заплатой. Пришили нас наконец где-то у Дуклы. Там нас вдребезги разбили, и мы снова поехали формироваться. Только не торопиться! Со временем все выяснится, а пока нечего спешить. Jawohl, nochamol![316] Вино у них здесь замечательное, — продолжал Ванек, не слушая, как бормочет про себя штабной писарь:

— Glauben Sie mir, ich habe bisher wenig von meinem Leben gehabt. Ich wundere mich über diese Frage[317].

— Чего же по-пустому беспокоиться об отъезде маршевого батальона? У первой маршевой роты, с которой я ехал, все было готово за два часа и все оказалось в полном порядке. Другие роты нашего тогдашнего маршевого батальона готовились в дорогу целых два дня, а наш ротный командир лейтенант Пршеносил (франт такой был) нам прямо сказал: «Ребята, не спешите!» — и все шло как по маслу. Только за два часа перед отходом поезда мы начали укладываться. Самое лучшее — подсаживайтесь…

— Не могу, — с геройской самоотверженностью ответил бравый солдат Швейк. — Я должен идти в канцелярию. А что, если кто-нибудь позвонит?

— Ну так идите, мое золотце. Но только запомните раз навсегда, что это некрасиво с вашей стороны и что настоящий ординарец никогда не должен быть там, где он нужен. Никогда не исполняйте так рьяно своих обязанностей. Поверьте, душка, нет ничего хуже суетливого ординарца, который бегает и суетится за всех.

Но Швейк был уже за дверью и спешил в канцелярию своей маршевой роты.

Ванек остался в одиночестве — никак нельзя было сказать, чтобы штабной писарь составлял ему компанию. Последний совершенно ушел в себя и бормотал, глядя на четвертинку вина, самые удивительные вещи без всякой связи между собой: то по-чешски, то по-немецки.

— Я много раз проходил по этой деревне, но и понятия не имел о том, что она существует на свете. In einem halben Jahre habe ich meine Staatsprüfung hinter mir und einen Doktor gemacht[318]. Я стал старым калекой. Благодарю вас, Люси. Erscheinen sie in schön ausgestatteten Biinden[319], — может быть, найдется среди вас кто-нибудь, кто помнит это?

Старший писарь от скуки стал барабанить какой-то марш, но долго скучать ему не пришлось: дверь отворилась, вошел повар Юрайда с офицерской кухни и плюхнулся на стул.

— Нам сегодня дали приказ, — залопотал он, — получить на дорогу коньяк. Но в нашей бутыли еще оставался ром, и нам пришлось ее опорожнить. Пришлось-таки здорово приналечь! Вся кухонная прислуга — в лежку! Я обсчитался на несколько порций. Полковник опоздал, и ему не хватило. Поэтому ему теперь делают омлет. Вот, я вам скажу, комедия!

— Занятная авантюра, — заметил Ванек, который за вином всегда любил вставить красивенькое словцо.

Повар Юрайда принялся философствовать, что отвечало его бывшей профессии. Перед войной он издавал оккультный журнал и серию книг под названием «Загадки жизни и смерти». На военной службе он примазался к полковой офицерской кухне, и когда, бывало, увлечется чтением древнеиндийских сутр Прагна Парамита («Откровения мудрости»), у него частенько подгорало жаркое. Полковник Шредер ценил его как полковую достопримечательность. Действительно, какая офицерская кухня могла бы похвалиться поваром-оккультистом, который, заглядывая в тайны жизни и смерти, удивлял всех таким филе в сметане или рагу, что смертельно раненный под Комаровом подпоручик Дучек все время звал Юрайду.

— Да, — сказал ни с того ни с сего еле державшийся на стуле Юрайда: от него на десять шагов разило ромом, — когда сегодня не хватило на господина полковника и когда он увидел, что осталась только тушеная картошка, он впал в состояние гаки. Знаете, что такое «гаки»? Это состояние голодных духов. И вот тогда я ему сказал: «Обладаете ли вы достаточной силой, господин полковник, чтобы устоять перед роковым предначертанием судьбы, а именно: выдержать то, что на вашу долю не хватило телячьей почки? В карме предопределено, чтобы вы, господин полковник, сегодня на ужин получили божественный омлет с рубленой тушеной телячьей печенкой».

— Милый друг, — обратился он вполголоса после небольшой паузы к старшему писарю, сделав при этом непроизвольный жест рукой и опрокинув все стоявшие перед ним на столе стаканы. — Существует небытие всех явлений, форм и вещей, — мрачно произнес после этого действия повар-оккультист. — Форма есть небытие, а небытие есть форма. Небытие неотделимо от формы, форма неотделима от небытия. То, что является небытием, является и формой, то, что есть форма, есть небытие. — Повар-оккультист погрузился в молчание, подпер рукой голову и стал созерцать мокрый, облитый стол.

Штабной писарь продолжал мычать что-то, не имевшее ни начала, ни конца:

— Хлеб исчез с полей, исчез — in dieser Stimmung erhielt er Einladung und ging zu ihr[320], праздник Троицы бывает весной.

Старший писарь Ванек продолжал барабанить по столу, пил и время от времени вспоминал, что у продовольственного склада его ждут десять солдат во главе со взводным. При этом воспоминании он улыбался и махал рукой.

Вернувшись поздно в канцелярию одиннадцатой маршевой роты, он нашел Швейка у телефона.

— Форма есть небытие, а небытие есть форма, — произнес он с трудом, завалился одетый на койку и сразу уснул.

Швейк продолжал все время сидеть у телефона, так как два часа тому назад поручик Лукаш по телефону сообщил ему, что он все еще на совещании у господина полковника, но забыл сказать, что Швейк может отойти от телефона.

Потом со Швейком говорил по телефону взводный Фукс, который с десятью рядовыми, напрасно прождав старшего писаря, тогда только разглядел, что склад заперт.

Наконец Фукс куда-то ушел, и десять рядовых один за другим вернулись в свой барак.

Время от времени Швейк развлекался тем, что снимал телефонную трубку и слушал. Телефон был новейшей системы, недавно введенной в армии, и обладал тем преимуществом, что можно было вполне отчетливо слышать чужие телефонные разговоры по всей линии.

Обоз переругивался с артиллерийскими казармами, саперы угрожали военной почте, полигон ругал пулеметную команду.

А Швейк, не вставая, сидел да сидел у телефона…

Совещание у полковника продолжалось.

Полковник Шредер развивал новейшую теорию полевой службы и особенно подчеркивал значение гранатометчиков.

Он перескакивал с пятого на десятое, говорил о расположении фронта два месяца тому назад на юге и на востоке, о важности тесной связи между отдельными частями, об удушливых газах, о стрельбе по неприятельским аэропланам, о снабжении солдат на фронте и потом перешел к внутренним взаимоотношениям в армии.

Он разговорился об отношении офицеров к нижним чинам, нижних чинов к унтер-офицерам, о перебежчиках в стан врага, о политических событиях и о том, что пятьдесят процентов чешских солдат politisch verdächtig[321].

— Jawohl, meine Herren, der Kramarsch, Scheiner und Klòfatsch…[322]

Большинство офицеров при этом думало, когда наконец старый пустомеля перестанет нести эту белиберду, но полковник Шредер продолжал городить всякий вздор о новых задачах новых маршевых батальонов, о павших в бою офицерах полка, о цеппелинах, о проволочных заграждениях, о присяге…

Тут поручик Лукаш вспомнил, что в то время, когда весь маршевый батальон присягал, бравый солдат Швейк к присяге приведен не был, так как в те дни сидел в дивизионном суде.

И, вспомнив это, он вдруг рассмеялся.

Это было что-то вроде истерического смеха, которым он заразил нескольких офицеров, сидевших рядом. Его смех привлек внимание полковника, только что заговорившего об опыте, приобретенном при отступлении германских армий в Арденнах. Смешав все это в одну кучу, полковник закончил:

— Господа, здесь нет ничего смешного.

Потом все отправились в офицерское собрание, так как полковника Шредера вызвал к телефону штаб бригады.

Швейк дремал у телефона, когда его вдруг разбудил звонок.

— Алло! — послышалось в телефоне. — У телефона Regimentskanzlei.

— Алло! — ответил Швейк. — Здесь канцелярия одиннадцатой маршевой роты.

— Не задерживай, — послышался голос, — возьми карандаш и пиши. Прими телефонограмму. Одиннадцатой маршевой роте…

Затем последовали одна за другой какие-то странные фразы, так как одновременно говорили двенадцатая и тринадцатая маршевые роты, и телефонограмма совершенно растворилась в этом хаосе звуков. Швейк не мог понять ни слова. Наконец все утихло, и Швейк разобрал:

— Алло! Алло! Повтори и не задерживай!

— Что повторить?

— Что повторить, дубина! Телефонограмму!

— Какую телефонограмму?

— Черт тебя побери! Глухой ты, что ли? Телефонограмму, которую я продиктовал тебе, балбес!

— Я ничего не слышал, кто-то здесь еще говорил.

— Осел ты, и больше ничего! Что ты думаешь, я с тобой дурачиться буду? Примешь ты телефонограмму или нет? Есть у тебя карандаш и бумага? Что?.. Нет?.. Скотина! Мне ждать, пока ты найдешь? Ну и солдаты пошли!.. Ну так как же? Может, ты еще не подготовился? Наконец-то раскачался! Так слушай: 11. Marschkumpanie[323]. Повтори!

— 11. Marschkumpanie.

— Kumpaniekommandant…[324] Есть?.. Повтори!

— Kumpaniekommandant…

— Zur Besprechung morgen…[325] Готов? Повтори!

— Zur Besprechung morgen…

— Um neun Uhr. Unterschrift[326]. Понимаешь, что такое Unterschrift, обезьяна? Это подпись! Повтори это!

— Um neun Uhr. Unterschrift. Понимаешь… что… такое Unterschrift, обезьяна, это — подпись.

— Дурак! Подпись: Oberst Schröder[327], скотина! Есть? Повтори!

— Oberst Schröder, скотина…

— Наконец-то, дубина! Кто принял телефонограмму?

— Я.

— Himmelherrgott![328] Кто это «я»?

— Швейк. Что еще?

— Слава Богу, больше ничего. Тебя надо было назвать «Ослов». Что у вас там нового?

— Ничего нет. Все по-старому.

— Тебе небось все это нравится? У вас сегодня кого-то, говорят, привязывали?

— Всего-навсего денщика господина обер-лейтенанта: он у него обед слопал. Не знаешь, когда мы едем?

— Да, брат, это вопрос!.. Сам старик этого не знает. Спокойной ночи! Блох у вас там много?

Швейк положил трубку и принялся будить старшего писаря Ванека, который свирепо ругался, а когда Швейк начал его трясти, заехал ему в нос. Потом перевернулся на живот и стал брыкаться.

Швейку все-таки удалось его разбудить, и тот, протирая глаза, повернулся к нему лицом и испуганно спросил:

— Что случилось?

— Ничего особенного, — ответил Швейк, — я хотел бы с вами посоветоваться. Только что мы получили телефонограмму, что господин обер-лейтенант Лукаш завтра в девять часов должен явиться на совещание к господину полковнику. Я теперь не знаю, как мне поступить. Должен ли я пойти передать ему это сейчас, немедленно, или завтра утром? Я долго раздумывал: следует ли мне вас будить, ведь вы так хорошо храпели… А потом решил, куда ни шло: ум хорошо, два лучше…

— Ради Бога, прошу вас, не мешайте спать, — завопил Ванек, зевая во весь рот, — идите туда утром и не будите меня!

Он повернулся на бок и тотчас опять заснул.

Швейк сел опять около телефона и, положив голову на стол, задремал. Его разбудил телефонный звонок.

— Алло! Одиннадцатая маршевая рота?

— Да, одиннадцатая маршевая рота. Кто там?

— Тринадцатая маршевая рота. Алло! Который час? Я не могу никак созвониться с телефонной станцией. Что-то долго не идут меня сменять.

— У нас часы стоят.

— Значит, как и у нас. Не знаешь, когда трогаемся? Не говорил ты с полковой канцелярией?

— Там ни хрена не знают, как и мы. Не грубите, барышня! Вы уже получили консервы? От нас туда ходили и ничего не принесли. Склад был закрыт.

— Наши тоже пришли с пустыми руками. Зря только панику подымают. Куда, думаешь, мы поедем?

— В Россию.

— А я думаю, что, скорее, в Сербию. Это мы увидим, когда будем в Будапеште. Если нас повезут направо — так Сербия, а налево — Россия. Есть у вас уже вещевые мешки? Говорят, что жалованье повысят. Играешь в три листика? Играешь — так приходи завтра. Мы зажариваем каждый вечер. Сколько вас сидит у телефона? Один? Так наплюй на все и ступай дрыхать. Странные у вас порядки! Ты небось попал сюда, как кур во щи. Ну, наконец-то пришли сменять меня. Дрыхай на здоровье!

Швейк действительно сладко уснул на стуле у телефона, забыв повесить трубку, так что никто не мог потревожить его сна. А телефонист в полковой канцелярии всю ночь ругался: не может, хоть тресни, дозвониться одиннадцатой маршевой роте и передать новую телефонограмму о том, что завтра до двенадцати часов дня должен быть представлен в полковую канцелярию список солдат, которым не была сделана противотифозная прививка.

Поручик Лукаш все еще сидел в офицерском собрании с военным врачом Шанцлером, который, усевшись верхом на стул, размеренно стучал бильярдным кием об пол и при этом произносил следующие фразы:

— «Сарацинский султан Салах Эддин первый признал нейтральность санитарного персонала.

Следует подавать помощь раненым вне зависимости от того, к какому лагерю они принадлежат.

Каждая сторона должна покрыть расходы за лекарство и лечение другой стороне.

Следует разрешить посылать врачей и фельдшеров с генеральскими удостоверениями для оказания помощи раненым врагам.

Точно так же попавших в плен раненых следует под охраной и поручительством генералов отсылать назад или же обменивать. Потом они могут продолжать службу в строю.

Больных с обеих сторон не разрешается ни брать в плен, ни убивать, их следует отправлять в безопасные места в госпитали.

Разрешается оставить при них стражу, которая, как и больные, должна вернуться с генеральскими удостоверениями. Все это распространяется и на фронтовых священнослужителей, на врачей, хирургов, аптекарей, фельдшеров, санитаров и других лиц, обслуживающих больных. Все они не могут быть взяты в плен, но тем же самым порядком должны быть посланы обратно».

Доктор Шанцлер уже сломал при этом два кия и все еще не закончил своей странной лекции об охране раненых на войне, постоянно впутывая в свою речь какие-то непонятные генеральские удостоверения.

Поручик Лукаш допил свой черный кофе и пошел домой, где нашел бородатого великана Балоуна, занятого поджариванием в котелке колбасы на его спиртовке.

— Я осмелился, — заикаясь, сказал Балоун, — я позволил себе, осмелюсь доложить…

Лукаш с любопытством посмотрел на него. В этот момент Балоун показался ему большим ребенком, наивным созданием, и поручик Лукаш пожалел, что приказал привязать его за его колоссальный аппетит.

— Жарь, жарь, Балоун, — сказал он, отстегивая шашку, — с завтрашнего дня я прикажу выписывать для тебя лишнюю порцию хлеба.

Поручик сел к столу. Вдруг на него нашло настроение написать сентиментальное письмо своей тете.

«Милая тетенька!

Только что получил приказ подготовиться к отъезду на фронт со своей маршевой ротой. Может, это письмо будет последним моим письмом к тебе. Повсюду идут жестокие бои, и наши потери велики. И мне трудно закончить это письмо словом “до свидания”; правильнее написать “прощай»».

«Докончу завтра утром», — подумал поручик Лукаш и пошел спать.

Балоун, увидев, что поручик Лукаш крепко уснул, опять начал шнырять и шарить по квартире, как тараканы ночью, открыл чемоданчик поручика и откусил кусок шоколаду. Вдруг испугался — поручик во сне зашевелился, — быстро положил надкусанный шоколад в чемоданчик и притих.

Потом потихоньку подсмотрел, что написал поручик.

Прочел и был тронут, особенно словом «прощай».

Он лег на свой соломенный матрац у дверей и вспомнил родной дом и дни, когда резали свиней.

Балоун никак не мог отогнать от себя яркую картину, как он прокалывает тлаченку[329], чтоб из нее вышел воздух, и во время варки она не лопнула.

При воспоминании о том, как у соседей однажды лопнула и разварилась целая колбаса, он уснул беспокойным сном. Ему приснилось, что он позвал к себе неумелого колбасника, который так плохо набивает ливерные колбасы, что они тут же лопаются. Потом, что мясник забыл сделать кровяную колбасу, пропала буженина и для ливерных колбас не хватает лучинок. Потом ему приснился полевой суд, будто его поймали, когда он крал из походной кухни кусок мяса. Наконец он увидел себя повешенным на липе в аллее военного лагеря в Бруке-на-Лейте.

Швейк проснулся вместе с пробуждающимся солнышком, которое взошло в благоухании сгущенного кофе, доносившемся изо всех ротных кухонь. Он машинально, как будто только что кончил разговаривать по телефону, повесил трубку и совершил по канцелярии утренний моцион. При этом он пел. Начал он сразу с середины песни о том, как солдат переодевается девицей и идет к своей возлюбленной на мельницу, а мельник кладет его спать к своей дочери, но прежде кричит мельничихе:

Подавай, старуха, кашу,

Да попотчуй гостью нашу!

Мельничиха кормит нахального парня, а потом начинается семейная трагедия.

Утром мельник встал чуть свет,

На дверях прочел куплет:

«Потеряла в эту ночь

Честь девичью ваша дочь».

Швейк пропел так громко, что вся канцелярия ожила; старший писарь Ванек проснулся и спросил:

— Который час?

— Только что играли утреннюю зорю.

— Встану уж после кофе, — решил Ванек, торопиться было не в его правилах, — и без того опять будут приставать и понапрасну гонять, как вчера с этими консервами.

Ванек зевнул и спросил:

— Не наболтал ли я лишнего, когда вернулся домой?

— Так, в кое-что невпопад, — сказал Швейк. — Вы все время рассуждали сами с собой о каких-то формах: мол, форма не есть форма, а то, что не есть форма, есть форма, и та форма опять не есть форма. Но это вас быстро утомило, и вы сразу начали храпеть, словно пила в работе.

Швейк замолчал, прошелся к двери, опять повернул к койке старшего писаря, остановился и начал:

— Что касается лично меня, господин старший писарь, то когда я услышал, что вы говорите об этих формах, я вспомнил о фонарщике Затке. Он служил на газовой станции на Летне, и в обязанность его входило зажигать и тушить фонари. Это был просвещенный человек, он ходил по разным ночным кабачкам на Летне: ведь от зажигания до гашения фонарей времени много. Потом, к утру, на газовой станции он вел точь-в-точь такие же разговоры, как, например, вы вчера, только он говорил так: «Эти кости для играния, потому что на них вижу ребра и грани я». Я это собственными ушами слышал, когда меня один пьяный полицейский привел за несоблюдение чистоты на улице по ошибке вместо полицейского комиссариата на газовую станцию. Потом, — сказал Швейк тихо, — этот Затка кончил очень плохо. Вступил он в конгрегацию Святой Марии, ходил с небесными козами[330] на проповеди патера Емельки к святому Игнатию на Карлову площадь и, когда приехали миссионеры к святому Игнатию, забыл погасить все газовые фонари в своем районе, так что там беспрерывно три дня и три ночи горел газ на улицах. Беда, — продолжал Швейк, — когда человек вдруг примется философствовать, — это всегда пахнет белой горячкой. Несколько лет тому назад к нам перевели из Семьдесят пятого полка майора Блюгера. Тот всегда, бывало, раз в месяц соберет нас, выстроит в каре и начнет вместе с нами философствовать: «Что такое офицерское звание?» Он ничего, кроме сливянки, не пил. «Каждый офицер, солдаты, — разъяснял он нам на казарменном дворе, — является сам по себе совершеннейшим существом, которое наделено умом в сто раз большим, чем вы все, вместе взятые. Вы не можете представить себе ничего более совершенного, чем офицер, даже если бы размышляли над этим всю жизнь. Каждый офицер есть существо необходимое, — в то время как вы, рядовые, являетесь случайным элементом и ваше существование допустимо, но не обязательно. Если бы дело дошло до войны, и вы пали бы за государя-императора, — прекрасно. От этого не многое изменилось бы, но если бы первым пал ваш офицер, тогда бы вы почувствовали, в какой степени вы от него зависите и насколько велика эта потеря. Офицер должен существовать, а вы обязаны своим существованием только господам офицерам; вы от них происходите, вы без них не обойдетесь, вы без начальства и пернуть не можете. Офицер для вас, солдаты, закон нравственности — все равно, понимаете вы это или нет, — а так как каждый закон должен иметь своего законодателя, то таким для вас, солдаты, является только офицер, которому вы себя чувствуете — и должны чувствовать — обязанными во всем, и каждое без исключения его приказание должно вами исполняться, независимо от того, нравится это вам или нет». А однажды, после того как майор Блюгер закончил свою речь, он стал обходить каре и спрашивать одного за другим:

— Что ты чувствуешь, когда хватишь лишнего?

Ну, ему отвечали как-то нескладно: дескать, или еще никогда до этого не доходило, или всякий раз, как хватишь лишнего, начинает тошнить, а один даже сразу почувствовал, что останется без отпуска. Всех их майор Блюгер тут же приказал отвести в сторону, чтобы они после обеда на дворе поупражнялись в вольной гимнастике в наказание за то, что не умеют выразить то, что они чувствуют. Ожидая своей очереди, я вспомнил, о чем он в последний раз распространялся, и, когда майор подошел ко мне, я совершенно спокойно ему ответил: «Осмелюсь доложить, господин майор, когда я хвачу лишнего, то всегда чувствую внутри какое-то беспокойство, страх и угрызение совести. А когда я вовремя возвращаюсь из отпуска в казармы, мной овладевает блаженный покой и лезет внутреннее удовлетворение». Все кругом расхохотались, а майор Блюгер заорал: «До тебя, балда, клопы только лезут, когда ты дрыхнешь на койке! Он, сукин сын, еще острит!» — и вкатил мне такие шпангли — мое почтение!

— На военной службе иначе нельзя, — сказал старший писарь, лениво потягиваясь на своей койке, — это уж так исстари ведется: как ни ответь, как ни сделай — всегда над тобой висят тучи и в тебя мечут гром и молнии. Без этого нет дисциплины!

— Правильно сказано, — заявил Швейк. — Никогда не забуду, как посадили рекрута Пеха. Ротным командиром был у нас лейтенант Моц. Вот собрал он рекрутов и спрашивает: кто — откуда? «Перво-наперво, желторотые, — обратился он к ним, — вы должны научиться отвечать коротко и ясно, точно кнутом щелкнуть. Итак, начнем. Откуда вы, Пех?» Пех был интеллигентный малый и ответил так: «Нижний Боусов, Unter Bauzen, двести шестьдесят семь домов, тысяча девятьсот тридцать шесть чешских обывателей, округ Ичин, волость Соботка, бывшая вотчина Кости, приходская церковь Святой Екатерины, построенная в четырнадцатом столетии и реставрированная графом Вацлавом Вратиславом Нетолицким, школа, почта, телеграф, станция чешской товарной линии, сахарный завод, мельница, лесопилка, хутор Вальха, шесть ярмарок в году…»

Лейтенант Моц кинулся на него и стал бить его по морде, приговаривая: «Вот тебе первая ярмарка, вот тебе другая, третья, четвертая, пятая, шестая…» А Пех, хоть и был рекрут, потребовал, чтобы его допустили на батальонный рапорт. В канцелярии была тогда развеселая шатия. Ну и написали они там, что он направляется на батальонный рапорт по поводу ежегодных ярмарок в Нижнем Боусове. Командиром батальона был тогда майор Рогелль. «В чем дело?» — спросил он Пеха, а тот выпалил: «Осмелюсь доложить, господин майор, в Нижнем Боусове шесть ярмарок в году!» Ну, здесь майор Рогелль на него заорал, затопал ногами и немедленно приказал отвести его в военный госпиталь в отделение для сумасшедших. С той поры стал из Пеха самый что ни на есть последний солдат, — не солдат, а одно наказание.

— Солдата воспитать — дело нелегкое, — сказал, зевая, старший писарь Ванек. — Солдат, который не был ни разу наказан на военной службе, не солдат. Это, может, в мирное время так было, что солдат, отбывший свою службу без единого наказания, потом имел всякие преимущества на гражданке. Теперь как раз наоборот: самые плохие солдаты, которые в мирное время не выходили из-под ареста, на войне оказались самыми лучшими. Помню я рядового из восьмой маршевой роты Сильвануса. У того, бывало, что ни день — то наказание. Да какие наказания! Не стыдился украсть у товарища последний крейцер. А когда попал в бой, так первый перерезал проволочные заграждения, трех взял в плен и одного тут же по дороге застрелил, — дескать, тот не внушал ему доверия. Он получил большую серебряную медаль, нашили ему две звездочки, и, если бы его потом не повесили у Дукельского перевала, был бы он давно уже взводным. А не повесить его после боя никак нельзя было. Раз вызвался он идти на рекогносцировку, а патруль другого полка застиг его за обшариванием трупов. Нашли у него часов штук восемь и много колец. Повесили у штаба бригады.

— Из этого видно, — глубокомысленно заметил Швейк, — что каждый солдат сам должен завоевывать себе положение.

Раздался телефонный звонок. Старший писарь подошел к телефону. Можно было разобрать голос поручика Лукаша, который спрашивал, что с консервами. Затем было слышно, как он давал нагоняй.

— Правда же, их нет, господин обер-лейтенант! — кричал в телефон Ванек. — Откуда им там взяться, это только фантазия интендантства. Совсем напрасно было посылать туда людей. Я хотел вам телефонировать. Я был в кантине? Кто сказал? Повар-оккультист из офицерской кухни? Действительно, я позволил себе туда зайти. Знаете, господин обер-лейтенант, как назвал этот самый оккультист всю панику с консервами? «Ужас нерожденного». Никак нет, господин обер-лейтенант, я совершенно трезв. Что делает Швейк? Он здесь. Прикажете его позвать? Швейк, к телефону! — крикнул старший писарь и шепотом добавил: — Если вас спросит, в каком виде я вернулся, скажите, что в полном порядке.

Швейк у телефона:

— Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, у телефона Швейк.

— Послушайте, Швейк, как обстоит дело с консервами? Все в порядке?

— Нет их, господин обер-лейтенант. Ни слуху ни духу.

— Я хотел бы, Швейк, чтобы вы, пока мы в лагере, по утрам всегда являлись ко мне с рапортом. А когда поедем, — вы все время будете находиться при мне. Что вы делали ночью?

— Сидел всю ночь у телефона.

— Были какие-нибудь новости?

— Были, господин обер-лейтенант.

— Швейк, не валяйте опять дурака. Сообщали что-нибудь важное, срочное?

— Так точно, господин обер-лейтенант, но только к девяти часам.

— Что же вы сразу мне об этом не доложили?

— Не хотел вас беспокоить, господин обер-лейтенант, не смел об этом и помыслить.

— Так говорите же, черт вас дери! — что предстоит в девять часов?!

— Телефонограмма, господин обер-лейтенант.

— Я вас не понимаю.

— Я это записал, господин обер-лейтенант. Примите телефонограмму. Кто у телефона?.. Есть? Читай… Или еще что-то в этом роде…

— Черт вас побери, Швейк! Мука мне с вами… Передайте мне содержание или я вас так тресну, что… Ну?!

— Опять какое-то совещание, господин обер-лейтенант, сегодня в девять часов утра у господина полковника. Хотел вас разбудить ночью, но потом раздумал.

— Еще бы вы осмелились будить меня ночью из-за всякой ерунды, на это и утром времени достаточно. Wieder eine Besprechung, der Teufel soll das alles buserieren![331] Отпустите трубку, позовите к телефону Ванека.

— Старший писарь Ванек у телефона. Rechnungs Feldwebl Vanek, Herr Oberleutnant![332]

— Ванек, найдите мне немедленно другого денщика. Этот подлец Балоун за ночь сожрал у меня весь шоколад. Привязать? Нет, отдадим его в санитары. Детина косая сажень в плечах, — пусть таскает раненых с поля сражения. Пошлю его немедленно к вам. Устройте все это в полковой канцелярии немедленно и тотчас же возвращайтесь в роту. По-вашему, скоро тронемся?

— Торопиться некуда, господин обер-лейтенант. Когда мы отправлялись с девятой маршевой ротой, нас целых четыре дня водили за нос. С восьмой то же самое. Только с десятой было лучше. Были мы в полной боевой готовности, в двенадцать часов получили приказ, а вечером уже ехали, но зато потом нас гоняли по всей Венгрии и не знали, какую дыру на каком фронте нами заткнуть.

С тех пор как поручик Лукаш стал командиром одиннадцатой маршевой роты, он находился в состоянии, называемом синкретизмом, — по имени той философской системы, которая старалась примирить противоречия понятий путем компромисса, доходящего до смешения противоположных взглядов. А поэтому он ответил:

— Да, может быть, это и так. По-вашему, мы сегодня не тронемся? В девять часов совещание у полковника. Да, кстати, знаете о том, что вы дежурный? Я только так. Составьте мне… Подождите, что, бишь, должны вы мне составить? Список унтер-офицеров с указанием, с какого времени каждый из них служит… Потом провиант для роты. Национальность? Да, да, и национальность… А главное, пришлите мне нового денщика. Что сегодня прапорщику Плешнеру делать с командой? Подготовиться к отправке. Счета?.. Приду подписать после обеда. Никого не отпускайте в город. В кантину, в лагерь? После обеда на час… Позовите сюда Швейка… Швейк, вы останетесь пока у телефона.

— Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, что я еще не пил кофе.

— Так принесите кофе и останьтесь в канцелярии у телефона, пока я вас не позову. Знаете, что такое ординарец?

— Это тот, кто на побегушках, господин обер-лейтенант.

— Итак, чтобы вы были здесь на месте, когда я вам позвоню. Напомните еще раз Ванеку, чтобы нашел для меня какого-нибудь денщика. Швейк! Алло! Где вы?

— Здесь, господин обер-лейтенант, мне только что принесли кофе.

— Швейк! Алло!

— Я слушаю, господин обер-лейтенант. Кофе совсем холодный.

— Вы, Швейк, хорошо знаете, что такое денщик, поговорите с ним, а потом скажете мне, что он собой представляет. Повесьте трубку.

Ванек, прихлебывая черный кофе, в который подлил рома из бутылки с надписью «Tinte»[333] (сделанной из предосторожности), посмотрел на Швейка и сказал:

— Наш обер-лейтенант так кричит в телефон, что я разобрал каждое слово. Вы, Швейк, по всему видать, близко знакомы с господином обер-лейтенантом?

— Я его правая рука. Рука руку моет. Попадали мы с ним в переделки. Сколько раз хотели нас разлучить, а мы опять сходились. Он на меня во всем полагается. Сколько раз уж я сам этому удивлялся. Вот только что вы слышали, как он сказал, чтобы я вам еще раз напомнил о том, что вы должны ему найти нового денщика, а я должен поговорить с ним и дать о нем отзыв. Господину обер-лейтенанту не каждый денщик угодит.

* * *

Полковник Шредер вызвал на совещание всех офицеров маршевого батальона. Он ждал этого совещания с нетерпением, чтобы иметь возможность высказаться. Кроме того, надо было принять какое-нибудь решение по делу вольно-определяющегося Марека, который отказался чистить отхожие места и как бунтовщик был послан полковником Шредером в дивизионный суд.

Из арестантского отделения дивизионного суда он только вчера ночью был переведен на гауптвахту, где и находился под стражей. Одновременно с этим в полковую канцелярию была передана до невозможности запутанная бумага дивизионного суда, в которой указывалось на то, что в данном случае дело идет не о бунте, так как вольноопределяющиеся не обязаны чистить отхожие места, но тем не менее в этом усматривается нарушение дисциплины, каковой поступок может быть искуплен им примерной службой на фронте. Ввиду всего этого обвиняемый вольноопределяющийся Марек опять отсылается в свой полк, а следствие о нарушении дисциплины приостанавливается до конца войны и будет возобновлено в случае нового проступка вольноопределяющегося Марека.

Предстояло еще одно дело. Одновременно с вольноопределяющимся Мареком был переведен из арестантского дивизионного суда на гауптвахту самозванец взводный Тевелес, который недавно появился в полку, куда был послан из загребской больницы. Он имел большую серебряную медаль, нашивки вольноопределяющегося и три звездочки. Он рассказывал о геройских подвигах шестой маршевой роты в Сербии и о том, что от всей роты остался он один. Следствием было установлено, что с шестой маршевой ротой в начале войны действительно отправился какой-то Тевелес, который, однако, не имел прав вольноопределяющегося. Была затребована справка от бригады, к которой во время бегства из Белграда 2 декабря 1914 года была прикомандирована шестая маршевая рота, и было установлено, что в списке представленных к награде и награжденных серебряными медалями никакого Тевелеса нет. Был ли, однако, рядовой Тевелес во время Белградского похода произведен во взводные — выяснить не удалось, ввиду того что вся шестая маршевая рота вместе со всеми своими офицерами после битвы у церкви Св. Саввы в Белграде пропала без вести. В дивизионном суде Тевелес оправдывался тем, что действительно ему была обещана большая серебряная медаль и что поэтому он купил ее у одного босняка. Что касается нашивок вольноопределяющегося, то их он себе пришил в пьяном виде, а продолжал носить потому, что был постоянно пьян, ибо организм его ослабел от дизентерии.

Открыв собрание, прежде чем приступить к обсуждению этих двух вопросов, полковник Шредер указал, что перед отъездом, который уже не за горами, следует почаще встречаться. Из бригады ему сообщили, что ждут приказов от дивизии. Солдаты должны быть наготове, а ротные командиры обязаны бдительно следить за тем, чтобы все были на месте. Затем он еще раз повторил все, о чем говорил вчера. Опять сделал обзор военных событий и напомнил, что ничто не должно сломить боевой дух армии и отвагу.

На столе перед ним была прикреплена карта театра военных действий с флажками на булавках, но флажки были опрокинуты и фронты передвинулись. Вытащенные булавки с флажками валялись под столом.

Весь театр военных действий ночью до неузнаваемости разворотил кот, которого держали в полковой канцелярии писаря. Кот нагадил на Австро-Венгерский фронт и хотел было зарыть кучку, но повалил флажки и размазал кал по всем позициям, оросил фронты и предмостные укрепления и запакостил армейские корпуса.

Полковник Шредер был очень близорук.

Офицеры маршевого батальона с интересом следили за тем, как палец полковника Шредера приближался к этим кучкам.

— Путь на Буг, господа, лежит через Сокаль, — изрек полковник с видом прорицателя и продвинул по памяти указательный палец к Карпатам, при этом влез в одну из тех кучек, с помощью которых кот старался сделать карту театра военных действий рельефной.

— Was ist das, meine Herren?[334] — с удивлением обратился он, когда ему что-то прилипло к пальцу.

— Wahrscheinlich, Katzendreck, Herr Oberst[335], — сказал за всех очень вежливо капитан Сагнер.

Полковник Шредер ринулся в соседнюю канцелярию, откуда послышались громовые проклятия и ужасные угрозы, что он заставит всю канцелярию вылизать языком оставленные котом следы.

Допрос был краток. Выяснилось, что кота две недели тому назад притащил в канцелярию младший писарь Цвибельфиш. По выяснении дела Цвибельфиш собрал все свои манатки, а старший писарь отвел его на гауптвахту и посадил впредь до дальнейших распоряжений господина полковника.

Этим, собственно, совещание и закончилось.

Вернувшись к офицерам, весь красный от злости, полковник Шредер забыл, что следовало еще потолковать о судьбе вольноопределяющегося Марека и лжевзводного Тевелеса.

— Прошу господ офицеров быть готовыми и ждать моих дальнейших приказаний и инструкций, — коротко сказал он.

Так и остались под стражей на гауптвахте вольноопределяющийся и Тевелес, и, когда позднее к ним присоединился Цвибельфиш, они могли составить «марьяж», а после этого стали приставать к своим караульным с требованием, чтобы те выловили всех блох из тюфяков.

Потом к ним сунули ефрейтора Пероутку из тринадцатой маршевой роты. Когда вчера распространился по лагерю слух, что отправляются на позиции, Пероутка исчез и утром был найден патрулем в Бруке «У белой розы». Он оправдывался тем, что хотел перед отъездом посмотреть знаменитый стекольный завод графа Гарраха у Брука, а на обратном пути заблудился и только утром, совершенно изможденный, добрел до «Белой розы» (в действительности же он спал с Розочкой из «Белой розы»).

* * *

Ситуация осталась по-прежнему невыясненной. Поедут или нет? Швейк по телефону в канцелярии одиннадцатой маршевой роты выслушал самые разнообразные мнения: пессимистические и оптимистические. Двенадцатая маршевая рота телефонировала, будто кто-то из канцелярии слышал, что предварительно будут производиться упражнения в стрельбе по движущейся мишени и что поедут потом. Этого оптимистического взгляда не разделяла тринадцатая маршевая рота, которая телефонировала, что только что из города вернулся капрал Гавлик, слышавший от одного железнодорожного служащего, будто на станцию уже поданы вагоны.

Ванек со злобой вырвал у Швейка трубку и закричал, что железнодорожники ни хрена не знают и что он сам только что пришел из полковой канцелярии.

Швейк с удовольствием оставался на своем посту у телефона и на вопрос «Что нового?» отвечал, что ничего определенного пока не известно.

Так он ответил и на вопрос поручика Лукаша.

— Что у вас нового?

— Ничег о определенного пока не известно, господин обер-лейтенант, — стереотипно ответил Швейк.

— Осел! Повесьте трубку.

Потом пришло несколько телефонограмм, которые после всяческих недоразумений Швейк принял.

В первую очередь ту, которую не могли продиктовать ему ночью из-за того, что он не повесил трубку и спал. Телефонограмма эта касалась списка тех, кому была сделана и кому не была сделана противотифозная прививка.

Потом Швейк принял запоздавшую телефонограмму о консервах. Вопрос этот был уже выяснен вчера.

Затем поступила телефонограмма всем батальонам, ротам и подразделениям полка:

«Копия телефонограммы бригады № 75692. Приказ по бригаде № 172.

При отчетности о хозяйстве полевых кухонь следует при наименовании нужных продуктов придерживаться нижеследующего порядка: 1 — мясо, 2 — консервы, 3 — овощи свежие, 4 — овощи сушеные, 5 — рис, 6 — макароны, 7 — крупа, 8 — картофель, — вместо прежнего порядка: 4 — сушеные овощи, 5 — свежие овощи».

Когда Швейк прочел все это старшему писарю, Ванек торжественно заявил, что подобные телефонограммы кидают в нужник.

— Это придумал какой-нибудь болван из штаба армии, а потом это идет по всем дивизиям, бригадам, полкам.

Затем Швейк принял еще одну телефонограмму, которую продиктовали так быстро, что он лишь успел записать в блокноте что-то вроде шифра: «In der Folge genauer erlaubt gewesen oder das selbst einem hingegen immerhin eingeholet werden»[336].

— Все это лишнее, — сказал Ванек после того, как Швейк страшно удивился тому, что он написал, и трижды вслух прочел все. — Одна ерунда, хотя — черт их знает! — может быть, это шифрованная телефонограмма. У нас нет в роте шифровального отделения. Это также можно выбросить.

— Я думаю то же самое, — сказал Швейк, — если бы я объявил господину обер-лейтенанту, что in der Folge genauer erlaubt gewesen oder das selbst einem hingegen immerhin eingeholet werden, то он бы обиделся.

— Некоторые бывают, скажу я вам, такие недотроги, что прямо ужас! — продолжал Швейк, опять погружаясь в воспоминания. — Ехал я однажды на трамвае с Высочан в Прагу, а в Либне подсел к нам некто пан Новотный. Как только я его узнал, я пошел к нему на площадку и завел разговор о том, что мы, дескать, земляки, оба из Дражова, а он на меня разорался, чтобы я к нему не приставал, что он якобы меня не знает. Я стал ему все объяснять, чтобы он припомнил, как я еще маленьким мальчиком ходил к нему с матерью, которую звали Антония, а отца звали Прокоп, и был он стражником в имении. Но он и после этого не хотел признаться, что мы знакомы. Так я ему привел в доказательство еще более подробные сведения: рассказал, что в Дражове было двое Новотных — Тонда и Иосиф, и он как раз тот Иосиф, и мне из Дражова о нем писали, что он застрелил свою жену за то, что она попрекала его пьянством. Но тут он размахнулся, а я увернулся, и он разбил большое стекло на передней площадке перед вагоновожатым. Ну, нас высадили и отвели, а в комиссариате выяснилось, что он потому так щепетилен, что звали его вовсе не Иосиф Новотный, а Эдуард Дубрава, и был он из Монтгомери в Америке, а сюда приехал навестить родственников.

Телефон прервал его рассказ, и какой-то хриплый голос из пулеметной команды опять спросил: поедут ли? Об этом будто бы с утра идет совещание у господина полковника.

В дверях показался бледный как полотно кадет Биглер, самый большой дурак в роте, потому что в учебной команде вольноопределяющихся он старался отличиться своими познаниями. Он кивнул Ванеку, чтобы тот вышел за ним в коридор. Там они имели продолжительный разговор.

Вернувшись, Ванек презрительно ухмылялся.

— Вот осел! — сказал он Швейку. — Нечего сказать, экземплярчик у нас в маршевой роте! Он тоже был на совещании, и, когда расходились, господин обер-лейтенант распорядился, чтобы взводные произвели осмотр винтовок со всей строгостью. А Биглер пришел спросить меня, должен ли он дать распоряжение связать Жлабека за то, что тот вычистил винтовку керосином. — Ванек разгорячился. — О такой глупости спрашивает меня, хотя знает, что едут на позиции! Господин обер-лейтенант вчера правильно сделал, что велел отвязать своего денщика. Я этому щенку сказал, чтобы он поостерегся ожесточать солдат.

— Раз уж вы заговорили о денщике, — сказал Швейк, — не нашли ли вы денщика господину обер-лейтенанту?

— Будьте умнее, — ответил Ванек, — времени хватит. Между прочим, я думаю, что господин обер-лейтенант к Балоуну привыкнет; изредка Балоун что-нибудь слопает, а потом и это у него пройдет, когда попадем на фронт. Там часто ни тому, ни другому нечего будет жрать. Когда я ему скажу, что Балоун остался, то он ничего не сможет поделать. Это моя забота, господина обер-лейтенанта это не касается. Главное: не торопиться!

Ванек опять лег на свою койку и сказал:

— Швейк, расскажите мне какой-нибудь анекдот из военной жизни.

— Можно, — ответил Швейк, — только я боюсь, что опять кто-нибудь к нам позвонит.

— Так выключите телефон: отвинтите провод или снимите трубку.

— Ладно, — сказал Швейк, снимая трубку. — Я вам расскажу один случай, подходящий к нашему положению. Только тогда вместо настоящей войны были маневры, а паника была точь-в-точь такая же, как сегодня: тоже не знали, когда выступим из казарм. Служил со мной Шиц с Поржича, хороший парень, только набожный и робкий. Он представлял себе, что маневры — это что-то ужасное и что люди на них падают от жажды, а санитары подбирают их, как опавшие плоды. Поэтому он пил про запас, а когда мы выступили из казарм на маневры и пришли к Мнишеку, то сказал: «Я этого, ребята, не выдержу, только Господь Бог может меня спасти!» Потом мы пришли к Горжовицам, и там у нас был на два дня привал, так как произошла какая-то ошибка, и мы так быстро шли вперед, что чуть было вместе с остальными полками, которые шли с нами по флангам, не захватили весь неприятельский штаб. И осрамились бы, потому что нашему корпусу полагалось про…ать, а противнику выиграть: у них там находился какой-то эрцгерцогишка-замухрышка. Шиц устроил такую штуку. Когда мы разбили лагерь, он собрался и пошел в деревню за Горжовицами кое-что себе купить и к обеду возвращался в лагерь. Была жара, и выпил он тоже здорово, и тут увидел он при дороге столб, на столбе был ящик, а в нем под стеклом совсем маленькая статуя святого Яна Непомуцкого. Помолился он святому Яну и говорит: «Вот, чай, жарко тебе, не мешало бы тебе чего-нибудь выпить. На самом ты солнцепеке. Чай, все время потеешь?» Взболтал походную фляжку, выпил и говорит: «Оставил я и тебе глоток, святой Ян из Непомук». Потом спохватился, вылакал все, и святому Яну из Непомук ничего не осталось. «Иисус Мария! — воскликнул он. — Святой Ян из Непомук, ты это мне должен простить, я тебя за это вознагражу. Я возьму тебя с собой в лагерь и так тебя напою, что ты на ногах стоять не сможешь». И добрый Шиц из жалости к святому Яну из Непомук разбил стекло, вытащил статуйку святого, сунул под гимнастерку и отнес в лагерь. Потом святой Ян Непомуцкий[337] с ним спал вместе на соломе. Шиц носил его с собой во время походов в ранце, и всегда ему страшно везло в карты. Где только ни сделаем привал, он всегда выигрывал, пока не пришли мы в Прахенско. Квартировали мы в Драгеницах, и он все вдребезги продул. Когда утром мы выступили в поход, так на груше у дороги висел в петле святой Ян Непомуцкий. Вот вам и анекдот. Ну а теперь повешу трубку.

И телефон опять начал вбирать в себя судороги нервной жизни лагеря. Гармония покоя была здесь нарушена.

В это самое время поручик Лукаш изучал в своей комнате только что переданный ему из штаба полка шифр с руководством, как его расшифровать, и одновременно тайный шифрованный приказ о направлении, по которому маршевый батальон должен был двигаться к границе Галиции (первый этап).

7217–1238 475 2121 35 — Мошон[338].

8922 375 7282 — Раб.

4432–1238 7217 375 8922 35 — Комарно.

7282–9299 310 375 7881 298 475 7979 — Будапешт.

Расшифровывая эти цифры, поручик Лукаш вздохнул:

— Der Teufel soll das buserieren[339].

Предыдущая главаГлава 33 из 48Следующая глава