Вечером перестал действовать один вращающийся абажур. Прерывать опыт не хотелось; не выключая дуговых ламп, Лисицын начал исправлять повреждение. Темные очки мешали, он сдвинул их на лоб.
Скрипнула дверь. Чей-то знакомый голос проговорил:
— Здравствуй, Владимир. Ай-яй-яй, что у тебя тут происходит!
Лисицын повернулся. Он ничего не видел: после яркого света перед глазами плыли зеленые и красные круги.
— Разве не узнаешь?
— Глебов! — понял по голосу и обрадовался Лисицын. — Павел! Дорогой мой!
Только сейчас он разглядел стоявшую у двери человеческую фигуру. Подбежал к старому другу, обнял его. У Глебова оказались колючие короткие усы.
— Сколько лет… сколько лет ты у меня не был!
— Я к тебе переночевать пришел. Ничего? Вчера приехал из-за границы. Из Швейцарии. Нелегально, предупреждаю.
— Милости прошу! Неделю, месяц, год живи!
Лисицын был выше Глебова. Он поглаживал бороду и, щурясь от удовольствия, смотрел на гостя. За его спиной мигали ослепительные вспышки ламп под крутящимися абажурами; как драгоценные камни в волшебной пещере, вокруг поблескивали стеклянные приборы.
В комнате незаметно появился Егор Егорыч. Поставив на пол корзину, с которой всегда ходил за продуктами, он многозначительно кашлянул и сказал:
— Ваше благородие, дело у меня есть. Я недалече.
— Иди куда нужно, пожалуйста!
Когда Егор Егорыч вышел, Глебов рассмеялся:
— Бородой, «ваше благородие», оброс. Рассказывай все по порядку.
Он кивнул в сторону лабораторных столов:
— Что за феерия? Уму непостижимо! Все известняк?
— Подожди!
Хозяин повернул краны и выключатели. В лаборатории стало почти совсем темно.
— Пойдем в кабинет, сядем.
— А ты по-прежнему, как пустынник, один?
— Вот — с Егор Егорычем. По-прежнему.
Они уселись рядом на диване. Лисицын снова заулыбался по-мальчишески счастливо, поглядел на гостя — тот доставал из кармана папиросы, — притронулся к его плечу, потом поставил на свободный стул около него пепельницу.
— Ну, рассказывай, — проговорил Глебов. — Как эти годы прожил? Каким делом занят?
Лицо у него доброе, чуть-чуть скуластое, покрытое легкой сеточкой морщин. В усах просвечивает первая седина. Темно-синие глаза смотрят с лаской и любопытством.
Лисицын взял зачем-то папиросу из коробки — он не курил, — повертел ее в пальцах, положил в коробку обратно. Помолчав, сказал:
— Что же… Постараюсь в нескольких словах. — И, взметнув брови, взглянул на Глебова. — Слушай. Помнишь, я хотел разложить известняк. Это — прошлое. Вот с тех пор…
— Ага… Значит что, с известняком покончено?
— Да сколько лет уже! Ты слушай!
И сразу заговорил о миллионах пудов крахмала и сахара. Богатство, которое не сегодня-завтра раскроется перед человечеством. Ему удалось, сказал, сделать для блага людей больше, чем кому-нибудь когда-либо в истории. Сейчас он на пороге — понимаешь? — накануне полного решения задачи. Во-первых, принялся он перечислять и поднялся с дивана, ни голода теперь не будет, ни унижений, с нищетою связанных; во-вторых, власть богачей и деспотизм царя — все тотчас потеряет силу, если каждый будет сыт. Синтез пищи… надо понять только, что за перспективы открывает синтез пищи!
— Даже, Павел, самому не верится. Но каких трудов, ты бы знал, каких тревог это стоило… И еще не все преодолел. Тут — тысяча одна ночь. Клубок какой-то!
Рассказывая о своих опытах, Лисицын возбужденно ходил по комнате. В его руках мелькала логарифмическая линейка, он стучал ящиками письменного стола, разворачивая перед гостем журналы работ.
— Иди, покажу в лаборатории! Встань, пойдем!
Снова щелкнули выключатели. Глебов опять увидел яркие мигающие лампы, непонятные приборы, подвешенные на шнурах к потолку стеклянные трубки. Открыв шкаф, Лисицын достал несколько банок, полных прозрачным сахарным песком и тонкой белоснежной мукой. Мука — точнее, это был крахмал — скрипела в пальцах.

— Ты на вкус попробуй! Пожалуйста, попробуй! Вот отсюда.
Глебов попробовал: сахар как сахар.
— Интересно. Знаешь, очень интересно, — сказал он. — Здорово, Владимир. Поздравляю!
Лисицын шаг за шагом выкладывал свои заботы, неприятности. Он рассказал о докучавших дельцах, о том, как забрались к нему воры, о встречах с людьми, странно похожими на Микульского, о беседе с адвокатом Воздвиженским, о непрекращающемся чувстве беспокойства, наконец — о попытке обратиться к Константину Константиновичу.
Он принес из кабинета скомканную бумагу с позолоченными двуглавыми орлами:
— Гляди, что ответил великий князь.
Глебов прочел: «Оставить без последствий».
— Да-а, — протянул он. — И пристав не захотел принять мер?
— Нет. Хихикнул, точно идиот.
— В самом деле подозрительно. А ты наивный какой-то. Ну, дальше что думаешь делать?
— Да что же делать? Опыты, конечно, продолжать.
— Чудак!
Они сидели в лаборатории на высоких круглых табуретах. Из-за двери доносился стук тарелок, позвякиванье ножей: Егор Егорыч вернулся домой и накрывал стол для ужина.
Показав дымящейся папиросой в сторону двери, гость вполголоса спросил:
— Ему ты веришь? Не продаст?
— Нет, нет! — воскликнул Лисицын. — Абсолютно верю.
— А говорить с ним можно обо всем?
— Я обо всем говорю. Люблю старика.
— Егор Егорыч! — громко позвал тогда Глебов.
Старик прибежал с полотенцем, перекинутым через плечо:
— Чего изволите?
Глебов сказал ему:
— Присядьте с нами. Вы не молодой человек, бывалый. И Владимиру Михайловичу, кажется, не враг. Не замечали вы, чтобы около вашего дома чужие люди подолгу прогуливались? Так, знаете, без надобности?
Егор Егорыч подумал и ответил:
— Случается всяко. Бывают, конечно, и без надобности. Осмелюсь доложить: сейчас я, стало быть, иду с корзиной. У самого подъезда вот господин стоит…
— Значит, совсем незнакомый?
— С месяц либо поболе того они к хозяину дома захаживают. К господину Бердникову. Ихний приятель вроде. Белобрысый такой.
Молча, рывком Лисицын вскочил с табурета, выбежал из комнаты. Решил: «Проклятый Микульский!»
Залаяла Нонна — она была заперта в кухне. Егор Егорыч кинулся следом за барином в переднюю. А Лисицын с тяжелой тростью в руке уже несся по лестнице вниз.
На тротуаре, в мутном ночном сумраке, действительно стояли люди — не один, а трое. Они тотчас расступились. Двое из них перешли на другую сторону улицы. Размахивая тростью, Лисицын подошел к третьему. Человек оказался обыкновенным городовым: оранжевый шнурок на шее и шаровары, пузырями свисающие на сапоги.
— Кто они? — спросил Лисицын, шумно дыша, показывая тростью в сторону, где только что скрылись две тени.
На улице было тихо и пусто. Тускло светили далекие фонари на столбах.
— Они? — неохотно повторил городовой. — А я почем знаю! Прохожие.
Глебов пока сидел в лаборатории один. Не успев докурить папиросу, он прикурил от нее другую.
У главных приборов ток был выключен; горела маленькая электрическая лампочка на столике у микроскопа.
Он поискал глазами пепельницу — не нашел — и сунул окурок — пустая, кажется? — в фарфоровую ступку. Повернувшись, пристально смотрел на большой лабораторный стол, на сложное нагромождение металла и стекла. «Чудак, чудак, — подумал о Лисицыне, — а дело прямо фантастическое. И как ребенок. Или как купец на паперти. Милостыню людям от щедрот, чтобы славословили. Куда он сейчас сорвался с места? Конечно, такое дело… И ясно — вокруг него интрига плетется. Съедят — беспомощен совсем. Дело-то!»
— Чепуха, ничего, — сказал Лисицын, появившись в дверях; он так и пришел с тростью — забыл оставить ее в передней.
«Если доведет до конца, как говорит, — думал Глебов, — такое дело — нешуточная вещь. Смотря в чьих руках».
— Ничего, — громко продолжал Лисицын, усевшись на табурет. — Разбежались бандиты. Теперь все спокойно. Там даже полицейский теперь.
— Где полицейский?
— Да внизу, у входа.
— Что же ты молчишь?
Гость сразу поднялся на ноги.
Лисицын смутился, покраснел, тоже встал.
— Ох, извини, пожалуйста, упустил из виду. Но, честное слово, пустяки. Не обращай внимания. Ведь ты же у меня!
— Отвечай толком: кто внизу?
Расспросив, что делается на улице, Глебов понял — нельзя здесь оставаться ночевать:
— И сам попадусь и тебя скомпрометирую.
— Да что ты, бог с тобой…
— Никоим образом! Говорю: нет. Ухожу.
Глебов чиркнул спичкой, опять зажег папиросу, на минуту окутался облачком дыма.
— Подумаю еще, — сказал он, взявшись за дверную ручку, — о судьбе твоего дела. Может, посоветуюсь с кем. Давай, — он выпустил новый клуб дыма, — побеседуем завтра. О планах твоих. Не возражаешь?
— Господи, прошу! Приходи прямо к обеду.
— Не-ет, — засмеялся Глебов. — Это, знаешь, нет! Это — дудки!
У него вздрогнули уголки губ — он стал похож на того большого кадета, как был… двенадцать? — подсчитывал в уме Лисицын, — нет, пятнадцать, шестнадцать лет тому назад.
— А что предложишь другое?
Лисицын, крупный взрослый человек, вдруг почувствовал себя тонким мальчиком в рубашке с погонами. Глебов взглянул на него, как прежде — большой на маленького:
— Вот что предложу. Запомни: сначала — поколеси по городу на извозчиках. Из конца в конец. — И он помахал перед собой папиросой. — Все время извозчиков меняй. Понял? Отпустил одного, прошел пешком квартал — бери другого. Гони в новое место. А часам к трем таким способом приезжай на Васильевский остров. На Восьмой линии трактир, значит, Мавриканова. Подойдешь к буфетчику, спросишь: «Кирюха к вам не приходил?»
— Кто это — Кирюха?
— Тебе не нужно знать. И договоримся окончательно. Потом вот: хочешь, чтобы открытие… твое это самое… принесло народу нашему не вред, а пользу?
Лоб Лисицына прорезали две глубокие морщины.
— Оно вреда никому не может принести, — насупившись, сказал он.
— Нет, может. И очень много вреда. — Глебов достал из кармана часы, привычно щелкнул крышкой, посмотрел на них. — Ну, я пошел. — Он улыбнулся. — Завтра поговорим, Владимир. Завтра. До свиданья!
Сложив переплетенные пальцы на груди, Лисицын вздохнул:
— Не ждал, что станешь осуждать мою работу.
Только сейчас он заметил: волосы у старого друга, расчесанные пробором, — русые пополам с седыми.
Глебов провел рукой по волосам, опять улыбнулся — заискрились теплые синие глаза, сверкнули белые зубы.
— Ей-богу, чудак! Кто тебя осуждает? Ладно, Егор Егорыч как-нибудь через задние двери проведет. Проскользну. — Он подошел к столу, бросил окурок в ступку. — Еще один, последний вопрос. Хищники, конечно, во всех странах водятся. Но если нужен смелый маневр, уйти из накаленной атмосферы… Скажи, ты мне веришь? — Его глаза спрашивали, глядели в упор.
— Ну, верю. Безусловно.
— Как думаешь, скажи: не уехать ли тебе на время… быстро так, внезапно… даже за границу, в крайнем случае. Желаешь в Швейцарию, например, или еще куда? Чтобы открытие сохранить для русского народа, для будущей России, надежно сохранить.
Лисицын стоял, упрямо покачивая широколобой головой, похрустывая сложенными на груди пальцами. Борода двигалась по пальцам то вправо, то влево.
— Лабораторию, — шопотом ответил он, — не могу оставить. Нет, никак.
— Боюсь, Владимир! — Глебов смотрел теперь с явной тревогой. — Чтобы хищники, боюсь, не наложили лапу на самого тебя, на твои рецепты. Ладно, в три часа приезжай! — И уже в кабинете он говорил: — Выручайте, Егор Егорыч, надо уйти отсюда… Владимира Михайловича пуще всего берегите.
Егор Егорыч вывел гостя по черной лестнице и показал: вот, стало быть, забор невысокий — перелезть его извольте, — а там по соседскому двору прямо в ворота, они открытые стоят, на другую улицу.
Старик подставил Глебову плечо. Тот, оттолкнувшись, вспрыгнул на каменную стенку и исчез в темноте.
Вскоре начался дождь. Лисицын прислушался к шуму, заглянул за оконную штору. По наружной поверхности стекол извилистыми струйками текла вода.
А Глебов шел, приближаясь к окраине города. Воротник его пиджака был поднят, рукава промокли. В лицо хлестал дождь — косой, холодный, с ветром. Глебов шел то стремительными шагами, то замедлял их, слушал. Нет, за ним, кажется, никто не следит. Дождь такой — вот как в Сибири, в ссылке. Тогда было хуже, зуб на зуб от холода не попадал. И совсем казалось темно. Тайга гудела грозно, и буря со звуком пушечных выстрелов ломала деревья. Можно понять все страхи первобытного человека. Понятно, думал Глебов, отношение первобытных к огню. Сидеть — ведь это же блаженство: сушиться, греться у костра. Пар поднимается от мокрой одежды… Да, вот хорошо было — костер. Чего-чего, а дровами тайга богата. Лесная стихия.
«Чувствовал я — выйдет из Лисицына толк. Бородачом стал. А смешно! Ничегошеньки, кроме приборов своих, не понимает. Точно с Луны… Ждет — вознесут ему высокую хвалу. Стукнут, боюсь, по затылку вместо этого. Мировую монополию откроют — тайгу на хлеб перерабатывать. Вконец закабалят народ. А дело-то изумительное, если связать с революцией…
Во-первых, так, — размышлял Глебов: — разве не наивно верить, будто искусственная пища ослабит гнет царской власти, ограничит аппетиты буржуа? Допустим, капитализм останется капитализмом. А если останется, если, значит, при существующем строе… Смешно! Приберут открытие к рукам, и только. Это неизбежно случится.
Постой, а почему ты думаешь: тайгу на хлеб? Почему? Разве одну лишь тайгу? Есть и каменный уголь. Есть, главное — Владимир правильно сказал, — готовый, ничего не стоящий дым. Вот эти продукты…
Во-вторых, так: путь в будущее для его открытия лежит только через революцию. Сам Лисицын этого не видит. И лишь после революции… А иначе… вот дождь какой противный!., иначе не общее благо получится, но еще худшая кабала. Народу — кабала, а фабрикантам — доходы. Для партии же оберегать науку, оберегать богатства будущего — дело не постороннее. Нет, не чужое дело. Отнюдь. Товарищи охотно Владимиру помогут. Тем более, он не стремится к наживе — честный по натуре человек. Честолюбив! Но это ничего: с ним договориться можно. Надо убедить — поймет. Надо написать о нем в Центральный комитет…»
Глебов шел через площадь, шагал по лужам, ежился, и на груди под пиджаком рубашка была уже мокрой, липла холодным компрессом. Ни души, подумал он, на улицах. Все спрятались от дождя. Это неплохо, неплохо.
Почему только полицейский там, у Лисицына?
Вот еле видные во мраке контуры покосившихся лачуг, темный силуэт столетней вербы. В окнах света нет. Вот скользкая от дождя грубо сколоченная дверь.
Глебов поднял руку, чтобы постучать, и медлил, Спят, думал, наверно: и сам Герасим Васильевич, и жена его, и ребята — шестеро, мал мала меньше. Расстелили шубенки на полу, подушки — по одной на двоих — в ситцевых наволочках. Улеглись все в ряд. Проснутся сейчас, засуетятся, примутся угощать. Встречают всегда как самого дорогого гостя, прямо совестно. Стоит ли подвергать их риску — гость он все-таки опасный. Герасим Васильевич, правда, если сказать об этом, даже сердится. Но надо помнить. Он, Глебов, должен помнить.
Он стоял на крыльце, вслушиваясь в ровный шум дождя. В памяти пронеслось: была сестра Ксеня, был Петр Ильич — ее муж, железнодорожный техник. Какие хорошие к ним ходили люди! И вот Герасим Васильевич один остался. Один, кажется, единственный в живых, как бы ниточка, что протянута от него, теперешнего Глебова, к милому домику у реки… Птица кричала на другом берегу, бледное ночное небо, и Азарий Данилович, школьный учитель, рассказывал о борьбе за человеческое счастье. А Герасим тогда работал кочегаром на паровозе у Петра Ильича. Был краснощеким простодушным деревенским парнем…
Холодная струя текла по спине. Глебов снова поднял руку и наконец осторожно постучал. Заспанный, хриплый бас спросил за дверью:
— Кого надо?
— Откройте, Герасим Васильевич, это я, Глебов… к вам.
— Кто?
— Глебов, говорю.
— Да Павел Кириллыч, неужто вы?
Дверь рывком распахнулась, за ней появилась светлая, в одном белье, мужская фигура.
— Дождь-то… Павел Кириллыч, да гляди — промокли совсем!
В это время — было далеко за полночь — над Петербургом плыли черные, тяжелые тучи, дул резкий ветер с Финского залива, и потоки воды падали, казалось, не сверху, а неслись горизонтально, хлестали с непрекращающимся шумом по стенам домов, по скатам крыш, по заборам и телеграфным столбам.
Даже извозчиков нигде не было видно.
По одной из улиц, всегда многолюдной, теперь словно вымершей, крупными шагами шли двое. Оба кутались в непромокаемые плащи — макинтоши.
— Погодка! — сказал один из них.
— Погодка — да! — ответил второй.
Они опять несколько минут шли молча. Потом первый спросил:
— Вы абсолютно уверены?
— Это в чем?
— Ну, в том, кого он ночевать к себе пустил.
— В том-то и дело — не абсолютно, — заговорил вполголоса второй. — Дежурный наблюдатель сомневается. Плохо знает в лицо. А упустить удобный случай никак нельзя — жалко. Пора же, в конце концов. И генерал сердится. Ногами давеча затопал.
— Смотрите: ошибетесь. Зря спугнете.
— А мы сделаем, что не ошибемся. Удастся вместе с ценным зверем — очень хорошо. Двух зайцев сразу — куда как хорошо, чего бы лучше? А на худой конец…
— Испытанное, что ли, средство применить хотите?
— Да, на худой конец — по-дружески вам говорю — испытанное средство. Пора, нельзя тянуть.
Ветер стал порывистым. В промежутках, когда он затихал, было слышно, как на тротуарах льется, булькает и хлюпает вода.
Двое в непромокаемых плащах свернули за угол и скрылись в каком-то подъезде.
Лисицын этой ночью тоже долго не ложился спать. Расставшись с Глебовым, он бродил без цели по своей лаборатории, трогал приборы на столах, разглядывал мутные жидкости в колбах.
Ему вспоминалось, сколько забот, сколько раздумья, сколько тонких соображений вложено здесь в каждую мелочь — в каждый изгиб стеклянной трубки, в каждый забитый в стену гвоздь. А что же говорить о главных приборах — о фильтрах! Трудно подсчитать: сотни раз он возил их в мастерскую к стеклодуву — то изменить одно, то исправить другое. Фильтры улучшались из года в год. Вот они, сияющие зеленью. Они — как родные, словно близкие друзья. И всё в лаборатории… да как же обойтись без этого? Там — вакуум-насос, здесь — газометр с системой дозировки газа, тут — установка для экспресс-анализа. Все это — неразрывные части сложнейшего целого, которым веришь, которые не подведут и не обманут. Все это — его, Лисицына, мысли, бесчисленные месяцы упорного труда. Да разве можно все это покинуть? Какая там, будь она неладна, заграница!
Здесь, на подоконнике, шесть лет назад удался первый опыт. Примитивный опыт, просто на солнечном свету. А как тогда солнце светило! И даже теперь, недавно, весной: пригрело солнце — на тротуаре дети начертили мелом «классы», стали прыгать на одной ноге — забавно и хорошо. И вот Петербург. На набережной вздымается бронзовый всадник. Что будет за жизнь, если не видеть хоть изредка этого всадника? Нева, каналы, мосты. Барки с дровами. Толпа на улицах. Стоит захотеть — вокруг русская речь. Да разве можно променять это на какие-то постылые — кто их знает — чужие края?
Нет, думал он, на новом месте, на чужбине, и работа не пойдет. Глупо бросать все из необоснованной боязни. Смешно: жуликов испугался! Такая лаборатория — он снова посмотрел, остановил взгляд на главных приборах, на умной путанице стеклянных трубок, электрических проводов, — все это оставить, разрушить… Нет, нельзя, ни за что!
«Глебов все-таки странный. Он — другое дело. Он с революцией связан. Но зачем меня мерить тем же аршином? Почему я должен куда-то скрываться? Так завтра ему и скажу. Микульский, говоришь? Чепуха! Ну, больше надо осторожности. И уже вовсе нелепо: какой кому будет вред, кому помешает, если пища станет дешевой? Зря это он. Глупость».
За окнами рассветало. Дождь уже не шел. Лисицын лег в постель, натянул простыню на голову и начал думать о первой, пусть несовершенной еще, промышленной установке для синтеза. Нужно пробовать, решил он, пора. Пусть пока еще дорогие продукты получатся. Пока это не важно. По восемнадцать гектоватт-часов… Посредине — колонка из дуговых ламп; вокруг — цилиндрическим кольцом большой фильтр. Модель… Торопиться надо, рассчитать завтра же утром. Чтобы с градирней модель — выпаривать раствор в градирне. И небо голубое, и белые корпуса, стены… трубы тянутся… Вершины гор? Нет, корпуса. Белые… Надпись золотыми буквами…
Его разбудил собачий лай и испуганный голос Егора Егорыча:
— Ваше благородие, стучат!
— Кто стучит?
— И в черную и в парадную дверь. Не отвечают — кто.
Нонна лаяла, захлебываясь от ярости. Опять раздался резкий, настойчивый стук. Позвякивая, дребезжал звонок в передней.
— Стучат, — прошептал Егор Егорыч. — Отпирать прикажете?
В комнате был серый полусвет, на улице — по-осеннему густой туман. Лисицын взглянул на часы: без четверти пять.
— Открой! — сказал он, не попадая пальцами в рукава халата.
Он не успел дойти до кабинета, как за стеной затопали десятки сапог и кто-то закричал:
— Собаку, собаку держи!
Кабинет был в центре квартиры. Одна дверь из него вела в столовую, откуда сейчас пришел Лисицын, другая — в переднюю, третья — в лабораторию.
Из передней, наклонясь вперед, в дверь всунулся сначала долговязый жандармский вахмистр с лицом, изрытым оспой. Он почтительно шагнул в сторону; следом за ним появился офицер, тоже в жандармской шинели.
Лисицын стоял у письменного стола, придерживая халат на груди. За пазухой у него лежал «кольт».
— Простите нам… э-э… как сказать… невольное вторжение, — проговорил офицер.
Шинель на нем была застегнута на все пуговицы. Фуражку он снял и оглядывал комнату: книжные шкафы, диван, оклеенные обоями стены, портрет Менделеева. В углах — один угол, второй… — офицер повернулся, — третий, четвертый… икон, образов нет. Он снова надел фуражку.
— Вы, — спросил он, — если не ошибаюсь, хозяин квартиры? Владимир Михайлович? Да-a, очень приятно… Жаль, приходится при таких обстоятельствах…
В кабинете — когда они успели? — стояло уже семь или восемь жандармов. Звякая шпорами, офицер подошел к письменному столу, остановился с противоположной стороны — не там, где был Лисицын — и поднял на него глаза. Они смотрели разумно, грустно, как-то по-отечески. По иссиня-красным немолодым щекам офицера вились солидные седые усы.
«Нет, — промелькнуло в мыслях у Лисицына, — вполне приличный, кажется, вполне порядочный».
— И приходится образованному человеку, — офицер улыбнулся, — как сказать это… нарушать покой другого образованного человека. Да-a, Владимир Михайлович… — Теперь он подвинул кресло; не спросясь, уселся за стол. — Давайте будем вместе искать выход из положения. Кстати, кто у вас сегодня ночует посторонний?
— У меня? — Лисицын плотнее запахнул халат. — Никто у меня не ночует.
— Ну-ну-ну… Да не стоит, Владимир Михайлович, не советую. Мы знаем же…
Пальцы офицера чуть шевельнулись — жандармы опять затопали, застучали сапогами. Побледнев, Лисицын увидел: открыли дверь, идут в лабораторию.
— Куда? — крикнул он сорвавшимся голосом и дернулся, хотел побежать наперерез.
Вахмистр с изрытым оспой лицом загородил ему дорогу.
— Ах, горячий какой человек! — сказал офицер. — Вы не волнуйтесь. Поверьте: я искренне к вам расположен. Вам, как говорится это… повезло. Пришел к вам друг и дворянин. Душа за вас болит. — Он достал очки, дохнул на них, вытер носовым платком, надел. — О вас, Владимир Михайлович, — продолжал он и смотрел поверх очков немигающим взглядом, — нам все известно. Но хочется, поверьте седине моей, чтоб меньше… э-э… как можно меньше постигло бы вас… ну, скажем, неприятностей. Будете вот откровенны, тогда с божьей помощью, — он взглянул в угол, вспомнил — икон нет, потупился, — тогда вам же лучше. Вы поняли?
Офицер помолчал, потом сказал, не то утверждая, не то спрашивая:
— Замкнуто живете.
— Да, — ответил Лисицын, — замкнуто.
— И, говорите, будто наукой заняты?
В передней зарычала и взвизгнула Нонна. Лисицын быстро оглянулся — скрипнули дверцы лабораторного шкафа. Жандармы… Он посмотрел — офицер выдвигает ящик письменного стола и деловито, по-хозяйски достает из него журналы опытов.
— Какое имеете право? — закричал он, ринувшись на офицера, пытаясь вырвать, отнять свои журналы.
Рябой вахмистр навалился на Лисицына, обхватил могучими ручищами, задержал. Ладонь вахмистра нащупала под халатом револьвер. И вот уже двое жандармов держат Лисицына за локти, а вахмистр, осклабясь, с торжеством передает «кольт» своему начальнику.
— Ай-яй-яй… — покачал тот головой. — Я с вами душевно, вы на меня — с оружием. Нехорошо! — И крикнул, вдруг побагровев, ударив по столу кулаком: — Который ночует — куда скрылся, а? Где спрятали?
Лисицын лишь поблескивал глазами да вздрагивал всем телом.
— Молчать решили? Конспирация? — цедил сквозь зубы офицер. — Ничего, еще заговоришь!.. Туда его! — Он показал рукой на дверь. — Смотреть за ним!
Лисицына втолкнули в лабораторию.
Здесь суетились люди в жандармских мундирах. Они раскрывали ящики, с шумом выбрасывали на пол связки резиновых трубок, перекладывали картонные коробки, переставляли с места на место банки. Сложный дефлегматор из стекла, такого тонкого, как папиросная бумага, хрустнул в чьих-то неосторожных руках. Из разбитой бюретки прямо на паркет капал раствор гипосульфита.
Забившись в самый дальний угол, где вытяжной шкаф, Лисицын следил — зрачки растерянно прыгали, — как жандармы зачем-то откатывают от стены баллон с углекислотой.
Вдруг, думал он, это только снится, вдруг это не на самом деле, вдруг он читает книгу о чьем-нибудь чужом несчастье…
Распахнулась дверь — в лабораторию вошел офицер, громко сказал:
— Здесь взгляните, господа понятые. Там пачку прокламаций нашли под кроватью, тут — сомнения внушающая аптека.
За офицером появился Бердников. Он посмотрел — увидел своего квартиранта, надменно выпятил нижнюю челюсть и не поздоровался.
Потом в двери мелькнул клетчатый костюм — клеточка черная с белым. Показались глаза и усики Микульского.
Лисицын хотел крикнуть, выгнать вон своего врага, но почувствовал, что задыхается, кричать не может. Схватившись за грудь, прислонился к стенке вытяжного шкафа.
Офицер подошел к нему неторопливыми шагами. Без шинели уже, без фуражки. По-прежнему в очках.
— Придется вам, милостивый государь, — сказал он, — с нами итти. В халате на улице неудобно. Переодеться надо, если желаете.
«Морда!» — думал Лисицын и ёжился, глядя в усатое, с сизым носом, лоснящееся лицо.
— Приготовиться надо, — строго повторил офицер. — Понятно?
Разве это могло сразу уложиться в сознании? Однако сердце Лисицына словно дрогнуло, упало.
— К… к чему, — заикаясь, спросил он, — п…приготовиться?
— Э! — Седые усы зашевелились. — Прикидывается, как сказать это… простачком.
— В…вы, что ли… да я арестован… что ли?
— Гляди, — сказал тогда офицер рябому вахмистру, стоявшему рядом, — ишь, испугался… А на меня с револьвером… — он затряс пальцем перед Лисицыным, с угрозой повысил голос, — небось, не пугался! Возмутительные прокламации против государя императора под кроватью держать тоже не пугался! Распространяешь? Или сам печатаешь?
Лисицын смотрел — спина в голубом офицерском мундире точно плыла по комнате, удаляясь от него.
«Какие прокламации? Вздор! Откуда? Сами подсунули! Что-то забыл самое главное, — думал он. — Мир рассыпается вдребезги… Самое нужное… самое большое… Господи, что же я забыл?»
И вспомнил. Хрипло закричал:
— А лаборатория? Как же, на кого она останется?
Офицер повернулся:
— Это вы не беспокойтесь. Без вас распорядимся тут… без вас, как это называется.
Время, казалось Лисицыну, или совсем остановилось, или, наоборот, мчалось с бешеной скоростью.
Он услышал — офицер говорит:
— Вам, господа понятые… э-э… понадобится здесь поприсутствовать сегодня. Наши эксперты будут работать. Арсенал-то… ишь, какой подозрительный! Да-а…
«Хищники, — пронеслось в голове у Лисицына, — наложат лапу на самого тебя… на твои рецепты…»
Его губы беззвучно шевельнулись:
— Хищники!
— Сказано вам, — подтолкнул его вахмистр, — переодеться надо. Ну!
Нетвердо ступая, Лисицын сделал шаг, два шага, три шага.
Перед ним на тумбе, в светлой лакированной подставке, был длинный ряд запечатанных сургучом пробирок — образцы веществ, вся история его опытов. Прищурившись, он потрогал эту подставку и резким, неожиданным толчком сбросил ее на пол, принялся давить ногами.
Вахмистр ударил его, оттолкнул к стене, к мраморному щиту с выключателями.
Офицер взвизгнул:
— Прочь! Не прикасаться! Что он уничтожил, что там?
И офицер и вахмистр нагнулись, разглядывали изуродованные обломки.
— Как? — сказал Лисицын. — Это я, что ли… я не могу прикасаться?
Микульский в другом конце комнаты злорадно улыбнулся и явственно, казалось, подмигнул.
Зрачки Лисицына стали широкими, неподвижными. Его рука поднялась, ощупала мрамор, нашла выключатель. На большом лабораторном столе вспыхнули ярчайшие лампы, окруженные конусами плавно закрутившихся абажуров. Изумрудными лучами засверкали прозрачные фильтры — один, другой, третий — быстро, по очереди.
Все, кто был в лаборатории, сразу сморщившись, смотрели на небывалую игру света.
Когда офицер перевел взгляд на Лисицына, тот был уже страшен. В его глазах отразился зеленый блеск, рот был открыт, рыжая борода топорщилась; над его головой в вытянутых вверх руках вздрагивала ведерная бутыль с какой-то жидкостью.
— Держи его! — закричал офицер и сам прыгнул в сторону Лисицына.
Бутыль описала в воздухе дугу, с грохотом ударилась о приборы посреди стола. Взметнулось облако голубого пламени, пахнуло нестерпимым жаром.
На людях горели волосы, одежда. Нечем стало дышать. Кто-то вытащил Лисицына из комнаты. Потоки пылающей жидкости растекались по всей квартире. Бердников громко стонал и ругался.
Спустя несколько минут обожженные, в прогоревших и разорванных мундирах жандармы, тесным кольцом обступив арестованного, шли по улице. Позади, сопровождаемый только одним вахмистром, ковылял Егор Егорыч.
Из окон квартиры на третьем этаже со звоном высыпались стекла, вырывались багровые, пляшущие огненные языки. Над крышей клубился черный дым.
