Нелегкая доля выпала Айседоре… Ее отец Джозеф Данкан, обанкротившись, бросил жену с четырьмя детьми. Детство прошло в бедности. Мать давала уроки музыки, но получала за это очень мало. И все же старалась дать детям образование.
Об отце сама Айседора вспоминала так:
«Моя мать разошлась с отцом, когда я была грудным ребенком.
— Тетя Августа, скажи, был ли у меня когда-нибудь отец?
Тетка пристально посмотрела на меня и презрительно отчеканила:
— Твой отец был дьяволом. Он разрушил жизнь твоей бедной матери.
Дьявол? Какой ужас! С рогами и хвостом!.. Когда дети в школе говорили о своих отцах, я всегда помалкивала».
Мать отдала ее в школу в пятилетнем возрасте, прибавив годы, и она проучилась там до 13 лет, но потом бросила ее, не видя для себя никаких перспектив, и занялась музыкой и танцами.
Тем более в школе учеба не ладилась из-за конфликтов с учителями. Сказывался характер Айседоры. Запомнился ей на всю жизнь такой эпизод, когда ее взорвало простое замечание учительницы:
«— Айседора, не вертись! Айседора, сиди смирно! — до сих пор помню, как кричала на меня учительница. „Хотела бы я посмотреть, — думала я, — как бы вы, уважаемая мисс, сидели за партой с пустым желудком и в промокших ботинках!“
Когда наступило Рождество, учительница, раздавая нам конфеты и пирожные, сказала:
— Поглядите, детки, что вам принес Санта-Клаус.
А я встала и торжественно, на весь класс, заявила: „Я вам не верю, никакого Санта-Клауса нет! И все это враки, враки!“
Можете себе представить, как была возмущена моя мисс учительница!
— Ах, так! — завопила она. — Знай же, что Санта-Клаус не подарит тебе ни одной конфетки!
— Подумаешь! Ну и не надо!
— Ты скверная девчонка, ты позор нашей школы! — закричала учительница. Она с яростью схватила меня за плечо и швырнула на пол. Но я все же устояла — ноги и тогда уже у меня были крепкие! Тогда она поставила меня в угол. А я, повернув голову через плечо, упрямо твердила: „Никакого Санта-Клауса нет! НЕТ! НЕТ!“ Тогда рассвирепевшая мисс учительница отправила меня домой за родителями. У меня никогда не изгладилось из памяти чувство несправедливости от того, что со мной так поступили, лишив меня конфет и наказав за сказанную правду».
Резкость, твердость и тяга к справедливости всегда отличали ее. Твердо поступила она и с родителями:
«Однажды, — рассказала она в воспоминаниях, — мне было тогда семь лет — я услыхала звонок у входных дверей. Открыла… Передо мной стоял приятный мужчина в высокой шляпе.
— Не здесь ли живет миссис Дункан?
— Здесь… Я ее дочь.
— Вот ты какая, принцесса Мартышка! — воскликнул незнакомец и, подняв меня на руки, покрыл мое лицо слезами и поцелуями.
— Погодите, кто вы?! Кто вы? — отбивалась я, ничего не понимая.
— Я твой отец, — сказал он тихо.
— Ур-ра!
Я бросилась в комнаты, чтобы сообщить всем эту радостную весть:
— Мама! Отец приехал!.. Где же ты, мама? Ты заперлась? Зачем? Открой! Папа пришел! Раймонд, Элизабет! Куда вы все попрятались? Он совсем-совсем не страшный…
Но никто не вышел. Тогда я снова подошла к двери и вежливо сказала:
— Извините, все у нас заболели и, понимаете, не могут выйти.
— А ты здорова?
— Я?.. Да…
Он взял меня за руку и сказал:
— Тогда погуляем вдвоем. О’кей?
Я бежала рысцой рядом с ним, радуясь, что этот красивый статный мужчина — мой папа. И что ни рогов, ни хвоста у него нет. В кондитерской он угостил меня мороженым и цукатами и на прощание сказал: „Я приду завтра, принцесса Мартышка!“ Но это завтра так и не наступило: семья больше не разрешила мне встретиться с ним.
— Мамочка, ну позволь, хоть один разочек! Мама!.. Ах, так! Пусть будет по-вашему!
Я выкрала из шкатулки брачное свидетельство моих родителей и сожгла его в пламени свечи…»
Между тем Айседора стала заниматься танцами уже серьезно в танцевальной группе.
Когда исполнилось 18 лет, Дункан переехала в Чикаго.
Вспоминала так:
«В жаркий июньский день мы приехали в Чикаго с небольшим сундуком, кое-какими старинными, доставшимися от бабушки драгоценностями и с двадцатью пятью долларами в кармане. Я была уверена, что сразу получу ангажемент и что все наладится приятно, без затруднений. Но вышло не так. Имея при себе свою маленькую греческую тунику, я переходила от одного антрепренера к другому и танцевала перед каждым. Но все они сходились во мнении с первым: „Это прелестно, но не для театра“».
Наконец, удалось устроиться в один ночной клуб. Привлекало хозяина то, что Айседора танцевала босиком, а танцы были в греческом стиле. Это давало возможность преподносить танцовщицу как нечто экзотическое.
С тех пор она выступала перед публикой, объедающейся и опивающейся за столиками. Ей приходилось выдерживать сальные взгляды и слушать скабрезные шутки. Это было отвратительно. Но она держалась, сколько могла.
А однажды ей оставила свою визитную карточку журналистка одной из чикагских газет по имени Эмбере. Это была женщина лет пятидесяти, сухощавая, рыжеволосая. Журналистка расспросила Дункан о ее работе и пригласила в клуб, где собирались творческие люди — журналисты, писатели, актеры. Они тоже выпивали, тоже что-то поглощали съестное, но все же казались не столь безобразными, как те, что в ночном клубе. К тому же не все поняли, почему она здесь. Стали приглашать на танцы. Один, другой, третий.
Как выяснилось потом, Эмбере содержала эту в общем-то небогатую публику.
Однажды на газетной полосе она увидела материал о танцевальной труппе, которую возглавлял американский режиссер Августин Дэйли (1838–1899). Отправилась к зданию театра и пыталась встретить кого-то, кто мог решить ее дело. Спрашивала у всех, кто выходил из театра, как увидеть Августина Дэйли. Все только посмеивались. Пыталась пробиться внутрь здания. Не получилось. И снова вопрошала:
— Как мне поговорить с Августином Дэйли?
Наконец, когда удалось пробиться к нему, предложила свои идеи по программе танцев. Вот ее рассказ об этой удаче:
«Августин Дэйли был человек редко благородной наружности, но с посторонними умел казаться свирепым. Несмотря на испуг, я собралась с духом и произнесла длинную и необыкновенную речь:
— Я должна вам открыть великую мысль, г-н Дэйли, и вы, вероятно, единственный человек в стране, который способен ее понять. Я возродила танец. Я открыла искусство, потерянное в течение двух тысяч лет. Вы великий художник театра, но театру вашему недостает одного, недостает того, что возвысило древний греческий театр, недостает искусства танца — трагического хора. Без него театр является головой и туловищем без ног. Я вам приношу танец, даю идеи, которые революционизируют всю нашу эпоху. Где я его нашла? У берегов Тихого океана, среди шумящих хвойных лесов Сьерры-Невады. Мне открылась на вершинах гор Роки безупречная фигура танцующей молодой Америки. Самый великий поэт нашей страны — Уотт Уитман. Я открыла танец, достойный его стихов, как его настоящая духовная дочь. Я создам новый танец для детей Америки, танец, воплощающий Америку. Я приношу вашему театру душу, которой ему недостает, душу танцора. Так как знаете, — продолжала я, стараясь не обращать внимания на попытки великого антрепренера меня прервать („Этого достаточно! Этого вполне достаточно!“), — так как вы знаете, — продолжала я, возвышая голос, — что родиной театра был танец и что первым актером был танцор. Он плясал и пел. Тогда родилась трагедия, и ваш театр не обретет своего истинного лица, пока танцор не возвратится в него во всем порыве своего великого искусства!
Августин Дэйли не знал, как отнестись к странному худому ребенку, у которого хватило дерзости так с ним разговаривать, и ограничился тем, что сказал:
— У меня свободна небольшая роль в пантомиме, которую я ставлю в Нью-Йорке. Первого октября вы можете явиться на репетицию и будете ангажированы, если подойдете. Как вас зовут?
— Меня зовут Айседорой, — ответила я.
— Айседора. Красивое имя, — заметил он. — Итак, Айседора, я с вами увижусь в Нью-Йорке первого октября.
Не помня себя от восторга, я бросилась домой к матери.
— Мама, наконец-то кто-то меня оценил, — воскликнула я. — Меня принял в свою труппу великий Августин Дэйли. Мы должны быть в Нью-Йорке к первому октября».
Но до успеха было еще так далеко. Гастроли труппы не принесли успеха Дэйли. Айседора понимала, что может уже оказаться ненужной труппе. Снова попыталась заинтересовать режиссера своими идеями, но он, сообщив о предстоящих гастролях, заявил:
«— Моя труппа уезжает и берет с собой „Сон в летнюю ночь“, — сказал он, — если хотите, вы можете танцевать в феерии.
Я считала, что танец должен выражать чувства и стремления человека. Феи меня не интересовали, но я согласилась и предложила протанцевать в лесной сцене, перед появлением Титании и Оберона, под скерцо Мендельсона.
Когда взвился занавес и начался „Сон в летнюю ночь“, я была одета в длинную прямую тунику из белого и золотого газа с двумя крыльями, покрытыми блестками. Я категорически отказывалась от крыльев, считая их смешными, и пыталась убедить г. Дэйли в том, что могу изобразить крылья, не прибегая к картону, но он настоял на своем. В первый спектакль я вышла танцевать одна. Я была в восторге — наконец-то я могла танцевать одна на большой сцене перед большой публикой. И я танцевала так хорошо, что публика разразилась неожиданными аплодисментами. Я произвела так называемую сенсацию. Вернувшись, я ожидала увидеть радостного г. Дэйли и принять его поздравления. Но он встретил меня с бешеной яростью. „Здесь не кафе-шантан!“ — загремел он. В самом деле, являлось совершенно неслыханным, чтобы публика аплодировала этому танцу. В следующий вечер, выбежав на сцену, я увидела, что все огни потушены. И каждый раз, как я выступала в „Сне в летнюю ночь“, мне приходилось танцевать в темноте. На сцене ничего не было видно, кроме белого порхающего существа.
После двухнедельного пребывания в Нью-Йорке „Сон в летнюю ночь“ тоже отправился в турне, и опять начались унылые переезды и поиски пансионов, с той только разницей, что теперь мое жалованье было повышено до двадцати пяти долларов в неделю.
Так прошел год.
Я была крайне несчастна. Мои мечты, идеалы, стремления — все казалось напрасным».
А тут и первая любовная драма подоспела. Еще в клубе, где собирались творческие люди, Айседора познакомилась с поляком Мироским.
«Это был человек лет сорока пяти, с копной рыжих курчавых волос на голове, рыжей бородой и проницательными голубыми глазами, — рассказала Айседора. — Обычно он сидел в углу, курил трубку и с иронической улыбкой следил за тем, что „представляли“ богемцы. Но он был единственный из толпы, перед которой я в те дни танцевала, понимавший мои идеалы и мою работу. Он был тоже очень беден, но все же часто приглашал мать и меня обедать в какой-нибудь ресторанчик или за город, где угощал завтраком в лесу. Он страстно любил золотень и, приходя ко мне, всегда приносил эти цветы — охапками. С тех пор эти красно-золотые цветы связываются в моем представлении с рыжими волосами и бородой Мироского… Странный он был человек. Поэт и художник, он пытался зарабатывать себе пропитание коммерческими делами в Чикаго, но безуспешно и чуть не умирая с голоду… Я была еще совершенно чужда физическим проявлениям любви, и прошло много времени, прежде чем я отчетливо поняла, какую дикую страсть я возбуждала в Мироском. Этот сорокапятилетний или близкий к этому возрасту человек влюбился с той безумной страстью, на которую способен только поляк, в наивную, невинную девочку, какой я тогда была. У матери, очевидно, не было никаких подозрений, и она позволяла нам подолгу оставаться одним. Частое пребывание вдвоем и продолжительные прогулки в лесу произвели в конце концов должное психологическое действие. Когда он наконец не удержался от искушения поцеловать меня и попросил стать его женой, я решила, что это будет самая большая и единственная любовь моей жизни».
Ну а потом были гастроли, были поездки, разочарования и снова гастроли со «Сном в летнюю ночь». Судьба вновь забросила в Чикаго, где предстояло дать несколько представлений. Айседора снова встретилась с Иваном Мироским. Дело шло к свадьбе. И тогда брат Айседоры навел справки о поляке. Выяснилось, что тот женат и что жена его ждет в Лондоне.
Так будущая балерина получила первый печальный опыт неудачной любви, первый опыт обмана.
После неудачной любви Айседора долго не могла оправиться. Она продолжала работать над собой и постепенно продвигалась к успеху. Но любовь, семья — все это было пока недостижимо. И вот в 1904 году она познакомилась с английским актером, театральным и оперным режиссером Эдвардом Гордоном Крэгом (1872–1966). Но могла претендовать лишь на роль любовницы. Да он и сам оказался внебрачным сыном архитектора Эдварда Годвина и актрисы Эллен Терри.
Айседора родила от него дочь.
Наконец, судьба подарила ей поездку в Россию, где в конце 1904 — начале 1905 года она выступила с концертами в Санкт-Петербурге и Москве. В Москве познакомилась со Станиславским.
Через некоторое время — в январе 1913 года — она вновь прибыла на гастроли в Россию. Во время этого посещения ее стали одолевать страшные видения. Она постоянно слышала в ушах звуки похоронного марша. Решила, что это связано с пребыванием в России, и уехала в Париж, где видения прекратились. Но именно там случилась первая страшная трагедия. По пути в Версаль автомобиль с ее детьми поломался, водитель вышел устранить неисправность, забыв поставить машину на тормоз, и она скатилась в Сену. Дети погибли.
Она не могла пережить трагедии и бросилась в реку, чтобы покончить счеты с жизнью. Но была спасена молодым итальянцем, который случайно оказался рядом и вытащил балерину из воды. И не только. Он сумел успокоить ее, поддержать. Уж что там было с ее стороны — любовь, не любовь или просто чувство благодарности? Но она родила от итальянца. Правда, ребенок умер при рождении.