К книге
Похождения бравого солдата ШвейкаЧасть вторая. На фронте. Глава I. Злоключения Швейка в поезде
60%
Часть вторая. На фронте. Глава I. Злоключения Швейка в поезде
29

В одном из купе второго класса скорого поезда Прага — Чешские Будейовицы ехало трое пассажиров: поручик Лукаш, напротив него пожилой, совершенно лысый господин и, наконец, Швейк. Последний скромно стоял у двери и почтительно готовился выслушать очередной поток ругательств поручика, который, не обращая внимания на присутствие лысого штатского, всю дорогу орал, что Швейк — скотина и тому подобное.

Дело было пустяковое: речь шла о количестве чемоданов, за которыми должен был присматривать Швейк.

— Украли у нас чемодан! — ругал Швейка поручик. — Как только у тебя язык поворачивается, негодяй, докладывать мне об этом.

— Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, — тихо ответил Швейк, — его взаправду украли. На вокзале всегда болтается много жуликов, и, видать, кому-то из них наш чемодан, несомненно, понравился, и этот человек, несомненно, воспользовался моментом, когда я отошел от чемоданов доложить вам, что с нашим багажом все в порядке. Этот субъект мог украсть наш чемодан именно в этот подходящий для него момент. Они только и ловят такие моменты. Два года тому назад на Северо-Западном вокзале у одной дамочки украли детскую колясочку вместе с девочкой, закутанной в одеяльце, но воры были настолько благородны, что сдали девочку в полицию на нашей улице, заявив, что ее, мол, подкинули в воротах, и они ее там нашли. Потом газеты превратили бедную дамочку в мать-злодейку. — И Швейк с твердой убежденностью заключил: — На вокзалах всегда крали и будут красть — без этого не обойтись.

— Я глубоко убежден, Швейк, — сказал поручик, — что вы кончите плохо. До сих пор не могу понять, корчите вы из себя осла или же так уж и родились ослом. Что было в этом чемодане?

— Почти ничего, господин обер-лейтенант, — ответил Швейк, не спуская глаз с голого черепа штатского, сидевшего напротив поручика и, казалось, не проявлявшего никакого интереса ко всему происшествию, читая «Нойе фрейе прессе[155]». — Только зеркало из вашей комнаты и железная вешалка из передней, так что мы, собственно говоря, не потерпели никаких убытков, ведь и зеркало, и вешалка принадлежали домохозяину… — Увидев угрожающий жест поручика, Швейк продолжал ласковым тоном: — Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, о том, что чемодан украдут, я заранее ничего не знал, а что касается зеркала и вешалки, то я сказал хозяину, что мы ему все отдадим, когда вернемся с фронта домой. Во вражеских землях зеркал и вешалок сколько угодно, так что все равно ни мы, ни домохозяин в убытке не останемся. Как только займем какой-нибудь город…

— Цыц! — не своим голосом взвизгнул поручик. — Я вас под полевой суд отдам! Думайте, что говорите, если у вас в башке есть хоть капля разума! Другой за тысячу лет не смог бы натворить столько глупостей, сколько вы за эти несколько недель. Надеюсь, что и вы это заметили?

— Так точно, господин обер-лейтенант, заметил. У меня, как говорится, очень развит талант к наблюдению, но только когда уже поздно и когда неприятность уже произошла. Мне здорово не везет, все равно как некоему Нехлебе с Неказанки, который ходил в трактир «Сучий лесок». Тот всегда мечтал стать добродетельным и каждую субботу начинал новую жизнь, а на другой день всегда рассказывал: «А утром-то я заметил, товарищи, что лежу на нарах![156]» И всегда, бывало, беда стрясется с ним, именно когда он решит, что пойдет себе тихо и мирно домой; а под конец все-таки окажется, что он сломал где-нибудь забор, или выпряг лошадь у извозчика, или попробовал прочистить себе трубку петушиным пером из султана на каске полицейского. Нехлеба от всего этого был в отчаянии, но особенно его угнетало то, что весь его род такой невезучий. Однажды его дедушка отправился бродить по свету…

— Оставьте меня в покое, Швейк, с вашими россказнями!

— Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, все, что я сейчас говорю, — сущая правда. Отправился, значит, его дед бродить по белу свету…

— Швейк, — разозлился поручик, — еще раз приказываю вам прекратить вашу болтовню. Не хочу ничего от вас слышать. Как только приедем в Будейовицы, я найду на вас управу. Посажу под арест. Знаете это?

— Никак нет, господин поручик, не знаю, — мягко сказал Швейк. — Вы об этом не заикались даже.

Поручик невольно заскрежетал зубами, вздохнул, вынул из кармана шинели «Богемию» и стал читать сообщения о колоссальных победах германской подводной лодки «Е» и ее действиях на Средиземном море. Когда он дошел до сообщения о новом германском изобретении — взрывании городов при помощи специальных бомб, которые сбрасываются с аэропланов и взрываются три раза подряд, его чтение прервал Швейк, заговоривший с лысым господином:

— Простите, сударь, не изволите ли вы быть господином Пуркрабеком, агентом из банка «Славия»?

Не получив ответа, Швейк обратился к поручику:

— Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, я читал однажды в газетах, что у нормального человека должно быть на голове в среднем от шестидесяти до семидесяти тысяч волос и что у брюнетов обыкновенно волосы бывают более редкими, есть много примеров… А один фельдшер, — продолжал он неумолимо, — говорил в кафе «Шпирек», что волосы выпадают из-за сильного душевного потрясения в первые шесть недель после рождения…

Тут произошло нечто ужасное. Лысый господин вскочил и заорал на Швейка:

— Marsch heraus, Sie Schweinkerl![157] — и поддал его ногой так, что оба вылетели в коридор. Потом лысый господин вернулся и преподнес поручику небольшой сюрприз, представившись ему.

Швейк слегка ошибся: лысый субъект не был паном Пуркрабеком, агентом из банка «Славия», а всего-навсего генерал-майором фон Шварцбург. Генерал-майор совершал в гражданском платье инспекционную поездку по гарнизонам и в данный момент готовился нагрянуть в Будейовицы.

Это был самый страшный из всех генералов-инспекторов, когда-либо рождавшихся под луной. Обнаружив где-нибудь непорядок, он заводил с начальником гарнизона такой разговор:

— Револьвер у вас есть?

— Есть.

— Прекрасно. На вашем месте я бы знал, что с ним делать. Это не гарнизон, а стадо свиней!

И действительно, после его инспекционной поездки то тут, то там кто-нибудь всегда стрелялся.

В таких случаях генерал фон Шварцбург с удовлетворением констатировал:

— Правильно! Это настоящий солдат!

Казалось, ему было не по сердцу, когда после его ревизии хоть кто-нибудь оставался в живых. Кроме того, он страдал манией переводить офицеров на самые скверные места. Достаточно было пустяка, чтобы офицер распрощался со своим гарнизоном и отправился на черногорскую границу или в безнадежно спившийся гарнизон в грязной галицийской дыре.

— Господин поручик, — спросил генерал, — в каком военном училище вы обучались?

— В пражском.

— Итак, вы обучались в военном училище и не знаете даже, что офицер является ответственным за своего подчиненного? Недурно. Во-вторых, вы болтаете со своим денщиком, словно с близким приятелем. Допускаете, чтобы он говорил, не будучи спрошен. Еще лучше! В-третьих, вы разрешаете ему оскорблять ваше начальство. Это лучше всего! Из всего этого я делаю некоторые выводы… Как ваша фамилия, господин поручик?

— Лукаш.

— Какого полка?

— Я служил…

— Благодарю вас. Речь идет не о том, где вы служили. Я желаю знать, где вы служите теперь?

— В Девяносто первом пехотном полку, господин генерал-майор. Меня перевели…

— Вас перевели? И отлично сделали. Вам будет очень невредно вместе с Девяносто первым полком в ближайшее время увидеть театр военных действий.

— Об этом уже есть решение, господин генерал-майор.

Тут генерал-майор прочитал лекцию о том, что, по его наблюдениям, офицеры стали в последнее время говорить с подчиненными в товарищеском тоне, что он видит в этом опасный уклон в сторону развития разного рода демократических принципов. Солдата следует держать в страхе, он должен дрожать перед своим начальником, бояться его; офицеры должны держать солдат на расстоянии десяти шагов от себя и не позволять им иметь собственные суждения и вообще думать. В этом-то и заключается трагическая ошибка последних лет. Раньше нижние чины боялись офицеров как огня, а теперь… — генерал-майор безнадежно махнул рукой, — теперь большинство офицеров нянчится со своими солдатами, вот что.

Генерал майор опять взял газету и углубился в чтение.

Поручик Лукаш, бледный, вышел в коридор, чтобы рассчитаться со Швейком. Тот стоял у окна с таким блаженным и довольным выражением лица, какое бывает только у четырехнедельного младенца, который досыта насосался и сладко спит.

Поручик остановился и кивком головы указал Швейку на пустое купе. Затем он вошел вслед за Швейком и запер за собой дверь.

— Швейк, — сказал он торжественно, — наконец-то пришел момент, когда вы получите от меня пару оплеух, каких еще свет не видывал! Как вы смели приставать к этому плешивому господину! Знаете, кто он? Это генерал-майор фон Шварцбург!

Швейк принял вид мученика.

— Никак нет, господин обер-лейтенант, у меня никогда в жизни и в мыслях не было кого-нибудь обидеть, ни о каком генерал-майоре я и понятия не имел. А он и вправду — вылитый пан Пуркрабек, агент из банка «Славия»! Тот ходил в наш трактир и однажды, когда уснул за столом, какой-то доброжелатель написал на его плеши чернильным карандашом: «Настоящим позволяем себе предложить вам, согласно прилагаемому тарифу № III «с», свои услуги по накоплению средств на приданое и по страхованию жизни на предмет обеспечения ваших детей». Ну все, понятно, ушли, а я с ним остался один. Мне, известное дело, всегда не везет. Когда он проснулся и посмотрел в зеркало, то разозлился и подумал, что это я написал, и тоже хотел мне дать пару оплеух.

Слово «тоже» слетело с уст Швейка так трогательно и с таким мягким укором, что у поручика опустилась рука.

Швейк продолжал:

— Из-за такой маленькой ошибки не стоило этому господину волноваться. Ему действительно полагается иметь от шестидесяти до семидесяти тысяч волос — так было сказано в статье «Что должно быть у нормального человека». Мне никогда и в голову не приходило, что существует на свете какой-то плешивый генерал-майор. Произошла, как говорится, роковая ошибка, которая с каждым может случиться, если человек что-нибудь скажет, а другой к этому придерется. Несколько лет тому назад портной Гивль рассказал нам такой случай из своей жизни. Однажды ехал он из Штирии[158], где портняжничал, в Прагу через Леобен[159] и вез с собой окорок, который купил в Мариборе[160]. Едет в поезде и думает, что он — единственный чех среди всех пассажиров. Когда проезжали Святой Мориц, портной начал отрезывать себе ломтики от окорока. А напротив сидел пассажир, который бросал на эту ветчину влюбленные взгляды, так что у него даже потекли слюнки. Портной Гивль это заметил, да и говорит себе вслух: «Ты, паршивец, небось тоже с удовольствием пожрал бы!» Тут господин отвечает ему по-чешски: «Ясно, пожрал бы, если ты мне дал бы». Ну и слопали вдвоем весь окорок, еще не доезжая Чешских Будейовиц. А звали того господина Войтех Роус.

Поручик Лукаш посмотрел на Швейка и вышел из купе; не успел он усесться на свое место, как в дверях появилась открытая физиономия Швейка.

— Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, через пять минут мы в Таборе. Поезд стоит пять минут. Прикажете заказать что-нибудь к завтраку? Когда-то здесь можно было получить недурные…

Поручик вскочил как ужаленный и в коридоре сказал Швейку:

— Еще раз предупреждаю: чем реже вы будете попадаться мне на глаза, тем лучше. Я был бы счастлив, если б совсем вас не видел, и, будьте уверены, я об этом позабочусь. Не показывайтесь мне на глаза, исчезните, скотина, идиот!

— Слушаюсь, господин обер-лейтенант!

Швейк отдал честь, повернулся по всем правилам на каблуке и пошел в конец вагона. Там он уселся в углу на место проводника и завел разговор с каким-то железнодорожником:

— Разрешите обратиться к вам с вопросом…

Железнодорожник, не проявляя никакой охоты вступать в разговор, апатично кивнул головой.

— Бывал у меня часто в гостях один знакомый, — начал Швейк, — славный парень, по фамилии Гофман. Этот самый Гофман утверждал, что вот эти тормоза в случае тревоги не действуют; короче говоря, если потянуть за рукоятку, ничего не получится. Я такими вещами, правду сказать, никогда не интересовался, но раз уж сегодня я обратил внимание на этот тормоз, то интересно было бы знать, в чем тут суть, а то вдруг когда-нибудь понадобится.

Швейк встал и вместе с железнодорожником подошел к тормозу с надписью: «В случае опасности».

Железнодорожник счел своим долгом объяснить Швейку устройство всего механизма аварийного аппарата:

— Это он вам правильно сказал, что нужно потянуть за рукоятку, но он соврал, что тот не действует. Поезд безусловно остановится, так как тормоз через все вагоны соединен с паровозом. Аварийный тормоз должен действовать.

При этом оба во время разговора держали руки на рукоятке, и поистине остается загадкой, как это случилось, что рукоять оттянулась назад и поезд остановился.

Оба никак не могли прийти к соглашению, кто, собственно, подал сигнал тревоги. Швейк утверждал, что не мог этого сделать, — дескать, он не уличный мальчишка.

— Я сам удивляюсь, — добродушно говорил он подоспевшему кондуктору, — почему это поезд вдруг остановился. Ехал, ехал, и вдруг на тебе — стоп! Мне это еще неприятнее, чем вам.

Какой-то солидный господин стал на защиту железнодорожника и утверждал, что сам слышал, как солдат первый начал разговор об аварийных тормозах.

Но Швейк все время повторял, что он абсолютно честен и в задержке поезда совершенно не заинтересован, так как едет на фронт.

— Начальник станции вам все разъяснит, — решил кондуктор. — Это обойдется вам в двадцать крон.

Пассажиры тем временем вылезли из вагонов, раздался свисток обер-кондуктора, и какая-то дама в панике побежала с чемоданом через линию в поле.

— И стоит, — рассуждал Швейк, сохраняя полнейшее спокойствие, — двадцать крон — это еще дешево. Однажды, когда государь-император посетил Жижков, некий Франта Шнор остановил его карету, бросившись перед государем-императором на колени прямо посреди мостовой. Потом полицейский комиссар этого района, плача, упрекал Шнора, что ему не следовало падать на колени в его районе, надо было на соседней улице, которая относится уже к району комиссара Каруса, — и там выражать свои верноподданнические чувства. Потом Шнора посадили.

Швейк посмотрел вокруг как раз в тот момент, когда к окружившей его группе слушателей подошел обер-кондуктор.

— Ну, ладно, едем дальше, — сказал Швейк. — Хорошего мало, когда поезд опаздывает. Если б это случилось в мирное время, тогда, пожалуйста, Бог с ним, но раз война, то нужно знать, что в каждом поезде едут военные чины: генерал-майоры, обер-лейтенанты, денщики. Каждое такое опоздание — вещь коварная. Наполеон при Ватерлоо опоздал на пять минут и очутился в нужнике со всей своей славой.

В этот момент через группу слушателей протиснулся поручик Лукаш. Бледный как смерть, он мог выговорить только:

— Швейк!

Швейк взял под козырек и отрапортовал:

— Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, на меня свалили, что я остановил поезд. Чудные пломбы у железнодорожного ведомства на аварийных тормозах! Человеку лучше к ним не приближаться, а то наживешь беду и с тебя захотят содрать двадцать крон, как с меня.

Обер-кондуктор вышел, дал свисток, и поезд тронулся.

Пассажиры разошлись по своим купе. Лукаш не промолвил больше ни слова и тоже пошел на свое место. Швейк, железнодорожный служащий и кондуктор остались одни.

Кондуктор вынул записную книжку и стал составлять протокол о происшествии. Железнодорожник враждебно глядел на Швейка. Швейк спросил:

— Давно служите на железной дороге?

Так как железнодорожник не ответил, Швейк рассказал случай с одним из своих знакомых, неким Франтишеком Мличеком из Угржиневси под Прагой, который тоже как-то раз потянул за рукоятку аварийного тормоза и с перепугу лишился языка. Дар речи вернулся к нему только через две недели, когда он пришел в Гостивар в гости к огороднику Ванеку, подрался там и об него измочалили арапник.

— Это случилось, — прибавил Швейк, — в тысяча девятьсот двенадцатом году в мае-месяце.

Железнодорожный служащий заперся в клозете.

Со Швейком остался кондуктор, который стал вымогать у него двадцать крон штрафу, угрожая, что в противном случае сдаст его в Таборе начальнику станции.

— Ну что ж, отлично, — сказал Швейк, — я не прочь побеседовать с образованным человеком. Буду очень рад познакомиться с таборским начальником станции.

Швейк вынул из кармана гимнастерки трубку, закурил и, выпуская едкий дым солдатского табака, продолжал:

— Несколько лет тому назад начальником станции Свитава был пан Вагнер. Вот был живодер! Придирался к подчиненным и прижимал их где только мог, но больше всего наседал на стрелочника Юнгвирта, пока несчастный с отчаяния не побежал топиться. Но перед тем как покончить с собой, Юнгвирт написал начальнику станции письмо о том, что будет пугать его по ночам. Ей-богу, не вру! Так и сделал. Сидит вот начальник станции ночью у телеграфного аппарата, как вдруг раздается звонок, и начальник станции принимает телеграмму: «Как поживаешь, сволочь? Юнгвирт».

Это продолжалось целую неделю, и начальник станции стал посылать по всем направлениям в ответ этому призраку следующую служебную депешу: «Прости меня, Юнгвирт!» А ночью аппарат настукал ему такой ответ: «Повесься на семафоре у моста. Юнгвирт». Начальник станции ему повиновался. Потом за это арестовали телеграфиста соседней станции. Видите, между небом и землей происходят такие вещи, о которых мы и понятия не имеем.

Поезд подошел к станции Табор, и Швейк, прежде чем в сопровождении кондуктора сойти с поезда, доложил как полагается поручику Лукашу:

— Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, меня ведут к господину начальнику станции.

Поручик Лукаш ему не ответил. Им овладела полная апатия.

«Плевать мне на все, — пронеслось у него в голове, — и на Швейка, и на лысого генерал-майора, что сидит напротив. Сидеть спокойно, в Будейовицах сойти с поезда, явиться в казармы и отправиться на фронт с первой же маршевой ротой. На фронте подставить лоб под вражескую пулю и уйти из этого жалкого мира, по которому шляется такая сволочь, как Швейк».

Когда поезд тронулся, поручик Лукаш выглянул в окно и увидел на перроне Швейка, увлеченного серьезным разговором с начальником станции. Швейк был окружен толпой, в которой можно было заметить формы железнодорожников.

Поручик Лукаш вздохнул. Но это не был вздох сожаления. Когда он увидел, что Швейк остался на перроне, у него стало легко на душе. Даже лысый генерал-майор уже не казался ему таким противным чудовищем.

* * *

Поезд давно уже пыхтел по направлению к Чешским Будейовицам, а на перроне таборского вокзала толпа вокруг Швейка не убывала.

Швейк доказывал свою невиновность и настолько убедил толпу, что какая-то пани даже сказала:

— Опять к солдатику придираются.

Публика согласилась с этим мнением, а один господин обратился к начальнику станции, заявив, что заплатит за Швейка двадцать крон штрафу. Он убежден, что этот солдат невиновен.

— Посмотрите только на него, — указывал он на невинное выражение лица Швейка, казалось, говорившее всем: «Люди добрые, я не виноват!»

Затем появился жандарм, вывел из толпы какого-то гражданина, арестовал его и увел со словами: «Я вам покажу, как народ подстрекать! Я покажу, как “нельзя требовать от солдат победы Австрии, когда с ними так обращаются”!»

Несчастный гражданин не нашел других оправданий, кроме откровенного признания, что он мясник у Старой башни и вовсе «не то хотел сказать».

Между тем добрый господин, который верил в невиновность Швейка, заплатил за него в канцелярии станции штраф, повел Швейка в буфет третьего класса, угостил его там пивом и, выяснив, что все удостоверения и воинский железнодорожный билет Швейка находятся у поручика Лукаша, великодушно дал ему пять крон на билет и на другие расходы.

При расставании он доверительно сказал Швейку:

— Если попадете, служивый, к русским в плен, кланяйтесь от меня пивовару Земану в Здолбунове. Вот вам моя фамилия. Будьте благоразумны и долго на фронте не задерживайтесь.

— Будьте покойны, — ответил Швейк, — всякому занятно посмотреть чужие края, да еще задаром.

Швейк остался один за столиком и помаленьку пропивал пятерку, полученную от благодетеля.

А в это время на перроне те, кто не присутствовал при разговоре Швейка с начальником станции, а только издали видел толпу, рассказывали друг другу, что поймали шпиона, который фотографировал вокзал. Однако это опровергала одна дама, утверждавшая, что никакого шпиона не было, а просто, как она слышала, один драгун у дамской уборной зарубил офицера за то, что тот ломился туда за возлюбленной драгуна, провожавшей своего милого.

Этим фантастическим версиям, характеризующим нервозность военного времени, положили конец жандармы, которые очистили перрон от посторонних.

А Швейк продолжал пить, с нежностью думая о своем поручике: «Что-то он будет делать, когда приедет в Чешские Будейовицы и во всем поезде не найдет своего денщика?»

Перед приходом пассажирского поезда ресторан третьего класса наполнился солдатами и штатскими. Преобладали солдаты различных полков, родов орудий и национальностей. Всех их занесло ураганом войны в таборские лазареты, и теперь они снова уезжали на фронт. Ехали за новыми ранениями, увечьями и болезнями, ехали, чтобы заработать себе где-нибудь на тоскливых равнинах Восточной Галиции простой деревянный намогильный крест, на котором еще много лет спустя на ветру и дожде будет трепетать вылинявшая военная австрийская фуражка с заржавевшей кокардой. Изредка на фуражку сядет печальный старый ворон и вспомнит о сытых пиршествах минувших лет, когда здесь для него всегда был накрыт стол с аппетитными человеческими трупами и конской падалью; вспомнит, что под фуражкой, как та, на которой он сидит, были самые лакомые кусочки — человеческие глаза…

Один из кандидатов на крестные муки, выписанный после операции из лазарета, в грязном мундире со следами ила и крови, подсел к Швейку. Это был хилый, исхудавший, грустный солдат. Положив на стол маленький узелок, он вынул истрепанный кошелек и стал пересчитывать деньги. Потом взглянул на Швейка и спросил:

— Magyarul?[161]

— Я чех, товарищ, — ответил Швейк. — Не хочешь ли выпить?

— Nem tudom, baratom[162].

— Это, товарищ, не беда, — потчевал Швейк, придвинув свою полную кружку к грустному солдатику, — пей на здоровье.

Тот понял, выпил и поблагодарил:

— Köszönöm szivesen[163].

Затем он снова стал просматривать содержимое своего кошелька и под конец вздохнул. Швейк понял, что мадьяр с удовольствием заказал бы себе пива, но у него не хватает денег. Швейк заказал ему кружку пива. Мадьяр опять поблагодарил и с помощью жестов стал рассказывать что-то, показывая свою простреленную руку, и прибавил на международном языке:

— Пиф-паф!

Швейк сочувственно покачал головой, а хилый солдат из команды выздоравливающих показал левой рукой на полметра от земли и, подняв три пальца, сообщил Швейку, что у него трое малых ребят.

— Nincs ам ам, nincs ам ам[164], — продолжал он, желая сказать, что им дома нечего есть. Слезы брызнули у него из глаз, и он вытер их грязным рукавом шинели. В рукаве была дырка от пули, которая ранила его во славу венгерского короля.

Нет ничего удивительного в том, что за этим развлечением пятерка понемногу таяла и Швейк медленно, но верно отрезал себе путь в Чешские Будейовицы. С каждой кружкой, выпитой им и выписавшимся из лазарета солдатом-мадьяром, все менее вероятной становилась возможность купить себе билет.

Через станцию прошел еще один поезд на Будейовицы, а Швейк все сидел у стола и слушал, как венгр повторял свое:

— Пиф-паф… Harom gyermek, nines ham, eljen![165] Последнее слово он произнес, чокаясь со Швейком.

— Валяй пей, мадьярское отродье, не стесняйся! — говорил ему Швейк. — Нашего брата вы небось так бы не угощали!

Сидевший за соседним столом солдат рассказал, что, когда их Двадцать восьмой полк проездом на фронт вступил в Сегедин, мадьяры на улицах, насмехаясь над ними, поднимали руки вверх.

Это была сущая правда. Но, по-видимому, солдат был оскорблен. Позднее это стало среди солдат-чехов явлением обыкновенным; да и сами мадьяры впоследствии, когда им уже перестала нравиться резня в интересах венгерского короля, поступали так же.

Затем солдат подсел к столу Швейка и рассказал, как они в Сегедине всыпали венграм по первое число и повыкидывали их из нескольких трактиров. При этом он признал, что венгры умеют драться и даже он сам получил такой удар ножом в спину, что его пришлось отправить в тыл лечиться.

Теперь он возвращается в свою часть, и батальонный командир, наверно, посадит его за то, что он не успел подобающим образом отплатить мадьяру за удар ножом, чтобы и тому осталось кое-что «на память», — этим он поддержал бы честь своего полка.

— Ihre Dokumenten[166], фаши документ? — обратился к Швейку начальник патруля, фельдфебель, сопровождаемый четырьмя солдатами со штыками. — Я видеть фас все фремя сидеть, пить, не ехать, только пить, зольдат!

— Нет у меня документов, миляга, — ответил Швейк. — Господин поручик Лукаш из Девяносто первого полка взял их с собой, а я остался тут на вокзале.

— Was ist das Wort «миляга»?[167] — спросил по-немецки фельдфебель у одного из своей свиты, старого ополченца. Тот, видно, нарочно все перевирал своему фельдфебелю; он спокойно ответил:

— «Миляга» — das ist wie «Herr Feldwebl»[168].

Фельдфебель возобновил разговор со Швейком:

— Документ долшен каждый зольдат. Пез документ посадить auf Bahnhofs Militärkommando den lausigen Bursch, wie einen tollen Hund.

Швейка отвели в комендатуру при станции. В караульном помещении он нашел команду, состоявшую из солдат вроде старого ополченца, который так ловко перевел слово «миляга» на немецкий язык своему прирожденному врагу — начальнику фельдфебелю.

Караульное помещение было украшено литографиями, которые военное министерство в ту пору рассылало по всем учреждениям, где бывали солдаты, по казармам и военным училищам.

Первое, что при входе бросилось бравому солдату Швейку в глаза, была картина, изображающая, согласно надписи на ней, как командующий взводом Франтишек Гаммель и отделенные командиры Паульгарт и Бахмайер Двадцать первого стрелкового его величества полка призывают солдат к стойкости. На другой стене висел лубок с надписью:

УНТЕР-ОФИЦЕР 5-го ГОНВЕДСКОГО ГУСАРСКОГО ПОЛКА ЯН ДАНКО РАЗВЕДЫВАЕТ РАСПОЛОЖЕНИЕ НЕПРИЯТЕЛЬСКИХ БАТАРЕЙ

Ниже, направо, висел плакат:

ПРИМЕРЫ ИСКЛЮЧИТЕЛЬНОЙ ДОБЛЕСТИ

К этим плакатам сочиняли текст с вымышленными примерами исключительной доблести призванные на войну немецкие журналисты. Такими плакатами старая, выжившая из ума Австрия хотела воодушевить солдат. Но солдаты ничего не читали: когда им присылали на фронт подобные образцы храбрости в виде брошюр, они свертывали из них козьи ножки или же находили еще более подходящее применение, соответствующее художественной ценности и самому духу этих «образцов доблести».

Пока фельдфебель ходил искать какого-нибудь офицера, Швейк прочел на плакате:

ОБОЗНИК РЯДОВОЙ ИОСИФ БОНГ

Санитары относили тяжелораненых к санитарным повозкам, стоявшим в готовности в неприметной ложбине. По мере того как повозки наполнялись, тяжелораненых отправляли к перевязочному пункту. Русские, обнаружив местонахождение санитарного отряда, начали обстреливать его гранатами. Конь обозного возчика Иосифа Бонга, состоявшего при императорском 3-м санитарном обозном эскадроне, был убит разрывным снарядом. «Бедный мой Сивка, пришел тебе конец!» — горько причитал Иосиф Бонг. В этот момент он сам был ранен осколком гранаты. Но, несмотря на это, Иосиф Бонг выпряг павшего коня и оттащил тяжелую большую повозку в укрытие. Потом он вернулся за упряжью убитого коня. Русские продолжали обстрел. «Стреляйте, стреляйте, проклятые злодеи, я все равно не оставлю здесь упряжи!» И, ворча, он продолжал снимать с коня упряжь. Наконец он дотащился с упряжью обратно к повозкам. Санитары набросились на него с ругательствами за длительное отсутствие. «Я не хотел бросать упряжи — ведь она почти новая. Жаль, думаю, она нам пригодится», — оправдывался доблестный солдат, отправляясь на перевязочный пункт; только там он заявил о своем ранении. Немного времени спустя ротмистр украсил его грудь серебряной медалью «За храбрость».

Прочтя плакат и видя, что фельдфебель еще не возвращается, Швейк обратился к ополченцам, находящимся в караульном помещении:

— Прекрасный пример доблести! Если так пойдет дальше, у нас в армии будет только новая упряжь. Как-то в Праге я прочел в «Пражской официальной газете» тоже об обозной истории, еще получше этой. Там говорилось о вольноопределяющемся докторе Йозефе Вояне. Он служил в Галиции, в Седьмом егерском полку. Когда дело дошло до штыкового боя, попала ему в голову пуля. Вот понесли его на перевязочный пункт, а он как заорет, что не даст себя перевязывать из-за какой-то царапины, и полез опять со своим взводом в атаку. В этот момент ему оторвало ступню. Опять хотели его отнести, но он, опираясь на палку, заковылял к линии боя и палкой стал отбиваться от неприятеля. А тут возьми да и прилети новая граната, и оторвало ему руку, аккурат ту, в которой он держал палку! Тогда он берет эту палку в другую руку и орет, что это им даром не пройдет! Бог его знает, чем бы все это кончилось, если б его окончательно не убило шрапнелью. Возможно, он тоже получил бы серебряную медаль за доблесть, не отделай его шрапнель. Когда ему снесло голову, она еще некоторое время катилась и кричала: «Долг спеши, солдат, скорей исполнить свой, даже если смерть витает над тобой!»

— Чего только в газетах не пишут, — заметил один из караульной команды. — Небось сам-то сочинитель отупел бы от того, что здесь творится.

Ополченец сплюнул.

— У нас в Чаславе был в полку один редактор из Вены, немец. Служил прапорщиком. По-чешски с нами не хотел разговаривать, а когда прикомандировали его к маршевой роте, где были сплошь одни чехи, сразу по-чешски заговорил.

В дверях появилась сердитая физиономия фельдфебеля:

— Wenn man soll drei Minuten weg, da hört man nichts anderes als[169]: «по-цешски, цехи».

И, уходя (очевидно, в буфет), он сказал унтер-офицеру из ополченцев, чтобы тот отвел этого вшивого негодяя (он указал на Швейка) к подпоручику, как только тот придет.

— Господин подпоручик, должно быть, опять с телеграфисткой со станции развлекается, — сказал унтер-офицер после ухода фельдфебеля. — Пристает к ней вот уже две недели и каждый день приходит с телеграфа злой как бес и говорит: «Das ist aber eine Hure, sie will nicht mit mir schlafen»[170].

Подпоручик и на этот раз пришел злой как бес. Слышно было, как он хлопает по столу книгами.

— Ничего, брат, не поделаешь, придется тебе пойти к нему, — посочувствовал Швейку унтер. — Немало солдат прошло через его руки, и старых, и молодых. — И повел Швейка в канцелярию, где за столом, на котором были разбросаны бумаги, сидел молодой подпоручик свирепого вида.

Увидев Швейка в сопровождении унтера, он протянул многообещающе:

— Ага!..

Унтер-офицер отрапортовал:

— Честь имею доложить, господин лейтенант, этот человек был задержан на вокзале без документов.

Подпоручик кивнул головой с таким видом, словно уже несколько лет тому назад предвидел, что в этот день и в этот час на вокзале задержат Швейка без документов.

Впрочем, всякий, кто в эту минуту взглянул бы на Швейка, должен был прийти к заключению, что предполагать у человека с такой наружностью существование каких бы то ни было документов — вещь невозможная. У Швейка был такой вид, словно он упал с неба или с какой-нибудь другой планеты и с наивным удивлением оглядывает новый, незнакомый ему мир, где от него требуют какие-то неизвестные ему дурацкие документы.

Подпоручик, глядя на Швейка, минуту размышлял, что сказать. Наконец спросил:

— Что вы делали на вокзале?

— Осмелюсь доложить, господин лейтенант, я ждал поезда на Чешские Будейовицы, чтобы попасть в свой Девяносто первый полк к поручику Лукашу, у которого я состою в денщиках и которого мне пришлось покинуть, так как меня отправили к начальнику станции насчет штрафа, потому что подозревали, что я остановил скорый поезд с помощью аварийного тормоза.

— Не морочьте мне голову! — крикнул подпоручик. — Говорите связно и коротко и не болтайте ерунды.

— Осмелюсь доложить, господин лейтенант, уже с той самой минуты, когда мы с господином поручиком Лукашем садились в скорый поезд, который должен отвезти нас как можно скорее в наш Девяносто первый пехотный полк, нам повезло: сначала у нас пропал чемодан, затем, чтобы не спутать, какой-то господин генерал майор, совершенно лысый…

— Himmelherrgott! — шумно вздохнув, выругался подпоручик.

— Осмелюсь доложить, господин лейтенант, необходимо, чтобы из меня все лезло, как из старого матраца, постепенно, для того, чтобы вы ясно представили себе все происшедшее, как говаривал покойный сапожник Петрлик, когда приказывал своему мальчишке скинуть штаны, перед тем как выдрать его ремнем.

Подпоручик пыхтел от злости, а Швейк продолжал:

— Господину лысому генерал-майору я почему-то не понравился, и поэтому господин поручик Лукаш, у которого я состою в денщиках, выслал меня в коридор. А в коридоре меня потом обвинили в том, о чем я вам уже докладывал. Пока дело выяснилось, я оказался покинутым на перроне. Поезд ушел, господин поручик с чемоданами и со всеми — и своими и моими — документами уехал тоже, а я остался без документов и болтался, как беспризорный.

Швейк взглянул на подпоручика таким нежным взглядом, что тот уверовал: все, что он слышит от этого парня, который, производит впечатление прирожденного дурака, — все это абсолютная правда.

Тогда подпоручик перечислил Швейку все поезда, которые прошли на Будейовицы после скорого поезда, и спросил, почему Швейк прозевал эти поезда.

— Осмелюсь доложить, господин лейтенант, — ответил Швейк с добродушной улыбкой, — пока я ждал следующего поезда, со мной вышел казус: сел я пить пиво — и пошло, кружка за кружкой, кружка за кружкой…

«Такого осла я еще не видывал, — подумал подпоручик. — Во всем признается. Сколько их прошло через мои руки, и все, как могли, врали и не сознавались, а этот преспокойно заявляет: “Прозевал все поезда, потому что пил пиво, кружку за кружкой”».

Все свои соображения он суммировал в одной фразе, с которой и обратился к Швейку:

— Вы, голубчик, дегенерат. Знаете, что такое «дегенерат»?

— У нас на углу Боиште и Катержинской улицы, осмелюсь доложить, тоже жил один дегенерат. Отец его был польский граф, а мать — повивальная бабка. Днем он подметал улицы, а в кабаке не позволял себя звать иначе, как граф.

Подпоручик счел за лучшее покончить с этим делом и отчеканил:

— Вот что, вы балбес, балбес до мозга костей: немедленно отправляйтесь в кассу, купите себе билет и поезжайте в Будейовицы. Если я еще раз увижу вас здесь, поступлю с вами, как с дезертиром. Abtreten!

Но так как Швейк не трогался с места, продолжая делать под козырек, подпоручик закричал:

— Marsch hinaus, слышали, abtreten. Паланек, отведите этого идиота к кассе и купите ему билет в Чешские Будейовицы.

Унтер-офицер Паланек через минуту опять явился в канцелярию. Сквозь приотворенную дверь из-за него выглядывала добродушная физиономия Швейка.

— Что еще там?

— Осмелюсь доложить, господин лейтенант, — таинственно зашептал унтер Паланек, — у него нет денег на дорогу, и у меня нет. А даром его везти не хотят, потому что у него нет воинских документов о том, что он едет в полк.

Подпоручик не полез в карман за соломоновым решением трудного вопроса.

— Пусть идет пешком, — решил он, — пусть его в полку посадят за опоздание. Нечего тут с ним вожжаться.

— Ничего, брат, не поделаешь, — сказал Паланек Швейку, выйдя из канцелярии. — Хочешь не хочешь, а придется, братишка, тебе в Будейовицы пешком переть. Там у нас в караульном помещении лежит краюха хлеба. Мы ее дадим тебе на дорогу.

Через полчаса, после того как Швейка напоили черным кофе и дали на дорогу, кроме краюхи хлеба, еще и осьмушку табаку, он вышел темной ночью из Табора, напевая старую солдатскую песню:

Шли мы прямо в Яромерь,

Коль не хочешь, так не верь.

Черт его знает, как это случилось, но бравый солдат Швейк, вместо того чтобы идти на юг, к Будейовицам, шел прямехонько на запад.

Он шел по занесенному снегом шоссе, по морозцу, закутавшись в шинель, словно последний наполеоновский гренадер, возвращающийся из похода на Москву. Разница была только в том, что Швейк весело пел:

Я пойду пройтиться

В зеленую рощу…

И в занесенных снегом темных лесах далеко разносилось эхо, так что в деревнях лаяли собаки.

Когда Швейку надоело петь, он сел на кучу щебня у дороги, закурил трубку и, отдохнув, пошел дальше, навстречу новым приключениям будейовицкого анабасиса.

Предыдущая главаГлава 29 из 48Следующая глава