Государыня,
Кажется мне, что видел я чудеснейший в мире сон. Прибыл я Петербург всего на две недели — на Ваше Императорское Величество полюбоваться и внукам рассказать, что имел счастье видеть прекраснейший предмет поклонения, и славнейший[641]. Ваше Величество благоволили мне позволить из этого круга, восхищением очерченного, выйти и убедиться, что совершенства, какими Вы одна наделены, вблизи еще прекраснее.
Как Вашему Величеству все на свете известно, помните Вы слова святого Симеона: ныне отпускаешь раба твоего, ибо видели очи мои спасение твое и еще увидят[642]. Покамест уезжаю, преисполненный восхищения Вашими милостями, и уповаю, что будет мне позволено в том уверения представить. Князь[643] мне надежду подал, что не сочтет Ваше Величество сие неугодным, и взялся о чувствах моих передать. Почтил он меня знаками своего дружества и дело сие довершил, показавши мне прекраснейший кавалерийский полк, и из всех мною виденных наилучшим образом маневрировать способный.
Доведется ли мне еще раз в скором времени сей чудесный сон узреть и пробудиться лишь от грома пушек, палящих во славу обеих империй? Помню, что, прощаясь с Вашим Императорским Величеством, пробормотал я, что почту за высшее счастье жизнь свою за Вас отдать. То были последние слова, мною произнесенные, они же последними станут, какие дерзну написать.
Честь имею оставаться исполненный столько же, осмелюсь сказать, преданности, сколько почтения и благодарности,
Государыня,
Господин принц де Линь. Беседа политическая, которую Вы в Царском Селе на моих глазах с обер-шталмейстером[645] вели, столько меня поразила, что решительно внушила мне вкус к рассуждениям общим; нет у меня больше доверия ни к речам монологическим, ни к писаниям лаконическим, ни даже к игре макао[646]. Письмо Ваше мне дает превосходный повод Вам ответ написать о тех письмах, какие получаю и какие сама пишу; прибавила бы его к сему, когда бы перевод на нынешний китайский дело не задержал. Вот что могу покамест сказать о содержании его: разделены там по разрядам письма, какие получаю, и Ваше к тем немногим причислено, какие читать столь же приятно, сколь и получать; причина того сто одним способом изъясняется, для каждого особенный ярлык имеется, как, например: знать полезно, читать приятно; рассуждения глубокие; просвещенный ум; чувствительное, веселое и проч. Все сие суть вещи, какие я, по соседству с татарами проживающая, весьма почитаю и какие очень редко встречаются в сем мире, лучшем из возможных, если верить иным писателям монгольским, вину за сие возлагающим на худший из жанров, жанр скучный[647], который зачастую за неимением лучшего серьезностью или принужденностью прикрывается.
Пишете Вы[648] мне о святом Симеоне и слова его приводите образом для меня весьма лестным. Знаете Вы Священное Писание досконально; сказано там: «убеди их прийти»[649]; скажет ли кто-нибудь: «убеди их выйти»; впрочем, опыт меня научил, что находят сие не весьма христианским, попыталась я прогнать врагов имени христианского, но помощь только от тех получила, от кого не ждала. Чтобы доказать, что я зла не помню, приглашаю Вас в Херсон, обещаю Вам серенады на Черном море, балы и оперы комические; станем на соседей глядеть в подзорную трубу, а из пушек палить, только чтобы за их здоровье выпить. Покамест прошу Вас при тех же чувствах оставаться, какие вы благоволили мне выразить и какие весьма меня тронули, и не сомневаться в особливом почтении, какое я в любое время за удовольствие почту Вам изъяснить.
Государыня,
Большого труда мне стоит не напоминать о себе чаще Вашему Императорскому Величеству. Лишь только очнулся я от восторга по прочтении письма, кое величайшее мне удовольствие доставило, первым делом пожелал Вашему Величеству засвидетельствовать мою признательность и восхищение еще сильнее прежнего.
Должно ли тому радоваться, что Ваше Величество на первом престоле мира восседает? Да, ибо сие большая есть удача для блага человечества вообще. Но мы, пекущиеся о нашем собственном благе, много от того теряем. Ведь могли бы мы жизнь провести, созерцая Ваше Величество, слушая Вас или Вам послания адресуя, а Вы бы восхищение вызывали по-прежнему, но от множества докучных, которых Ваше сияние к себе влечет и ослепляет, были избавлены.
Я же ослеплен не был. В тот миг, и никогда более, почитал себя орлом. Дерзнул я взглянуть на солнце и, подобно обер-шталмейстеру, отделался легко: оба мы лишь загорели. Но узрев так много света, видишь засим пред собой повсюду одну только ночь, и из орла превратился я в сову. Издавать буду звуки заунывные, до тех пор пока вновь меня вид солнца не преобразит: при первой же возможности устремлюсь греться в его лучах.
Быть может, другое солнце в Царском Селе так редко показывается из зависти, а ведь уверен я, что его там примут радушно, ибо Ваше Величество всегда на него с удовольствием взирает. Жаль, что предпочитает оно провинции империи столь удаленные. Там увидим мы в садах те же чудесные свершения, что в победах, и в законах, и в философии.
По сему поводу намеревался я послать Вашему Императорскому Величеству небольшое мое сочинение о садах[651]: но сын мой[652] желает самолично его напечатать для Вас, а типограф он небыстрый, хоть и усердный; захотел бы, пожалуй, сделаться типографом Академии, здоровье же у него довольно крепкое, чтобы от обилия знаний сознание не потерять[653].
Но забываю я опять, что не должен употреблять во зло драгоценное время и отвлекать Ваше Величество даже от игры в тентере[654], которая счастие трех особ составляет. Против воли вынужден замолчать. Должен, однако, сказать Вашему Императорскому Величеству, что унаследовали Вы те чувства, какие питал я к Ее Императорскому Величеству, с которым мы сейчас простились[655]. Вот и прибавка к тому множеству сердец, какими Ваше Величество повелевает.
Эта империя стеной не окружена. А мое сердце перепрыгнуло бы стену в сотню раз более высокую, чем китайская или татарская, будь даже у меня ноги стреножены.
Молю Ваше Величество благоволить не забывать, что нет в мире человека, исполненного большей признательности, большего восхищения, большей, осмелюсь сказать, преданности и более глубокого почтения, чем те, с какими имею я честь пребывать до конца своих дней,
Государыня,
Брюссель, 15 февраля 1781 г.
Сейчас получил я письмо без даты и без подписи, проглотил его и спешу всем вокруг показать, потому что доставило оно мне удовольствие безмерное, только жалею, что письмо при сем измяли и измарали немало, хотел бы я его сохранить, ибо каждое его слово мне о том человеке напоминает, что натуре моей расцвести позволил и чья память мне дорога неизменно. При виде выражений китайских я от радости едва чувств не лишился, да, да, только мы двое в целой Европе, любезный принц, так хорошо китайский выучили. Все мои мысли китайскому двору посвящены, хоть и далеко я от него нахожусь, и сочинил я вот какую ариетку:
Когда король Китая, я, я, я, я,
Напьется допьяна, а, а, а, а,
Он песни распевает, е, е, е, е.
Разве это не трогательно? Покамест я сим делом занимался, все меня понуждали Вам собственноручно ответить, и я того страстно желал, но кому не известно, что у каждого своя голова на плечах и что частенько нет у головы согласия с желанием, какое в этой голове родится, так вот, долго ли, коротко ли, скажу Вам начистоту, какие слова решил я сказать некоей особе, коей называть не стану. Если изволите за меня ответ написать, премного обрадуете. Все, кто при сем присутствовал, вскричали, что придумано сие удивительно, а исполнено должно быть незамедлительно. Секретарь[657] китайский язык знает почти так же хорошо, как я. Не красавец, но весел и обходителен, а главное, ничего мне не стоит, вещь не последняя для того, кто весь кошелек опустошает на покупки, в коих нужды не имеет. Кошелек мой пуст, зато сердце не таково, полнится оно дружеством и признательностью к той, о ком изволили Вы, любезный принц, мне написать. Коль скоро отрадна Вам память о пребывании здешнем, знайте, что таковы же чувства всех тех, кто мне знаком, все об Вас с величайшей приязнью вспоминают, если мне не верите, я Вам песенку Аннеты спою, ступайте к нам, все станет ясно[658], я Вас с распростертыми объятиями приму, даже извозчиков Ваших расцелую, коли будут мчаться во весь опор, по правде говоря, как я есмь обер-шталмейстер, лошадей пожалею, но для двух татар блюдо плова держать буду наготове. Семейство мое Вас за память благодарит от души, все здоровы, а после Пасхи дочь Наталью замуж выдаю[659].
Императрица, коей я тот кусок из письма Вашего показал, какой до нее касается, передать велела, что по-прежнему принца де Линя ценит особливо. Князь Потемкин и оба князя Барятинские[660] Вам кланяются. Князь Василий Долгорукий[661] в Москву отправился, князь Волконский[662] еще из Вены не воротился. Под конец прошу Вас принять уверения в совершеннейшей моей преданности на всех языках, мне ведомых.
Господин принц де Линь. Не знаю, какой писатель китайский либо из другой какой страны родом сказал, что наилучший способ избегнуть соблазна в том состоит, чтобы ему поддаться; исходя из прекрасного сего правила, которое не всем по вкусу придется, надеюсь я, что всякий раз, как вздумаете мне написать, обе руки свои не на то употребите, чтобы себя сдерживать, а, напротив, правой изволите перо взять, а левой лист бумаги, на коем все то выведете, что на ум взбредет, и будьте уверены, что мне сие столько же радости доставит, сколько и письмо Ваше, 15 февраля датированное. Троны и все, кто на них восседают, издали вид имеют превосходный; однако ж не в обиду будь сказано моим достопочтенным собратьям, полагаю, что все мы в свете люди несносные, знаю сие по опыту: коли в комнату вхожу, точь-в-точь такое же делаю на всех впечатление, как Медуза Горгона, все вмиг каменеют и к тому месту, где стояли, прилипают; весьма для меня лестно, что Вы меня в обратном уверяете, но опыт каждодневный мне об том говорит, что я от прочих не отличаюсь, не более десятка или дюжины таких людей сыщется, какие меня без смущения и принуждения переносят. Сочинению Вашему о садах, любезный принц, столько же обрадуюсь, сколько его подателю и издателю, а как питаю надежду, что здоровьем он столь же крепок, сколь и младший его брат[664], ничуть не боюсь, что он в Академии чувств лишится. Сожалела я об Вас по случаю того печального события, кое Вас в Вену призвало. Вся Европа скорбела о сей государыне великой и добродетельной, полагаю, что сие есть самое лучшее похвальное слово, какое о ней произнесть можно. Что до меня касается, то и я горевала всей душой, не преминула сие высказать тотчас же ее августейшему сыну[665], к коему чувства мои Вам известны.
Благоволите вспоминать иногда, любезный принц, что подали нам надежду Вас однажды в наших краях вновь увидеть, а покамест будьте уверены, что в перечне тех, кои Вас с удовольствием увидят, найдете Вы имя Екатерины.
Государыня,
Вовсе не страх показаться чересчур дерзким мешал мне к Вашему Императорскому Величеству обратиться. Не было мне нужды здесь встретиться с первейшими из Ваших подданных, чтобы чувством воспылать, которое навечно в сердце моем запечатлено. Хотя все, кто к Вашей особе приближены, и даже все, кто из необъятной Вашей и грозной Империи прибывают, для меня драгоценны, не меньше одушевляюсь я при одной мысли о том, что там видел. Когда наскучивает мне думать обо всем, чем я восхищался, помышляю о том, чем интересовался. Сие есть род отдыха для души. Засим перехожу к тому, что в меня веселость вселяло. Об том думать еще приятнее. Порою тентере вспоминаю, порою принца, который в Академии от обилия знаний сознание потерял[667], порою старания, кои та, что все знает, все делает, все воображает, к тому прилагает, чтобы ей не верили, и не могу смеха сдержать. Видел я своими глазами, как божество смеется. Прежние божества разве что улыбнуться могли. Я бы на Олимпе тотчас соскучился: стал бы зевать, и по воле тамошних господ через весь небесный свод кувырком полетел. Мне на земле хорошо: а еще лучше было бы, когда бы смог воротиться в ту землю, коей Ваше Величество счастье составляет и украшение. Можно тому поверить, что говорит в прозе человек, ни к подданным Вашего Величества не принадлежащий, ни к энциклопедистам, ни к экономистам. Когда бы Ваше Императорское Величество поближе к здешним краям пребывали, могли бы мы пожаловаться, что покойный граф Фалькенштейн о своем здоровье и зрении недовольно печется[668]. Впрочем, все сие уладится, надеюсь, еще до прихода моего письма. Труды непрестанные и полезные зрению большой нанесли ущерб. Однако он зоркости не лишился: отсюда видит Вас, Ваше Императорское Величество, такой, какая есть. Я сему если не очевидец, то, как один из знакомцев моих говорил, слуховидец. Достанет ли у Вашего Величества времени, чтобы мое послание прочесть? Может статься, кто-либо из соседей Ваших, император Византии либо правитель Китая пишут ей сейчас письмо с изъявлениями покорности. Сим двум царедворцам чужестранным следует оказать предпочтение. Они не большего сочувствия заслуживают, чем я, но они в альманахе куда выше меня стоят. Отступаюсь: из чувства самой почтительной преданности образую арьергард. Могу ли больше сказать? Я своего энтузиазма не выбирал. Я его преисполнился, потому что иначе чувствовать не мог. Но с чувствами, кои тобою на всю жизнь овладевают, и холодный рассудок уживается охотно.
Честь имею пребывать с этими чувствами и глубочайшим благоговением,
Государыня,
Вашего Императорского Величества
Вена, 12 февраля.
Господин принц де Линь. Только теперь, 11 июля 1782 года, получила я в Царском Селе письмо, кое благоволили Вы мне написать из Вены 12 февраля, и надеюсь, что сей ответ в Ваши руки попадет еще прежде, чем год окончится. Коль скоро Вам, любезный принц, воспоминания о нас любезны, кстати придется Вам сказать, что среди всех, кто меня окружает, не только не найдется такого, кого бы Вы равнодушным оставили, но, редкая вещь, ни одного неблагодарного не сыщется; коротко говоря, все мы об Вашем здесь пребывании вспоминаем с удовольствием. Но Вы от здешней жизни отстали: на смену тентере реверси[670] пришел, а в Царском Селе новые здания завелись и киоски, на табакерки похожие[671]. Не знаю, какое сходство есть между академическим заседанием и ревматизмом, но только доказано, что я об том заседании, где от обилия знаний кое-кто сознание терял, не могу слышать без того, чтобы о болях в руке, какие меня в ту пору мучили, не вспомнить. Вот что значит сильные страдания испытать. Вольтер сказал, что все жанры хороши, кроме скучного. Коль скоро на Олимпе скука царит, неудивительно, что никто туда попасть не торопится. Не спешите и Вы, и я с Вами заодно, ведь коль скоро там никто никогда не шутит, мы с Вами оба там не к месту придемся, а бедный наш обер-шталмейстер что делать станет? Когда Вы сюда воротитесь, все втроем обдумаем, какие меры взять, чтобы не попасть впросак. Не по душе мне, что у господина Фалькенштейна глаза болят, боюсь, как бы не пришлось ему у Святого Отца чудес просить. Ни император Византии, добрый мой друг, ни император китайский, любезный мой сосед[672], не помешают мне Ваши письма читать, кои для меня бесконечно милее, пусть даже императоры эти выше Вас в альманахе значатся. Никогда еще не видела я арьергарда более приятного, чем тот, какой Вы в конце письма развернули, сохраняйте те же чувства, о каких пишете, и будьте уверены в совершенном почтении
Государыня,
Скромность моя препятствует мне повергать к ногам Вашего Императорского Величества уверения в почтении так же часто, как я Вам жертвенник в сердце своем воздвигаю, а в уме возвышенные молитвы, достойные мистика самого богомольного, возношу, но на сей раз удержаться не смог и за то прошу меня простить. А ведь знаю, что занять хоть на минуту внимание Вашего Величества есть преступление против славы и человеколюбия. Вы сию минуту наверняка на какое-либо великое или доброе дело употребите.
Ваше Величество и доброе бы совершили дело, и великое, даже не присоединивши нового края, который вскоре счастье свое поймет. Вашу Империю расширять есть поступок благодетельный. Надеяться должно, что рано или поздно увижу я ее расширение своими глазами. Отчего я не американец? Давно бы уже на верную дорогу набрел. Покамест не имею еще счастья быть Вашим соседом, побуждаю сына моего, великого шароплавателя[674], чтобы он направление верно определил; сладостно будет мне за несколько часов до Царского Села добраться и на тамошнюю прекрасную лужайку опуститься.
Открытие сие наверняка бы господина Вольтера воодушевило и послужило к украшению века Вашего Величества, коего историю рассказал бы он вослед истории века Людовика XIV.
Посланник Людовика XVI меньше других удивится тому, что увидит[675]. Как я с ним тесно связан и люблю бесконечно ум его и сердце, подготовил уже его отчасти к тому, какие чудеса пред ним предстанут. Справедливо, что Франция и Англия в Петербург лучших людей отправляют, которые вдобавок меня больше всего любят[676]. Хотел бы там сих двух посланников так же долго видеть, как видел я в других местах. Подтвердили бы они мне, что энтузиазм мой не без причины — и что впервые сей энтузиазм просвещенным соделался.
Еще и то впервые, что сожалею я о малочисленности своих достоинств. Знай я, что есть на свете такая Государыня, как Ваше Императорское Величество, занялся бы вещами серьезными. Делал бы дела полезные вместо того, чтобы песенки сочинять за или против друзей своих и книги читать только про искусство любви.
Когда доволен я собой и желаю себе удовольствие доставить, перечитываю драгоценные письма, какими был я почтен. Нет ни договоров, ни грамот, ни патентов, ни дипломов, которые бы сего стоили, и вдохновленный ими, восклицаю я, что не было еще на свете столь почтительной преданности, как та, с какой я имею честь пребыть до смерти,
Государыня,
Вашего Императорского Величества
Вена, 17 апреля 1784 года
Господин принц де Линь. Письмо Ваше от 17 апреля[678] не затерялось, совершило оно путешествие в Тавриду и на Кавказ, откуда мне его князь Потемкин доставил в целости и сохранности. Но прибыло оно в такое время, когда занята я была изучением всеобщей грамматики[679] и оттого на письма не отвечала, да и разговариваю теперь только словами односложными; зато каждый день совершаю открытия самые счастливые и самые редкие, однако принуждена их при себе держать, ибо знаю по опыту, что, лишь только заведу об них речь, тотчас собеседник мой либо отворачивается, либо улыбается насмешливо.
Если Вы сюда на воздушном шаре прилетите, любезный принц, примирюсь я с сим прекрасным изобретением, которое запретила из опасения, что породит оно пожары, которых в наших краях и без того много, а они для деревянных построек опасны. Падение воздушного шара в Лионе[680] к сему новому способу путешествовать доверия не внушило. Коли высадитесь Вы в Царском Селе, увидите там Вольтера, восседающего среди прекраснейших статуй римских, отлитых в Петербурге. NB. Геркулеса с дубиной там недостает.
Будьте уверены, любезный принц, что рекомендация Ваша новому посланнику Людовика XVI не повредит, но сии господа смотрят только в трубу предубеждения, а слушают только в рожок, все звуки перевирающий.
Что же до Вас, любезный принц, знаю, что вы на вещи смотрите без предрассудков, оттого рассчитываю я на Ваше доброе ко мне отношение, я его премного ценю и надеюсь иметь удовольствие Вас увидеть однажды в большой, средней и даже очень малой компании.
Отчего же не я сам вместе с письмом, которое имел честь Вашему Величеству написать, Тавриду и Кавказ объездил! Увидел бы своими глазами место, где Прометей наказание претерпевал и где Вашему Величеству за то же самое преступление Европа и Азия благословения воссылают. Увидел бы, Государыня, новые чудеса, которые Олимп бы в замешательство привели, когда бы прекрасные времена мифологические до сих пор продлились. Имелись в ту пору полубоги, но не было полубогинь. Коль скоро, однако же, пришлось бы Вашему Величеству звание назначить, возвели бы ее, наверное, в ранг полной богини, и глава канцелярии олимпийской обратил бы к Вам, государыня, те же слова, что и Генрих IV к королеве Елизавете, но было бы в этих словах больше правды и меньше лести:
…вы дерзость мне простите,
Но к полу женскому вы не принадлежите.
У вас лишь прелести его.
Вас небеса на свет родили для того,
Чтоб государям всем пример вы подавали
И мужем славным вас в Европе называли[682].
Тем временем вырастают мраморные дворцы. Дождь благодеяний изливается на все таланты, и Вольтер, восседая на газоне царскосельском[683], куда покойнее себя чувствует, нежели турецкий султан на престоле константинопольском.
Открывая письмо Вашего Величества, ощутил я вновь тот трепет религиозный, какой всегда ощущаю и какой (ведь я всяческим впечатлениям подвержен) сменяется вначале веселостью, а после восхищением. Мне все сии чувства потребны, чтобы из того упадка духа меня вывести, в каком пребываю оттого, что и славу, и здоровье мое голландские воды потопляют, а я ничего сделать не смею, чтобы то и другое сберечь. Тяжко с 8 октября просить позволения покарать эти земли бесчестные и низкие[684], но так ничего и не добиться. Я там Танталовы муки испытываю: как и он, окружен водой, да вдобавок мутной, и оттого всю зиму мучился. Вспоминаю стих из Грессетова «Злого»:
Любимцы низки все, любители все глупы![685]
Сердце мое к сражениям охладело. К счастью, осталось у меня и другое сердце для утешения.
Прощения прошу у Вашего Величества за то, что толкую Вам о существе столь незначительном, каков я. Но душа моя, тронам и владычествам чуждая, излиться желает государыне, которая титулами обладает более великими, ибо более любезными. К одному из них, от имени Вашего Величества неотделимому, теперь взываю. Это правосудие Государыни, своею рукою начертавшей свод законов самый великолепный. Именно к сему прекрасному атрибуту Вашего царствования, Государыня, обращаюсь я и молю, чтобы Ваше Величество благоволили вспоминать по временам, что существует на свете преданность безграничная и энтузиазм беспримерный. Все сие, а равно и множество чувств, Вами внушенных, и почтение, и поклонение, слагаю я к стопам Вашего Величества, беря на себя смелость уверить, что пребываю, Государыня,
Вашего Императорского Величества
Антверпен, 1 августа.
Господин принц де Линь. Право, охотно богиней бы сделалась, коли стали бы Вы на Олимпе канцлером. Белоруссия[687] и Таврида — вот мое приданое, я их России подарила, раздаю тамошние земли тем, кто мне верно служил, а равно и моим друзьям; как Вы в число тех и других входите и я на Ваше дружество могу рассчитывать, приказала я фельдмаршалу князю Потемкину, губернатору Тавриды, Вам тот участок земли предоставить, где некогда Ифигения служила в храме Дианы; но не хочу я, чтобы Вы с сим прекрасным краем и климатом без меня познакомились. Располагаю я туда отправиться в конце 1786‐го или в начале 1787 года. Повезу с собою друзей, которых Вы в наших краях завели, надеюсь, что к этому времени Вы уже лягушек в париках[688] образумите; за сей подвиг бесспорно лаврового венка будете достойны, а лавры для него соберете в Тавриде, где они произрастают во множестве, и не сомневайтесь, что я за радость почту с Вами там увидеться вновь и на словах Вас уверить в глубоком уважении, какое к Вам питаю.
Государыня,
Всего неделю назад получил я письмо, которое мне честь и удовольствие сделало, каких во всю жизнь не испытал. Тысячу раз его облобызал, ибо сердце и без глаз видит. Слеп был в тот миг, как Мильтон и как Гомер, но не так безумен, как первый, не так болтлив, как второй, и не так возвышен, как оба вместе; чтобы Вашему Императорскому Величеству благодарность высказать, обретаю я зрение, коего ужасное воспаление меня лишило. Не стали бы спорить о моем рождении, как спорили о месте, где певец старого деревянного коня на свет появился: зато относительно места моей смерти никаких сомнений быть не должно: умру я у ног Вашего Величества от радости, чувствительности и благодарности, на театре Ваших триумфов и Ваших благодеяний. Лучше так погибнуть, чем Ифигении уподобиться, несчастной жертве ханжества родительского.
Впрочем, как от всех сих чувств не умирают, а меня они, напротив, к жизни воскрешают, знаю я для себя смерть куда более прекрасную. Готов я умереть, Государыня, на пути в Тавриду в обществе Вашем; пускай в ходе этого великолепного триумфального путешествия какие-нибудь татары или варвары дерзнут нарушить празднества, кои в нашу честь устроены будут, и на нас нападут: и пускай достанет мне удачи опередить всех героев в парадных ливреях, в зеленых мундирах с красными обшлагами[690], атаку подлых этих орд отразить и кровью своею за сию победу заплатить на глазах у Вашего Величества. Какое счастье сражаться за свою землю и свою государыню в двух-трех тысячах лье от дома! И вдобавок в ее присутствии. Людовик XIV от незнания географии себя величайшим королем в мире почитал и полагал, ручаюсь, что Франш-Конте размерами полуостров Крым или остров Кубань превышает[691].
Как сладостно мне видеть, что вновь оживают эти прекрасные названия и прекрасные времена баснословные! Возвышенность, величие, воображение — все сие кажется мне подобным морю, которое от одного берега отступает, чтобы к другому прихлынуть: нечувствительно достигли все они Ваших владений, ибо Ваше Величество подобны волшебнице Армиде, кою Кино в одной прекрасной опере вывел, а Глюк в другой, еще краше[692]. Позволение за Вами последовать в те края есть милость столь же драгоценная, сколь и плоды великодушия Вашего. Едва ли дерзнул бы об том просить. С какой же радостью приглашением воспользуюсь! Хотел бы в Грецию перенести добрых фламандцев, которые в сельском хозяйстве суть другие греки. Быть может, дети их и в чем-либо другом грекам уподобятся, хотя очень далеко бельгийской тяжеловесности до тех прелестей, что любезным жителям прекраснейшего в мире края свойственны.
Чем заслужил я награду столь щедрую? Побывал я при дворе блистательнейшем. Несколько месяцев имел удовольствие в столице время проводить с приятностью. Перенесся на берега Невы. Видел. Восхищался. Почти ничего не говорил, слушал и был тронут. Воротился на берега Дуная и Сены. И сотой части не пересказал из того, что почувствовал. Фанфара молвы и труба Вольтера уже рассказами о здешних чудесах Европу изумили и пленили, и мой малый флажолет, достойный, самое большее, полей и лагерей, им порою вторил.
В честь губернатора моего фельдмаршала князя Потемкина стану я выращивать прозрачные яблоки, потому что они ему по вкусу и потому что подобны они его душе, сквозь которую всевозможные добродетели просвечивают, о коих он и не подозревает. Разобью, по его примеру, на землях моих английские сады, и хотя не смогу подражать сему баловню природы, который милостию гения своего все знает либо все угадывает, наверное сравняюсь с ним в преданности доброй нашей государыне и в благодарности ей. Как сей титул прекрасен! Прежде не называли завоевателей и великих людей обоего пола, ежели таковые обнаруживались, добрый наш король, добрая наша королева: а наш добрый король Генрих со своей прославленной курицей в супе, хоть и вошел внезапно в моду благодаря некоей комедии[693] через 155 лет после своей смерти, при жизни, однако же, готов был всю Европу спалить и в крови потопить.
Помню я, как плакал два года назад в Женеве и в Фернее, когда слышал сожаления о добром сеньоре. Не об авторе «Генриады» там толковали. Вспоминали человека добродушного и благодетельного.
Итак, повергаю себя к стопам доброй моей государыни: и в ожидании той поры, когда в малом моем саду в Ифигениополисе смогу небольшой памятник ей воздвигнуть, сберегаю тот, какой возвел ей уже давно в своем сердце, где ему никакая гроза не страшна. Ежели отыщу статую Дианы, разобью ее: лицемерка эта не в моем вкусе, да я и охоту не люблю.
А коли с губернатором повздорю из‐за литургии греческой, из коей всякий след язычества пожелаю изгнать, Ваше Величество за меня заступится. В память о древнем Платоне, нареченном божественным, Платон Московский[694] достаточно человечным будет, чтобы мне сей грех простить.
Невольно и нечаянно при мыслях о Вашем Величестве возвращаюсь я всегда к идеям идолопоклонническим. Честь имею пребывать с обычной преданностью, а равно и с энтузиазмом, почтением и восхищением,
Государыня,
Вашего Императорского Величества
Вена, 15 февраля 1786 года
Господин принц де Линь. Надеюсь, что Вам уже опасность лишиться зрения не грозит, но ежели однажды приключится с Вами сие несчастье, будете Вы самым ясновидящим слепцом из всех, мне известных. Не знаю, стерпит ли мой генерал-губернатор Тавриды[696] выходку Вашу против Гомера, ведь он на меня дулся за то, что я немецкий перевод этого поэта, графом Штольбергом сделанный, сносным сочла[697].
Тщетно станете искать сражений в Тавриде, будьте уверены, что не больше их там найдете, чем в других краях, вышли сражения из моды… Правду сказать, покамест заслушивались Вы квакания лягушек батавских, некто имам Мансур[698] решил на подмостки выйти и героическую фарсу разыграть, однако успехи его надежд не оправдали, ибо зеленые мундиры с красными обшлагами наголову его разбили; надеяться должно, что сия интермедия в небытие канет, откуда извлечена была стараниями визиря[699], место свое потерявшего и среди живых более не значащегося.
Если Людовик XIV величайшим королем в целом мире себя почитал, то лишь потому, что все наперебой ему об том твердили. Но каким аршином сие измерить? Без сомнения, аршин географический не самым выгодным был.
Боюсь, как бы не сказали Вы, что слишком часто Вам пишу, но надобно мне ответить на письмо Ваше от 15 февраля. А также, полагаю, надобно Вас известить, что назначила я наконец время для путешествия в Тавриду. Отсюда выеду в начале января 1787 года по старому стилю. Февраль и март в Киеве проведу, в начале апреля по Борисфену поплыву, а май употреблю на знакомство с краем, где, как говорят, Ифигения некогда обитала. Поистине, одно только название этого края воображение будит, а потому о путешествии моем и пребывании в Тавриде уже теперь множество сказок рассказывают. Но истинная правда, что буду счастлива Вас вновь увидеть. С собой повезу множество знакомцев Ваших. Кажется мне, что Вы к богам языческим неблагосклонны и к Диане так же мало расположены, как несколько лет назад к Геркулесу и принадлежностям его[700].
Обер-шталмейстер едва не сыграл с нами очень дурную шутку: болел и был при смерти, теперь выздоравливает.
Будьте уверены по-прежнему в дружеских моих к Вам чувствах и глубоком почтении.
Государыня,
С превеликим удовольствием вижу я приближение того счастливого времени, когда Ваше Императорское Величество, обходя, подобно солнцу, обширные свои владения, дабы их осветить и животворить, по примеру сего благодетельного светила, единственного Вашего соперника, отправится в Тавриду воссиять на новом горизонте. Мать света предпочтительнее отца света и не столь опасна. От солнца солнечные удары случаются, а те, кто к Вашему Величеству приближаются, одни лишь благодеяния получают в ответ. Я об успехах солнца в свете никогда не слыхал. Полагаю, что блистает оно только на небе, а не в беседе. Зато беседа Вашего Величества прелестями своими окружающих делает веселее и нежнее, образованнее и лучше. Итак, думаю я, что соперник Ваш, Государыня, в Петербурге показывается так редко из ревности.
От мысли о плавании по Днепру у меня голова кругом. Счастливой возможности видеть в течение этого времени Ваше Величество с утра до вечера одной достало бы, чтобы я в это путешествие отправиться пожелал. Лишь только узнаю, когда Ваше Величество в Киев прибудет, сам туда пущусь.
Воинское мое дежурство в здешнем краю подходит к концу, съезжу ненадолго в Париж и в Вену, перед тем как броситься к стопам Вашего Величеству, в мундире правительственном, который часто ношу, и с каким удовольствием. В сем мундире повесой быть невозможно. Отец мой был неправ, и гувернеры мои мне лгали, когда говорили, что я ничем иным никогда не стану.
Дядюшка мой во время всего этого путешествия чувствовать себя будет превосходно[702]. Прекрасные локоны и китайский язык обер-шталмейстера тому поспособствуют. Прекрасное спокойствие души Вашего Величества, которое на Вашем лице так ясно написано, внушит покой волнам, и они Вас повсюду, куда пожелаете, доставят величаво и с почтением благоговейным. Скажут они: вот благодетельница и украшение земли. И та вода, что Ваш огонь, Государыня, обрушила на корабли невежественных, праздных и варварских сеидов Магометовых, горда будет возможностью божественную покровительницу перевезти.
Что до меня, то я, мелкий гений, подобный тем, что картуши поддерживают на картинах с изображением апофеозов, буду свидетелем всех сих чудес; упоенный заранее, дерзаю Вашему Величеству писать все, что на ум взбредет, а Вам придется меня простить по причине почтительной преданности, с коей пребываю,
Государыня,
Вашего Императорского Величества
Брюссель, 15 ноября 1786 года
Господин принц де Линь. Письмо Ваше от 15 ноября до меня на сих днях добралось, доставило мне истинную радость известие, что увижу Вас вскоре. Отсюда в Царское Село отправлюсь 2 января старого стиля, а оттуда в дорогу пущусь 4-го. До Киева доберусь, если угодно будет Господу, 25 января. Там дождусь, когда лед на Борисфене[704] стает, чтобы далее водным путем двинуться; случается сие в тамошнем краю в апреле.
Вовсе не будем мы в пути похожи на сияющее солнце, с коим Вы нас сравниваете, напротив, всевозможные меры берем, чтобы на самые темные тучи походить; каждая из звезд, меня сопровождающих, запасется превосходными толстыми черными шубами, а как все сии светила желают шубы завести сходного фасона, та, которую за образец взяли, всех в отчаяние приводит, а я уже теперь желаю, чтобы она порвалась и потерялась и чтобы о ней и помину не было. Но сие дурное настроение останется уже давно позади и великолепное созвездие Медведицы на небе покажется, когда друзья Ваши с радостью будут Вас приветствовать, и я вместе с ними. Надеюсь я, что плавание по Днепру закончится счастливо и Вам не наскучит. Головы Медузы, которые людей в камень превращают, в свете никому не надобны, и я всегда старалась их число не умножать. Вы обер-шталмейстера с трудом узнаете, после болезни сделался он прической похож на певчего. Подозреваю, что он тритонов Черного моря укрощать собирается, ведь летом все время таких скакунов выезжал, кои плавать лучше умеют, чем бегать. Иные летописи[705] утверждают, что он с тех пор, как с Вами виделся, много путешествовал, попытался даже в мир иной отправиться. Так что многое приобрел, но китайского не забыл. Теперь у нас уже двое утверждают, что семь лет в Китае провели. Другого я Вам наперед рекомендую, ибо убеждена, что не пожалеете Вы о знакомстве. Надеюсь, любезный принц, что глазу Вашему путешествие не повредит и что буду я иметь вскоре удовольствие уверить Вас на словах в глубоком уважении, какое я к Вам питаю, в отличие от батюшки Вашего и двух гувернеров, о коих прочла в письме Вашем. Полагаю, что у Вас талантов много, и те, какие имею я удовольствие знать, мне к Вам внушили почтение особливое.
Господин принц де Линь. Друг Ваш господин де Сегюр сообщил мне несколько параграфов из письма Вашего к нему[707], в котором Вы его Вашим посланником при моей особе назначаете. Одобряю я Ваш выбор, равно как и выбор короля христианнейшего. Огорчает меня, однако, то, что Вы ему поручили мне объявить категорически, что более мне писать не собираетесь. Посему берусь за перо, чтобы в свой черед объявить Вам со всей прямотой, какую Вы, кажется, цените, что откажусь охотнее от клубов дыма, нежели от писем Ваших. Заключим договор: Вы мне пишете несколько слов каждые полгода, я обещаю Вам сокращениями отвечать. Если обер-шталмейстер решится на аэростате в воздух подняться, то лишь для того, чтобы за Вами полететь и Вас увезти. Прощайте, будет уверены в прежнем моем к Вам глубоком почтении.
Государыня,
Намеревался я повергнуть к стопам Вашего Императорского Величества уверения в моем почтении лишь после того, как несколько великих, прекрасных подвигов совершу; но как у одного юноши, мне знакомого, случилось в жизни событие, кое мне весьма по нраву, обязан я, Государыня, Вас за то поблагодарить. Некто Вирвуарион де Вирвуриаоф, де Вивируарнское, де Вивуарискин тем сделался, что его друзей обрадовало[709]. Прошу его меня в благодар-адъютанты общего и особого назначения зачислить.
Прелестно, что в тот миг, когда узнал я об этой милости, Вашим Императорским Величеством нам всем дарованной, получил я письмо от Его Императорского Величества. Вот его подлинные слова:
Как вы есть своим друзьям друг наивернейший, счастлив я Вам сообщить, что сейчас пожаловал генералу Мамонову титул графа Священной Римской империи[710].
Слишком он возгордится, если ему все сие сообщу. Было бы желательно, чтобы Ваше Императорское Величество взяли на себя труд ему это известие передать от имени тех, что имеют несчастье его знать.
Всякий день вспоминаю с радостью и горестью, с нежностью и сожалением о прекрасном времени, пролетевшем как одна минута, в этом же месяце год назад. Пожалуй, теперь будет даже лучше мне о сем не думать. Иначе перо мое такой же паралич скует, какой сковал мой язык семь месяцев назад.
Закончу, как все прочие, уверениями в унылом моем почтении и утомительном восхищении. Примешаю к тому от себя сердце очень горячее и ум очень пылкий, ибо с ними дело веселее идет, а засим осмелюсь еще прибавить преданность безграничную.
Благоволите, Ваше Императорское Величество, все сие перемешать и принять. Если же встретите графа Вивуариона Коссанского, молю Вас ему приказать Вас умолять, Государыня, приказать Вашей памяти вспомнить того, кто себя вдвойне живым чувствовал, когда имел счастье видеть всякий день Ваше Императорское Величество.
Честь имею оставаться вместе с дюжиной людей чувствительных,
Государыня,
Вашего Императорского Величества
29 мая.
Господин принц де Линь. Ваш благодар-адъютант[712], сей граф Священной Римской империи милостью Его Императорского Величества Иосифа II, передал мне письмо, которому великих событий не стоило дожидаться. Я в Царском Селе засела, точно птица в саду, и учуять мечтаю вести из Ваших краев, а потому известие об отличиях, которых сын Ваш удостоился, истинное мне доставили удовольствие[713]. Вещь довольно удивительная: может статься, скоро Вы из наших краев военные реляции получать станете. Любезнейший мой кузен и сосед Густав III войска собирает на суше и на море со скоростью чрезвычайной; предлогом к тому называет вооружение моего флота черноморского; забыл он, что в угрюмых его скалах привлекательного мало и что затруднительно оттуда миру грозить, посмотрим, что он делать станет и чем докажет Европе, что у него сердце и ум добрые, я же сего ожидаю с совершенным хладнокровием. Истинное удовольствие мне доставляет вспоминать день за днем все то время, что провела я бок о бок с милейшим повелителем Вашим, столь же любезнейшим, осмелюсь сказать, сколь и августейшим[714], и Вами ровно год назад. Будьте уверены, любезный принц, что чувства, Вами высказанные, весьма мне приятны, надеюсь, что Вы и в моих не сомневаетесь. Условленные эти фразы на сей раз куда больше смысла имеют, чем когда бросают их на скорую руку. Прощайте и, главное, желаю Вам здравствовать.
Государыня,
Нет такого листа бумаги, на котором достало бы мне места, чтобы Вашему Императорскому Величеству изъяснить, что Ваше общество покидаешь с сожалением, какое только сами Вы могли бы вообразить, когда бы могли себя по справедливости оценить, но Вы единственная себя по справедливости не цените. Кто весел, тот малый листок берет, скверное перо и стишки кропать принимается. Увы! А вот проза. Дожидаться мне придется времени более покойного, чтобы повергнуть себя к стопам Вашего Императорского Величества. Сейчас прибыл ко мне Шарль курьером с письмом от Его Императорского Величества, который благоволил меня к себе приблизить, дабы имел я счастье служить у него на глазах. Армия, которая на кривую голову и косую физиономию ведет охоту, имеет честь действовать почти на глазах у Вашего Императорского Величества, и я же от нее без ума до такой степени, что почел бы за великую милость, когда бы ее увидеть смог и свидетелем стать всем тем блистательным подвигам, которые, уверен я, она совершит.
В Венгрию увезу воспоминание о двух прекраснейших снах, какие видел в жизни своей. О двух моих поездках в Петербург и о путешествии в Тавриду. Грезить начну об этом как можно раньше, лишь только предстану перед Его Императорским Величеством и явлю ему доказательства усердия своего и преданности обеим империям. Господин фон Герцберг[716] может сердце республик покорять, но не мое. Оно так полно, что едва могу его излить.
Когда бы у Вашего Императорского Величества было учености побольше, увидели бы Вы, что в нем происходит: однако Небеса Вам в сем даре отказали, отчего поистине достойны Вы жалости. Если встретите того, кто так же Вас пожалеет, как я, и кто смотрит, судит, рисует, гравирует и в моей памяти выгравирован прочно, рассказывайте ему порой об энтузиасте, который имя Екатерины Великого не может без глубокого волнения произносить.
Закончу остроумно. Честь имею оставаться с преданностью безграничной и глубочайшим почтением,
Государыня,
Вашего Императорского Величества
В Яссах, 30 ноября 1788 года
Господин принц де Линь. Перед отъездом из Ясс[718] написали Вы мне 30 ноября по новому стилю письмо прощальное на таком листе бумаги, на каких обыкновенно служащих канцелярских об увольнении извещают; сей формат сразу во мне дурные предчувствия пробудил, и вижу я, что не ошиблась; разумеется, ничего нет удивительного, что тот, кто с нами почти два года прожил, но не обречен до конца своих дней с нами оставаться, нас покидает, однако же есть на свете такие люди, которых отпускать невозможно без сожаления. Итак, Вы поступаете в распоряжение маленького горбуна[719], если он еще жив, и отправляетесь служить Его Императорскому Величеству у него на глазах, а везет Вас туда Ваш сын. Без сомнения, отвага, честь, счастье, удача будут Вам сопутствовать, и не сомневайтесь в искреннем сочувствии, с каким буду я наблюдать за блистательными победами, которые Вы не замедлите одержать. Что до меня, я в своем углу дело имею с кривой физиономией и головой превратной[720]; собрала в две недели армию такую многочисленную, какой в сей стране никогда не видывали; может статься, среди голых скал финских кампанию мы не слишком блестящую провели, однако ж ни одного сражения не проиграли, ни единой пяди не уступили из нашей земли. Взросла я в любви и уважении к республикам, но опыт меня в том убедил, что чем больше народу собирается для рассуждений, тем больше в их речах безрассудства. Безумие Сердечной Горы (благоволите сие на немецкий перевести)[721] такое, что впору его в дом умалишенных отправлять; можно бы о нем превосходную пьесу-пословицу сочинить под названием «Волк в овчарне» или «Хорошо смеется тот, кто смеется последним»[722]. Пишете Вы, что сердце Ваше полно и едва можете Вы его излить. На это отвечаю Вам, что мое сердце честное и прямое и потому всегда видит вещи, как они есть. Как я ученостью нимало похвастать не могу, полагаю, что всякий человек в снисходительности ближнего нуждается, и по сей причине терпеть не могу тяжбы, коими столько людей заняты. Тот человек, что из пистолета стреляет, видит, судит, рисует и гравирует, Вам кланяется[723]. Закончу, подобно Вам, перлом остроумия: с особливым почтением пребываю
2 декабря 1788 года.
Из письма Вашего от 16 января, сейчас мною полученного[725], вижу, что рады Вы взятию Очакова[726]. Фельдмаршал князь Потемкин, разумеется, все прочие способы испробовал, прежде чем на приступ пойти; для сего предприятия наилучшее время было, без сомнения, когда Лиман льдом покрыт и со стороны моря нечего осажденным помощи ждать, а после занятия города останется время, чтобы взять необходимые меры на будущее. Однако нетерпеливость юношей храбрых, полуумников, умников на три четверти, завистников, врагов скрытых и тайных в таких случаях есть вещь совершенно несносная, и фельдмаршал как человек твердый и упорный от всего этого страдал бесконечно, что в моих глазах делает ему великую честь; среди прочих великих его добродетелей всегда числила я способность прощать своим врагам, услуги им оказывать и тем их себе подчинять. На сей раз разбил он турок и тех, кто его бранили, в полтора часа; теперь стали говорить, что мог бы он взять Очаков раньше, это правда, но никто еще победу с меньшими неудобствами не одерживал. Не в первый раз у нас больные из госпиталей выходят, чтобы на приступ пойти; видела я сие всякий раз, когда великие события происходили; скажу больше, когда нынешним летом король Швеции на нас напал внезапно, приказала я государственным крестьянам рекрутов прислать, и чтобы сами они определили, сколько должна каждая деревня поставить. И что же из того вышло? Деревня, где тысяча мужчин проживает, прислала мне семьдесят пять превосходных рекрутов, другая, с четырьмя тысячами жителей, двести пятьдесят рекрутов поставила, третья, царскосельская, с тремя тысячами крестьян, отправила четыре сотни лошадей с людьми и телегами для перевозки боеприпасов. Все эти солдаты в финской кампании воевали с начала до конца, но это еще не все; окрестные губернии, а потом одна за другой и прочие, узнав, что происходит, предложили мне по одному батальону и одному эскадрону от губернии; одна только Москва десять тысяч человек бы предоставила, если бы я захотела. Народ наш от природы воинственный, и рекруты в один миг всему научаются; дворяне, и старые и молодые, все в армии служили, и когда в них истинная нужда есть, никто не отказывается; все как один встают на защиту державы или отечества, никого заставлять не нужно.
Сударыня,
Дабы Ваше Императорское Величество не сочли, что пишет Вам незадачливый сосед, раскаянию предающийся, какой бы ни был веры, не пугаю я Вас посылкою с подписью баронов или с перьями марабу, под бельем спрятанными. У китайского соседа глаза меньше, чем у других соседей нашей Российской империи, но видит он лучше. Глупости порой болтает, но их не делает, ибо имеет счастье не иметь при своем дворе тех интриганов, что водятся при дворах европейских.
Глаз соседа персидского[728] я не видал, но достанет ума у сей персоны уважать добрую свою соседку, коя никогда зла не причиняла никому, кроме королевств и империй, имеющих неосторожность на нее покуситься, — да и тем отвечает нехотя.
Как я большой эконом и в финансах понимаю не меньше герцога де Шуазеля, который финансами Вашего Императорского Величества всерьез озаботился[729], вижу я с грустью, что еще одна неизбежная трата предстоит. Не о планах побед речь, хоть сколько-нибудь подобных (блеском) победам Вашего Императорского Величества, ведь Вы величием своим память о себе укрепляете. Не в обиду никому будь сказано, памятники в саду на берегу Невы украсят тот прекрасный уголок, где провел я день восхитительный. Посему к ежедневным тратам на благотворительность, для коей сердце Вашего Императорского Величества служит казной неисчерпаемой, добавить придется только уплату за письма, которые не могу я не писать время от времени Вашему Императорскому Величеству.
Будь я завистлив, я бы графа Людвига фон Штаремберга[730], который будет иметь счастье повергнуться к стопам Вашего Величества, убил, чтобы не дать ему тем насладиться, что мне покамест еще недоступно. Впрочем, пусть живет, коль скоро выказал хороший вкус, здравый рассудок и острый ум, выхлопотав себе право в Петербург отправиться не столько для того, чтобы придворное известие сообщить, сколько для того, чтобы полюбоваться великой государыней, коя чувствует себя превосходно и коей вид ее так к лицу. Был у него выбор, и все, что он от меня знал и о чем ему молва поведала, помогло ему без промедления на поездку решиться, а тем временем упрочил он мою нежную привязанность к любезнейшему из моих родственников[731]. Сочтет он меня человеком очень ловким, все то услышав, что я ему сказал, а ведь сие есть лишь тысячная часть того, что я думаю. Все прочее в сердце моем осталось. Канцлер сердечный сего прочего не выскажет, потому что говорить не способен. Едва способен на письме заверить Ваше Величество в вечной моей признательности, и глубочайшем, но явственном восхищении, с коим имею честь оставаться,
Государыня,
Вашего Императорского Величества
Вена, 18 сентября.
Государыня,
Не стану говорить, как говорил Буало великому королю: «Победы прекрати иль прекращу писать я»[733]. Напротив, скажу Вашему Императорскому Величеству: «великий король, продолжайте свои победы, а посреди сих прекрасных свершений, овеянных такой славой, позвольте мне, о великий король, Вам писать».
Вдобавок вспомнил я, что осмелился сказать Вашему Императорскому Величеству в последнюю, столь мучительную для меня минуту расставания, что буду иметь честь Вам написать из Белграда. Когда бы не мог вывести при дате письма столь прекрасное название, за перо, быть может, взяться бы не дерзнул. Однако ж обязан высказать Вашему Императорскому Величеству соболезнования насчет стольких сражений на море и на суше, шведам проигранных[734]. Сие есть правда несомнительная, ведь говорят об том король и «Курьер Нижнего Рейна». Да и впредь то же самое будет продолжаться, до той поры пока Ваше Величество обер-шталмейстера не отправит в открытое море, по примеру кавалера Эмо[735].
С неменьшей печалью узнал, что князь[736] широкими шагами движется вперед, чтобы затмить Очаков новой победой, еще более славной; что хан своего лагеря в Молдавии лишился по милости князя Репнина и что генерал Суворов остается генералом Суворовым и вызов на бой принимает, как другой принимает приглашение на завтрак.
Сейчас свел я знакомство с первым из пашей и тысячей[737] турок, ему подчиненных; легонько этих тварей поджарил. Какая честь и какое счастье видеть, что две империи, так сильно одна от другой отдаленные, победами сближаются на пространстве от Балтики до Адриатики! Без сомнения, стоит за всем этим некое божество, событиями управляющее, Существо Единственное и непоколебимое в своей непоколебимости[738]. Если Ваше Императорское Величество его встретит, умоляю воздвигнуть в его честь малый алтарь от моего имени. Увы! и дня не проходит, чтобы, возводя таковой в моем сердце, не вспоминал бы я со слезами на глазах счастливое время, проведенное у ног этого божества. Как счастливые смертные, в Эрмитаже пребывающие! Как счастлива обезьяна! Счастлив попугай! Счастливы все высшие сановники придворные! Счастлива алмазная комната, по которой Ваше Величество проходит. Счастливы малые колонны![739] Счастлива чернильница, которая слезы восхищения рождает или смех, или все, чего ей только захочется.
Счастлив буду я, ежели Вы, Государыня, мне мою болтовню простите и читать станете в моем сердце, в коем царите и кое постоянным восторгом пылает при виде Вашей славы и Ваших успехов, за которыми слежу я безотрывно; мои успехи в ходе этой осады, которыми фельдмаршал Лаудон[740] изволил быть доволен, ничто в сравнении с продолжением милостей, какие надеюсь я заслужить почтительнейшей преданностью, с которой честь имею пребывать
Государыня,
Вашего Императорского Величества
В Белграде 8 октября.
Господин принц де Линь. Счастлива я знать, как угадать можете, что Вы в Белграде находитесь; вспомните, прошу Вас, что с начала сей войны пламенное желание мое в том заключалось, чтобы попала сия крепость в руки моего друга и союзника; кажется мне, что твердила я Вам это раз двадцать. От всей души фельдмаршала Лаудона люблю за эту победу, а Вас хвалю за то, что Вы при сем взятии отличились, следственно, любезный принц, письмо Ваше из Белграда большое мне удовольствие доставило, восхищает меня этот город при дате письма, и только один город знаю, который еще бы лучше был. Но растолкуйте мне, что говорили Буало и тот король, кому Буало говорил: «победы прекрати иль прекращу писать я». Когда бы воскресли они оба нынче посреди Парижа и увидели все, что там делается, и все ужасы французского царствования? Разве не похоже это на ожившую басню о членах тела, восставших против желудка?..[743] Соболезнования Ваши насчет побед на суше и на море, королем шведским одержанных, принимаю я охотно; более того, надеюсь, что с Божьей помощью и со знанием дела ничего другого Вы мне насчет сражений на этом фронте никогда не скажете. Обер-шталмейстер хорошую компанию бы составил герцогу Зюдерманландскому[744] на море, а кавалер Эмо, какой он ни есть итальянец, вдобавок ни малейшей бы оттого зависти не испытывал. Героическим фарсам шведского короля несть числа; могли бы они составить превосходную материю не одной комической оперы[745]. Что же до моего князя Потемкина, который победу за победой одерживает, уверена я, что по его воле опустимся мы все на колени и запоем «Te Deum» еще до конца года. Поведение графа двух империй разом[746], который вызов на бой принимает, как другой принимает приглашение на завтрак, а равно и фельдмаршала принца Кобургского[747], который успешный разгром Великого Визиря и его армии всецело генералу Суворову приписывает, равным образом делают честь прямоте сих двух верных и славных воинов, да благословит Небо столь прекрасный пример и да позволит процветать тесному единению во всяком месте подданных обеих союзных империй. Тогда-то станете Вы не одного пашу, а целые стада этих тварей не поджаривать и не зажаривать, а наяривать кнутом без пощады, если только Господь, сильный в брани, нашему справедливому делу поддержку окажет. Когда бы видели Вы непоколебимость в действии в ту пору, когда король шведский со всем своим войском в Финляндию вошел в прошлом году, льщу себя надеждой, что остались бы довольны Вашей непоколебимой, сия безотложность всем к тому причастным превосходную возможность давала и душу, и умения обнаружить. Желательны мне, разумеется, не алтари, но уважение людей достойных, прошу Вас ко мне свое сохранить, премного его ценю, равно как и воспоминание о пребывании Вашем среди нас; Эрмитаж нескольких завсегдатаев лишился, граф де Сегюр в свое бурное отечество воротился, граф Мамонов женился и в Москву на жительство перебрался[748], голубой попугай умер и князь Шаховской за ним следом[749], прочие насельники эрмитажные в добром здравии, есть новоприбывшие и новорожденные, у которых нет недостатка ни в достоинствах, ни в заслугах[750]. Высшие сановники придворные хилыми становятся и согбенными, как и положено при их должности, иные притязают даже на камни в почках, апоплексию и проч., и проч., и проч. Алмазная комната все больше пустой стоит. Маленькие колонны растут и хорошеют умом и телом. Чернильница ни слез, ни смеха уж давно не рождает. Прощайте, любезный татарский принц, будьте здоровы и уверены в моем к Вам прежнем уважении и прежних чувствах дружеских.
В Санкт-Петербурге, 5 ноября 1789 г.
Государыня,
Внутреннее чувство мне подсказывает, что уж почти полгода не облегчал я душу, себя к стопам Вашего Императорского Величества повергая на письме, красивым почерком, в ожидании того момента, когда смогу к Вам перенестись самолично, дабы увидеть, как повелительница моя, утомленная своими успехами, наслаждается славою и покоем. Однако ж полагаю, что впервые в жизни находится Ваше Величество в затруднении. На сей раз не спасет Вас непоколебимость. Придется воображение в ход пустить. Каким золотым блюдом, какой кокардой, каким плюмажем, какой саблей, каким жезлом наградить того князя, что в сражениях побеждает, как побеждал Пиндар в сочинении од, и, вдохновляясь неизменно одной-единственной мыслью о Вашем Величестве, военным Ломоносовым соделался.
Гений гения нашел. Какую славу сей князь Вашему чудесному царствованию дарует! Ваше Величество не может повторить слова: не моя в том вина[752].
Когда погружаюсь в сладостные мечты, вижу себя одного или на людях, как сказал однажды злополучный и навеки сочувствия достойный граф де Фалькенштейн — предвкушаю скорую кампанию против лютеро-мусульман. Меж тем, ожидая, точно лон-лакей или жокей дипломатический, прибытия зеленых или расшитых мундиров из Петербурга, я свой пароль произношу время от времени в передней, ибо меня из‐за излишней пылкости в кабинет не зовут. Пароль мой — две короны имперские. Не отчаиваюсь, ибо кажется мне, что мыслить, как я мыслю, значит пребывать отныне и навеки исполненным восхищения сокровенного, твердости, честности, преданности, достоинства, человеколюбия, полезности.
Граф Людвиг фон Штаремберг воротился сюда, охваченный энтузиазмом, который мне хорошо известен и которого никто избегнуть не может: энтузиазм сей от познаний лишь разгорелся, а от благодарности прирастет преданностью безграничной. Могу ли сюда и свою благодарность прибавить и в своей преданности заверить? Полагаю, что нет в том нужды.
Да и чему, по правде говоря, научить можно Ваше Императорское Величество, единственную незнающую, которая знает все от кедра до иссопа. По сему поводу вспомнил я, что желаю просить об одной милости. Захватывать города, пашей, корабли, поражать врагов направо и налево, физически на двух морях, одно от другого далеко отстоящих, и морально на Одере и Шпрее — это еще не все. Надобно все это описать. Молю Вас, Государыня, испросить для Вас у Ее Императорского Величества место историографа. Лишь слогом простым и ясным рассказать можно обо всем происшедшем. Достоинство обнаружится там в мелочах, а величие — в декларациях дворов завистливых.
Полагаю, что причитаются мне несколько томов истории России в переводе господина Николаи[753] и один том эрмитажный[754]. Если может еще Ваше Величество меня сим даром осчастливить, молю о сей чести. Подаренный халат китайский мне здоровье возвратил.
А укрепит мое здоровье уверенность несомнительная в том, что Ваше Величество благоволит помнить постоянно об обожателе столь растроганном, столь ревностном, что невозможно об нем помыслить без умиления; итак, закончу я, как господин де Вольтер, преклонивший колени перед мадемуазель Клерон: теперь, когда я на землю пал, имею честь пребывать с чувством глубокого почтения,
Государыня,
Вашего Императорского Величества
В[ена], 12 марта 1790 г.
Государыня,
Когда взираю на старые и новые чудеса царствования самого блистательного и на милости, коими Ваше Императорское Величество меня осыпает, всегда глаза открываю; но закрываю их, когда на свои письма смотрю. Кажется, не может слабый смертный на то взирать, что призвано в руках божества оказаться: ибо вот уже три или четыре раза, когда представлялся мне случай повергнуть себя к стопам Вашего Императорского Величества, был я слеп. От воспаления глазного и остатков нашей чумы сирмийской[756] и сербской провел я зиму весьма печально и вынужден беречься в ожидании Силезии.
Мысленно уже переношусь в то время, когда запоем мы все «Te Deum» в честь Богоявления и окончания сей кампании, по примеру всех прочих. Завидую участи графа де Ланжерона[757], того молодого француза, кто в сражениях во славу Вашего Императорского Величества отличился и кого люблю всем сердцем, особливо по этой причине. Преданность моя нашему двуглавому орлу к Вам перешла по наследству, предан я всецело единственному двуглавому орлу, который парит с таким успехом и над морем, и над сушей.
На сем бедный слепец замолкает; ибо если задумается о том, как далеко пребывает, растрогается слишком сильно, а слезы глазам не полезны. Лобызаю следы Вашего Императорского Величества от алмазной комнаты до Эрмитажа и умоляю помышлять раз в месяц о том, что живет на свете человек, полный преданности, энтузиазма, восхищения непревзойденных. Он есть тот самый, кто имеет честь оставаться с глубоким почтением
Государыня,
Вашего Императорского Величества
Вена, 25 апреля.
Господин принц де Линь. Отвечаю Вам на письмо Ваше от 25 апреля под гром пушек; вот уже несколько дней, как господа шведы с вице-адмиралом Крузом[759] дерутся, наступают или отступают, смотря по тому, откуда ветер дует, а он то туда дует, то сюда, наконец, вчера или позавчера мои эскадры Ревельская и Кронштадтская соединились, как ни старался герцог Зюдерманландский сему помешать, говорят, теперь уполз он со своими кораблями и среди островов спрятался. Сегодня еду в Петергоф, а оттуда в Кронштадт отправлюсь, чтобы все это изблизи рассмотреть, ибо из тамошней обсерватории видны довольно четко все сражения. Вот одно из чудес Богоявления, свершившегося среди скал Балтийских, откуда противникам нашим, пожалуй, нелегко будет выбраться.
Граф де Ланжерон сюда приехал; сколько судить можно, он Клуба Пропаганды не посещал и верность хранит правилам французского дворянства, во главе коего Генрих IV и Людовик XIV непобедимыми себя почитали и таковыми были воистину.
При мысли о потере недавней сердце у меня кровью обливается; вспоминаю преданность, коей объявляете Вы меня наследницей, и слезы на глаза наворачиваются, не могу слов подобрать.
Многое еще хотела бы Вам сказать, но коль скоро у Вас глаза болят, надобно их пощадить, вдобавок Вы теперь так далеко и так много воды утекло с тех пор, как мы виделись. Век сей заканчивается весьма удивительно, одни государства, прежде исправно управляемые, в анархию впали, в других мятежи вспыхнули, одни сражаются, хотя желают мира, другие в мире весьма нуждаются, но слышать о нем не хотят. Вот в избытке предметы для опер серьезных и комических, для трагедий и пословиц, пьесы же эрмитажные спят глубоким сном.
Прощайте, любезный принц, будьте здоровы и по-прежнему уверены в чувстве дружества и особливого моего уважения.
В Царском Селе, 28 мая 1790 года
Государыня,
Жаль мне, что приходится Вашему Императорскому Величеству со всех сторон удары отражать. И я туда же: окажусь, того и гляди, хуже короля шведского. Вот почему. Отстал я от века, пока в Татарии, Молдавии, Новой и Старой Сербии, Сирмии, Моравии и на границах Силезии скитался, и только сейчас прочел письма Вашего Императорского Величества господину де Вольтеру[761]; смеялся, восхищался и притом, Государыня, как будто Вас слышал. Невозможно мне было в разговор не вмешаться, хоть и недостоин я сего и надлежало бы мне только слушать, ни единого слова не говоря: но болтает не ум, а сердце. А ум у меня по вечерам, когда спать ложиться пора, острее, чем у господина де Вольтера. Ведь он всегда газетам верил и выдумкам их, а мне, благодарение Богу, ни злодеи, ни глупцы спать не мешают. Коли увижу реляцию за подписью Густава, подумаю только, что не Ваза[762] и не Адольф[763] ее сочинили; Селим[764] по крайней мере писать не мастер, сколько мне известно; приводит это мне на память одного человека, который в Белграде на моих глазах спрашивал у тестердара[765], ставят ли турки, которые грамоте не знают, вместо подписи крест, как у нас делают.
Двести с лишним рублей, кои господин де Вольтер просит с тревогой у Вашего Императорского Величества за свои часы и кои финансам Вашим могли повредить и помешать Вам войну продолжать[766], премного меня позабавили. Что бы сказал он, когда бы узнал, что тех же скромных финансов достало на военные действия от Каспийского мора до Балтийского, с заходом в моря Черное и Средиземное, а малое хозяйство живет и не тужит?
Какая досада, что не дожил он до новых чудесных побед Вашего Величества, о коих рассказали бы Вы ему так просто, что невольно составили бы историю двух десятилетий весьма увлекательную и более веселую, чем та, которую продолжаете Вы, надеюсь, и которую господин Николаи переводить начал.
Когда бы прочел я, с каким добродушием Ваше Величество уверяет господина де Вольтера, что осталось у Вас еще немного денег, хоть и купили Вы несколько картин[767], не вообразил бы я Вас себе на четыре дюйма выше, сидящей совсем прямо, задрав подбородок, в больших фижмах и достойной одного только восхищения, что весьма утомительно. Кстати говоря, осмелюсь спросить, избавились ли Вы от бюста совсем с Вами несхожего, который по пути в Эрмитаж видеть было можно[768].
Что до меня, я на вершине горы в одном лье от Вены такой эрмитаж возвел, какой и в самом деле на пýстынь похож. Называется «Мой приют», ибо я в нем защищен как от прогресса философии, так и от наводнений, между тем из обоих моих отечеств изгнан беспорядками глупыми, ужасными и возмутительными. Что за прекрасная вещь свобода! Свобода Нидерландов меня разоряет с каждым днем все сильнее. Свобода Франции лишит меня четверти моего годового дохода и серебряных пряжек, если когда-нибудь я туда ворочусь, во что я не верю, разве что[769]… Меня в Голландии зарезать пытались и едва не утопили, в Швейцарии ограбили, в Англии навозом забросали благодаря свободе печати и за матроса приняли. В Венеции захворал[770] я от вони республиканской, ибо республика свои отбросы у дверей дожа оставляет. В море едва не попал в плен к рагузцам, которые так свободны, что повсюду грабежом занимаются. Лукку и Сан-Марино мало знаю и о них говорить не могу. Генуя, думаю, недаром с французским gêne[771] совпадает. Какая прекрасная вещь свобода.
Ныне предстоит ей большая игра в стране, где люди никем не признанные и никем не уполномоченные объявляют себя посланниками короля-узника, где кюре в законодатели подались, а адвокаты — в политики, где юнцы, не способные счета своего портного оплатить, берутся уплатить долги государства, а те, кто не умеет уладить дела в своей семье, желают их уладить во всей Европе. Что сказал бы на это бедняга Вольтер? Заняло бы его это так сильно, что не подумал бы он оскорблять Ваше Императорское Величество за то, что Вас нарекли Екатериной[772] — имя, за которое я вступлюсь и которое так же мало страшит, как и имя господина Палласа[773]. Ведь господин Паллас совсем не страшен, разве что незнающих может испугать своими познаниями. Не ведаю, Государыня, остались ли еще таковые в Вашей Империи, невзирая на советы касательно версификации, одним вельхом и одним бельгийцем[774] данные и породившие
Покоясь на софе, решеткой окружен,
В беседке золотой хан в думу погружен[775].
Еще меня в сем томе писем премного позабавило, что Вы себя незнающей объявляете, неспособной стихи сочинить, а равно и великая максима, гласящая, что когда дерешься, лучше самому бить, чем битым быть[776].
Простит ли мне Ваше Императорское Величество мой смех? Иначе стал бы я слезами заливаться, оттого что более не слышу таких речей, кои вместе с сотней тысяч других столь великую приятность сообщали рекам и пустыням, дворцам и деревням, покоям, замкам готическим и всем прочим, празднествам, гондолам и галерам.
Ваше Величество от меня избавитесь примерно тогда же, когда от Густава и от Селима, который стоит вольтеровского Мустафы[777], но не его же Магомета[778]. Подпишете с ними мир тогда же, когда меня отпустите с миром. Не смею[779] умолять Ваше Величество не оказывать мне этой чести, ибо письма Ваши составляют мое счастье и такими титулами пребудут, какие у меня Национальное собрание отнять не сможет. Полагаю, что связано это с тем, как очищаете Вы свой стол каждый вечер, желая быть в курсе, и все, что на нем найдется, по назначению отправляете, дабы малое хозяйство в порядке содержать.
Я янсенистом был. Эти господа к божеству приближаются лишь один раз в год или, самое большее, два, из почтения к таинствам. Я же заметил, что со мною сие уже дважды случилось за последние четыре месяца — и три раза за девять месяцев. Замолчу до января 1791 года. Но против воли. Как несхожи эти превосходные письма, меня в восторг приводящие, с письмами великого человека, чей ум, острый, но по временам тяжеловесный, одни и те же философические рацеи твердит, и с письмами Жордана[780], Аржанса[781] и даже д’Аламбера[782] — корреспондентов его, чей ум глупый, либо неповоротливый, либо многословный, либо смутный и витиеватый!
Кажется мне, что дубина Геркулесова[783] над нами не нависнет[784]. Не всякому дано великолепным быть, как не всякому дано в Коринф отправиться. Есть страны, где можно при дворе и в армии соединить приятность и полезность персов и македонцев. Но тот, кто жив лишь сходством со Спартой, напрасно будет собирать сотню телег багажа и две труппы комические, при виде которых кажется мне, что другим труппам представления трагические разыгрывать не придется.
Прощения прошу у Вашего Императорского Величества за то, что делюсь своим горем безутешным. Сейчас узнал о нашей потере. Фельдмаршал Лаудон скончался в Ной-Титшейне, в имении своем, в одном лье от моего[785]. После ужасных мучений, коих был я свидетелем[786], стало ему получше, отчего горе наше еще сильнее. Отчего так выходит, что герой и даже, можно сказать, великий человек, никому, кроме врагов, зла не сделавший, страдает так невыносимо, а после покидает наш свет, коему он такую честь делал? Надобно мне поскорее вообразить те счастливые дни, когда позволят мне обстоятельства повергнуться к стопам Вашего Императорского Величества, иначе не смогу прогнать сии мысли о прискорбном уделе человеческом.
Каждый день ожидаю с моря Балтийского и с его берегов известий не о сражении, но о победе[787]. Поездка Вашего Величества в те края[788] в Европе много шума наделала. Помнится, сказал я Вам однажды, когда повелели Вы мне сказать, как я об Вашем Величестве думаю, что помимо непоколебимости, владеете вы наукой впопадности.
Неслыханно, а равно и неприлично, неосторожно, нескромно и неучтиво такие длинные письма писать. Если никто до сей поры так поступать не дерзал, никто и прощения так не достоин, как я, по причине чувств, душу мою переполняющих. Высказать их не могу, восхищаюсь и умолкаю. Но облегчаю сердце, восхищаясь и признаваясь в почтительнейшей преданности, с которой есмь, буду, был и честь имею пребывать,
Государыня,
Вашего Императорского Величества
В Альт-Титшейне на границе с Силезией, в ожидании…[789]
14 июля 1790 года
Радуйтесь, радуйтесь, господин принц де Линь, тем же пером, каким объявила князю фельдмаршалу Потемкину-Таврическому о заключении в чистом поле, между Верелой и Коуволой мира с королем Швеции, подписанного 3 августа в 5 часов вечера от моего имени генерал-лейтенантом бароном Игельстромом[791], а от имени Густава III бароном Армфельдтом, его посланником полномочным[792], — тем же пером отвечаю я на письмо Ваше из Альт-Титшейна, на границе с Силезией, в ожидании… 14 июля. Вот как до меня Ваше письмо дошло: княгиня де Клари[793] письмо от господина родителя своего передала моему послу в Вене[794], тот его дипломатической почтой вице-канцлеру[795] отослал, а сей его запечатал в огромный пакет писем, мне адресованный; когда получила я его, изумилась толщине, засим вижу, что адресовано оно в Кронштадт. Открываю; видно по нему, как сильно Вы в ожидании скучаете, не от скуки ли Ваш покойник умер, точно Беллинг накануне мира Тешенского?[796] У Вас руки чесались в Альт-Титшейне в рукопашную ввязаться с врагами христиан… нет, с союзниками нехристей, и Вы с досады за перо взялись и исписали четыре страницы такого же большого размера, как те, на коих начертаны условия мира, подписанного в чистом поле двумя баронами безо всякого конгресса предварительного и всеобщего. Но как ответить на такое огромное письмо, не сочинив послания столь же огромного, которое Вы, того и гляди, прочесть не успеете, да и не захотите, потому что нелюбовь Ваша к ожиданию… пройдет, возможно, когда Вы мое письмо получите. Есть у меня соблазн Вам на Ваше послание комментарий отправить теперь, когда уже его историю сочинила; такие сочинения читать приятно, и начну вот с чего. (Кстати о комментарии, когда я Ваши получу касательно кампаний принца Баденского?[797] Обещали Вы их мне прислать.) Жалеете Вы меня за то, что принуждена со всех сторон удары отражать. Предупреждаю Вас чистосердечно, что, меня жалея, угодите мне едва ли, потому что я никогда жалость вызывать не хотела, а предпочла бы зависть рождать, сама же ни единой душе никогда не завидовала. Теперь же, прошу Вас, из списка тех, чьи удары я отражать принуждена, шведского короля вычеркните; следственно, меньше у меня дел и больше времени, чтобы Вам ответить, надеюсь, однако, что наша переписка издана не будет, в отличие от злосчастных моих писем к Вольтеру, которые свет увидели, к великому моему огорчению. Я своей рукой только к тем пишу, про коих думаю, что любят они меня, и коих уважаю; сами знаете, что я за остроумием и краснословием не гоняюсь, следственно, не для того пишу, чтобы меня тиснению предавали, а как увижу слова свои в печати, кажутся они мне глупы бесконечно. Когда Вольтер опасался, что у меня на его фернейские часы денег недостанет, он просто-напросто доверился россказням герцога де Шуазеля, оный же повсюду меня расписывал сумасбродкой без денег и без средств; чтобы ему потрафить, надобно было про то рассказывать, и в самом деле рассказывали. Луи-Филипп Сегюр здесь в бумагах его все то обнаружил, о чем я говорю; все, кто Россию не любит или со мной несогласен, павлиний хвост распускали, об том толкуя. Вы меня воображали задравшей подбородок, а того не знаете, что в детстве часто слышала я от покойной гувернантки моей мадемуазель Кардель совет подбородок опустить пониже; считала она, что он у меня слишком острый и что могу я им встречных уколоть. Мадемуазель Кардель была девица остроумная, а меня вечно в неуклюжести упрекала и в неловкости; у барона Гримма, должно быть, целый запас имеется слов, дел и премудростей мадемуазель Кардель[798]. Не знаю, что сталось
с тем скверным бюстом эрмитажным, о коем Вы мне вопрос задаете, одно могу сказать наверное, теперь он где-то в другом месте стоит, и я от того счастлива безмерно, ибо во мне от него желчь разливалась; вид он имел наглый, а дурные художники и скульпторы именуют такой вид величественным и тем, в сущности, собственные промахи прикрывают. Кажется мне, что Ваш «Приют»[799] Ваш собственный подбородок сильно вверх задерет, коль скоро утверждаете Вы, что он от всех нелепостей земного шара и свободы уберечь может. Когда бы высказала Вам все, что о сей свободе думаю, исписала бы еще целый толстый том, ведь сия французская мода уже в эпидемию превращается, с чем я и поздравляю Турцию, лишь только права человека восторжествуют, турки всю Европу покорят, не пройдет и года, как с саблей в руке всю эту часть света в мусульманство обратят, как паша Купрули[800] — Боснию. Говорят, с 14 июля все конфедераты что ни день, то пьяны, а как не бывает следствий без причин, должны же быть причины и у пьянства ежедневного всех жителей парижских. Думаю я, что Вольтер и сочинения его учинили бы диверсию против бессмысленного фанатизма нынешнего, каковой, впрочем, долго продлиться не может, Вольтер никакого фанатизма не любил, а сочинения его большое имели влияние на умы современников. Незнающие обоего пола в том же самом состоянии пребывают, в каком Вы их оставили, и неспособны, как и было сказано, стихи, Вами приведенные, продолжить, невзирая на двух превосходных учителей, которые из сил выбивались, чтобы научить их мысли размерять. Впрочем, люблю больше стихи господина де Сегюра, нежели его прозу[801], нападает он в ней на крикунов из Национального собрания, которое все ломает и разбивает, все отнимает, но ничего не дает взамен, которое против всех законов и правил, доселе принятых, погрешает по недомыслию и на свет рождает только совершенные образчики безрассудства[802]. Невозможно точнее представить в лицах басню о членах тела человеческого, которые желудку приказывать вознамерились. Пишите мне столько, сколько Вам заблагорассудится, мне Ваши письма много удовольствия доставляют, и всегда найдется у меня время Вам отвечать. Я писем великого человека к его корреспондентам[803] не читала, на беду, когда принесли мне его бесконечные сочинения, напала я на семнадцать страниц, полных, не в обиду будь сказано великому человеку, сущих небылиц[804], и как их увидела, книгу закрыла и к остальному не притрагивалась. Не удивляюсь ни сотне телег, ни двум труппам актеров комических, помню расшитый камзол горностаевый с блестками под белым домино, который напоказ выставлялся с великой гордостью. Вот что значит до сорока лет ничего не иметь, после сего богатством бахвалишься, точно временщик. Разделяю я вполне горе Ваше и всей монархии австрийской из‐за смерти фельдмаршала Лаудона, герои так редки, хотела бы увидеть, как они все вместе в раю собрались, говорю о тех, которые умерли, ибо живым желаю долго еще блистательную свою карьеру продолжать. Незачем мне Вам о событиях на Балтике рассказывать, и без меня все знаете. После памятного разгрома в Выборгском
заливе, где захватили мы много кораблей и моряков шведских[805], гребная флотилия наша жестокое потерпела поражение, но для нас не так оно было разорительно, как первое для короля шведского; в момент подписания мира принц Нассау шведскую гребную флотилию снова запер[806]. Имелось этим летом у Вашей так называемой непоколебимой[807], к чему непоколебимость свою приложить, а коль скоро все по нашим желаниям сбылось, стало быть, и наука впопадности тут себя оказала, в этой науке большая имеется нужда. Прощайте, желаю Вам здравствовать.
В Царском, 5 августа 1790 года
Господин принц де Линь. Не бойтесь, я с Вашими письмами так поступать не буду, как с письмами соседей моих, Ваши мне всегда удовольствие доставляют, а другие нередко скуку навевают, посему я их немедля отдаю на рассмотрение глубокомысленному моему Совету, с мнением которого согласна всегда, когда он согласен с моим, меж тем как Вам отвечаю с охотою собственноручно. Газеты пекинские утверждают, что китайский мой сосед, чьи маленькие глазки Вы упоминанием почтили, все бесконечные обряды, кои ему предписаны, соблюдает с точностью истинно образцовой. Что до персидских моих соседей, всякий месяц только тем заняты, что друг друга истребляют, сходство у них есть немало со льдинами в Ледовитом океане, которые в бурю одна другую толкают и разбивают. Поляки, чтобы свободой насладиться вполне, намерены покориться военному произволу самому деспотическому, причем выбор сей совершенно добровольный, ибо каждый вправе либо взять звонкую монету, которую ему посулили, либо ее отвергнуть. Селим со своим Диваном решил себе таких опекунов завести, которые бы им во всех делах вредили; придумано неплохо. Между тем мы своему похвальному обыкновению не изменим и будем их брать и бить на суше и на море. А Вы вот мир заключаете… Два барона подкрепят Верельский мир обменом послами. Англия вооружается, Испания торгуется. Король Пруссии[809] на диктаторство притязает, о каком дядюшка его в 1762 году не думал. Франция 1200 законодателей завела, коим не подчиняется никто, кроме короля. Голландия предпочла бы торговлей зарабатывать, чем на вооружение тратить и проч. Но я забываюсь, должно было мне Вам только о соседях моих толковать, а я всю Европу и Азию обозрела. Письмо Ваше, на кое отвечаю, мне граф фон Штаремберг привез и от почтовых расходов меня уберег, тем самым позаботились Вы о моих финансах, кои, если верить тем, кто лучше меня осведомлен, в очень скверном пребывают состоянии, ибо я две войны разом вела и ни единого, даже самого мелкого налога не ввела, то ли от бессилия, то ли от невежества. Вам с кузенами повезло, граф фон Штаремберг мне весьма любезным показался, хочется мне, чтобы воротился он довольный пребыванием здесь, а Вас бы нашел в лучшем здравии, чем при отъезде своем. Прощайте, любезный принц, будьте уверены, что я об Вас так же думаю, как и прежде.
В Санкт-Петербурге, 6 ноября 1790 года
Государыня,
Странные нынче во Франции времена, литераторы в государственные мужи подались, а посему справедливо, чтобы величайший государственный муж литератором стал. Именно по этой причине, а также по причине восторга, какой во мне Екатерина Великий рождает, был я счастлив появлению здесь проездом господина де Мейяна: он от благодеяний своего отечества бежал, как другой бежал бы от гонений, он на многое был бы способен во все времена и даже в нынешнее, его уважают, возможно, люди, коих сам он не уважает, лишился он их стараниями ста тысяч ливров годового дохода и свои пенаты переносит за 800 лье от родного дома. И правильно делает, ибо истинное его отечество есть отечества гения.
Кажется мне, что Ваше Величество только ради него победу одержало. Кажется, что Ваши указы и все Ваше царствование ему принадлежат. Он всю империю поглощает; учреждения, заведения, щедроты, вознаграждения, трактаты и сражения — все сие для него.
Четыре дня назад умолял я Ваше Величество попросить для себя у Ее Императорского Величества место историографа. Теперь думаю, что был неправ и лучше доверить это дело господину де Мейяну, ибо он об Вас лучше расскажет, Государыня, чем Вы сами. Ваше Императорское Величество несколько раз меня чести удостаивали о самой себе говорить и говорили чересчур легкомысленно. Зеркало Ваше ничего не стоит. Да и туалет у Вас отнимает лишь одно мгновение.
С какой радостью увиделся я с господином де Мейяном, чьим подданным был в ту пору, когда мог он сделаться великим Моголом той провинции, где земли мои расположены[811]. Именно он мудростью своей и мягкостью своего правления доказал, что можно счастливым быть без якобинцев, без поправок, вето, аристо, демо, без слов греческих или английских.
Не осмелился я спрашивать известий о нем. Равно страшился услышать и что он наверх колеса Фортуны забрался, и что вниз свалился. Приятнее мне думать, что он сам себя в изгнание отправил, чем что его изгнали другие, а стрелка магнитная на Север смотрит, так же как сердца наши и стихи того, кто решил было, что если зовут тебя Луи Сегюр, это тебя убережет, но увидел, что сие есть сказка и подсказка, а он граф и графом был, когда вместе с ним восхищались мы тем, что свобода, изгнанная из всех стран, ее призывающих, в той стране укрылась, где ею наслаждаются, не имея необходимости о ней рассуждать.
Не должно так случиться, чтобы господин де Мейян один от нее отлученным оставался. Он потомству больше должен, чем Вашему Императорскому Величеству: а если, на беду, станет он Вами восхищаться с самого своего приезда в Россию вплоть до Измаила и проч., и проч., и проч. и с семи утра до десяти вечера, обязан будет это высказать, чтобы жизнь Вашего Величества и как законодателя, и как садовника царскосельского в анналах истории запечатленной осталась.
Обо всем этом рассказывать легко: и когда бы Ваше Императорское Величество согласились себе единственного друга среди газетчиков завести, сего для многих людей было бы довольно. Но надобно к истокам обратиться и взглянуть, откуда сия нескончаемая череда успехов проистекает.
Вергилий об Августе упомянул в одной из своих эклог, а Гораций — в своих одах. Расин над «Сутягами» трудился, а Буало — над «Сатирой на женщин», но оба несколько прекрасных стихов посвятили Людовику XIV[812]. Вольтер газетные известия о битве при Фонтенуа в стихи превратил[813]. Веку Екатерины Великого историк потребен.
По правде говоря, я вчера больше господину де Мейяну поведал в беседе пятичасовой о Вашем Императорском Величестве, чем ему до сей поры вся Европа рассказала. Моя гордость в том заключается, чтобы славой Вашего Величества гордиться и ценителя в сие посвящать. Не обижайте нас троих, толкуя, как Вы это порой делаете из скромности, о случайностях. Или по крайней мере не забудьте упомянуть рядом с этими пресловутыми случайностями те происшествия, кои не приносят вреда исключительно благодаря Вашей отваге и Вашей твердости. Кто не умеет играть, того фортуна не балует; мяч всегда только к хорошим игрокам попадает.
К счастью, в Систове[814] игроки плохие. Порой является у меня надежда несколько капель крови пролить за Ваше Императорское Величество. Небольшое кровопускание победное куда здоровее, чем если отворяет тебе кровь дурак-хирург. Впрочем, умереть за Ваше Величество не готов; желаю 30 или 40 лет прожить, чтобы Вас видеть или хотя бы Вами восхищаться все эти годы.
Честь имею пребывать со всеми чувствами скромными и благоразумными, но безумными от восторга, если может восторг заходить слишком далеко,
Государыня,
Вашего Императорского Величества
Вена, 16 марта 1791 года
Господин принц де Линь, вот уже второй раз принимаюсь за ответ на письмо Ваше от 16 марта. Первый ответ выбросила, показалось мне, что недостаточно в нем изящества и силы для печати, а значит, недостанет у него читателей, когда он в газетах появится[816], но вот краткое его содержание. Говорила я там об эпидемиях и о том, что эпидемия умственная есть худшая из всех, а как я здравый смысл простой и чистый предпочитаю системам, в коих ничего не смыслю, говорила также, что если люди бегут из мест, где существование их, собственность и безопасность насилию подвергаются оптом и поштучно, нет в том ничего удивительного, всякому эмигранту пожелать следует, чтобы он в тех краях, куда направляется, лучше себя чувствовал, чем в тех, откуда бежал. И что страны, как и иные люди, похваляются порой теми достоинствами, каких лишены начисто. Говорила также и многие другие вещи, которые Вам знать нет нужды и которые опустила я и правильно сделала, ибо они не меня касаются, а других людей. А вместо всего сего вздора скажу Вам теперь две вещи, которые меня трогают бесконечно. Первая в том заключается, что начиная с фельдмаршала князя Потемкина в армии все в один голос о принце Шарле, достойном сыне Вашем, отзываются с похвалой; право, все как один в том согласны; вторая же вещь вот какая: восхищает меня поведение венгерской нации, геройство ее мне истинный энтузиазм внушает. Прощайте, любезный принц, мне Ваше дружество всегда льстить будет и можете Вы быть уверены, что я неизменно об Вас так же мыслю, как прежде.
В Санкт-Петербурге, 24 марта 1791 года
Господин принц де Линь. Хотела бы Вам отвечать, но печати опасаюсь!.. Впрочем, в страхе толку мало, сказала я себе минутой позже при виде бесстрашнейшего графа обеих Империй Суворова-Рымникского, который от нечего делать в Финляндию завернул[818]. После того опять за перо взялась, однако не то, каким подписывала конвенции или трактаты мирные. Мы покоем не наслаждаемся и успехами не утомлены, что бы Вы ни говорили, но вооружаемся, вооружаемся, вооружаемся на суше и на море беспрестанно и всечасно, потому что не любим сутяжников-статусквошников, а непоколебимая оставаться должна непоколебимой, дабы никто Вам сего не опроверг, что, впрочем, не мешает ей мира желать всем сердцем. При виде князя фельдмаршала Потемкина-Таврического подумать можно, что успехи красят. Прибыл он к нам из армии, красив, как бог, весел, как зяблик, блистателен, как солнце, стал еще остроумнее, чем прежде, ногтей больше не грызет, празднества задает всякий день одно роскошнее другого и гостей принимает с учтивостью и предупредительностью, которая всех чарует, как бы завистники ни злобствовали. Гений, которому Вы должное отдаете, предсказуем не бывает и действия его заурядным умам недоступны, однако ж остается он гением. Могу повторить, не в обиду Вам сказано: не моя в том вина. Твердить буду сие, даже если Вы за прекрасные мечтания примете словцо дражайшего графа Фалькенштейна: что он со мной видеться готов в малой, большой или средней компании. Помяните мое слово, был бы он по сию пору жив, почестями покрыт и славой, и никогда бы Вы его злополучным не назвали, когда бы не погубила его сия несчастная оборона. Две короны имперские Вам ни ущерба не принесут, ни прибыли до тех пор, пока Вы при одних словесных обещаниях останетесь. Что же до восхищения, не стоит его в лицо швырять тем, которые желают, чтобы побудительные его причины в глазах читались или на челе, где начертано оно крупными буквами. Если кузену Вашему графу Людвигу фон Штарембергу зимние наши балы веселыми показались, надеюсь, что и летние по вкусу придутся графу Фокенеру, английскому путешественнику, который на первый из них приглашен[819], я его сегодня за городом даю, правда, погода не слишком жаркая, но мы надежды не теряем. Сами видите, что незнающие предсказаниями занимаются. Слог, какого Вы от меня просите, из моды вышел; простота, ясность, достоинство, величавость идут рука об руку со справедливостью и здравым рассудком, а кто с сей большой дороги свернул, того путаность и темнота ждут, тот в грязи вязнет и с пути сбивается. Впрочем, и поделом. Кажется мне, что посылала я Вам третий том наших шалостей эрмитажных. Господину Сегюру предстоит отныне папе расписывать деяния Национального Собрания; пребывание в Риме много забавного ему сулит[820]; боюсь, как бы после наших вечеров в эрмитажной пустыни не стал он в Риме пустынником жить. Прощайте, будьте здоровы и уверены, что хоть и сердита я на Вас немного, но все-таки Вас люблю.
21 мая, день Святого Константина и Святой Елены 1791 года, в Царском.
[Государыня,]
Сердце у меня всегда вперед рвется, и так скоро, что никогда его удержать не могу, спешит оно пасть ниц перед безмерностью благодеяния, каким Ваше Императорское Величество почтили превосходного моего и счастливого Шарля[822], и тем, что этому благодеянию сопутствовало и в свете явится в виде ленты, но не в печати. Одна лишь благодарность в наших душах запечатлеется. Впрочем, будет это уже не печать, а гравюра.
Не могу я повторить стих: что сделал я тогда, то сделал бы я снова[823]; ведь к великому моему удивлению, два-три человека с памятью слишком превосходной то обнародовали, что, клянусь, я никому списывать не давал. Но если в точности все напечатали[824], убедится Ваше Императорское Величество, что сделав достоянием всеобщим сие совершенное творение гения, лишь умножил, если сие возможно, Вашу славу.
Что может более изумительного, более блистательного, чем за два месяца до взятия Тульчи, Исакчи, Килии, Измаила, до подвигов морских и сухопутных храброго и остроумного Рибаса[825], князем[826] так удачно избранного благодаря глубокому его и удивительному знанию людей, сказать: Между тем мы своему похвальному обыкновению не изменим и будем их брать и бить на суше и на море[827].
Что может быть лучше, Государыня, чем краткая Ваша картина Европы? Видно, что это не манифест политический, составленный для несчастных канцелярий других держав, которые перед Вашей Империей суть простые служанки[828]. Это манифест философический, взгляд, брошенный походя на все, что кругом бурлит. Так много в нем обнаружилось справедливости, глубины и твердости, что весь мир благодаря печати в этом убедился, к счастью или к несчастью, и столько же этому поразился, сколько и победам Вашего Императорского Величества.
Возвышенное это письмо стольких людей заставило задуматься, что я, в делах ничего не смыслящий, за дела обрадовался; я ведь жокей дипломатический, за армиями и русскими посольствами следующий, непременный и странствующий секретарь миссий, консульств, корреспондентов и порядочных людей, этой грозной империи служащих. Увидели в сем письме ободрение и укоризны не горькие, но снисходительные и великодушные.
Думается мне, нет тут ничего дурного. Хотя в последнем письме, каким Ваше Величество меня почтили, обыкновенная доброта видна, уверен, что сие письмо напечатано не будет, я его никому не показывал, потому что Вы там меня немного пожурили из‐за печати, а также потому, что беру на себя смелость с Вашим Величеством не согласиться насчет нации венгерской.
Попечения ее запоздали; не сделает она нам столько добра, сколько потребно, чтобы исправить зло, ужасным Рейхенбахом столько же из‐за нее, сколько и из‐за дураков бельгийцев нанесенное[829]. Следовало им воинами быть, а не законниками, следовало корреспондентов графа Герцберга саблей изрубить и за государя своего отомстить, а уж после судиться.
Все нации в упадок приходят, за исключением той, которую Ваше Императорское Величество электризует. Кто бы подумать мог, что заговорят о фонарях в Варшаве, где их не водится и где улицы, как дела, темны? Прежде разницу в чувствованиях кривая турецкая сабля показывала, когда на бритую голову соседа опускалась.
Я, недостойный, я, не пророк в своем отечестве и не большой мудрец в соседних, сказал уже давно, что когда бы не прогнали иезуитов[830], тогда бы проклятый дух независимости, сутяжничества, дефиниций, сухости, философии (слово, которое я без отвращения произнести не могу более) не распространился, как поток, грозящий опрокинуть троны европейские повсюду, кроме России. Обвиняют их порой в том, что толковали они о цареубийстве, а сие доказывает, что они отчасти с восточным деспотизмом соглашались. Однако не желали по крайней мере королевскую власть бесчестить и поддерживали бы ее в своих школах[831].
Очень я англичанами недоволен и пруссаками. Посланники их мне не поверили. Всем, кого я видел, советовал на Ваше Императорское Величество напасть, потому что если они сего не сделают, свою репутацию погубят; но вижу я, к моему великому огорчению, что не прикажете Вы в тот же самый день своей флотилии черноморской бомбардировать сераль, флотилии балтийской — сжечь английские корабли, а армии сухопутной — истребить потсдамитов.
Воображал я, как Вы, Государыня, хладнокровно адрес надписав, так же хладнокровно и изящно биток в лузу пошлете или тройным карамболем противника обезоружите; засим три-четыре медали в руках повертите, засим сценку об иллюминатах сочините, а засим пойдете пьесой Мольера любоваться.
Впрочем, сдаюсь, как говорит господин Ванжура[832]. Согласен Вас почитать незнающей, Государыня. Надобно мир заключить, чтобы к Вашему Величеству острый ум возвратился: ведь вот уже четыре года как во всем, что делаете Вы и пишете, только душа видна и гений, или гений и душа, или, для разнообразия, душа и гений.
Мой бог! Сколько сего в письме к моему доброму Шарлю! Прошу у Вашего Величества прощения. Рискую Вас прогневить, толкуя Вам о двух великих правителях, которые с Вами несколько схожи. Но в письмах, у которых в начале выставлено Mijnheer[833], а в конце Людовик, такого не найти. «Честь и храбрость суть синонимы, драгоценные для слуха героического и проч., и проч.»[834]
Боюсь, как бы Шарль мой от сих строк не лишился ума. Я ему присоветовал самый живописный способ ленту носить[835], как некогда князь носил, когда злополучный и навеки достойный сочувствия нежный друг и ревностный союзник Вашего Императорского Величества сказал ему в карете: «Не жалейте сей ленты, скоро другую получите»[836].
Счастлив я, что был рядом с князем и отважными русскими в славные дни под стенами Очакова и во время вылазок весьма бурных морских и сухопутных. Счастлив безмерно, что в оном письме столь почетном благоволили Вы, Государыня, чарами своими околдовать отца так же, как и сына, обратив и к нему несколько слов. Мне сия фраза дороже, чем все титулы, грамоты и дипломы, пища для крыс, как говорил Лизимон[837]. Крысы на драгоценный почерк Вашего Величества покуситься не посмеют, ведь и коты, хоть и желали отхватить кусок от большого пирога, на зеленое с красным не покушаются.
Когда Фридрих II своему докучному Анаксагору[838] в вину ставил, что тот его письма разгласил, был он прав, потому что касались они таких строк Вольфа[839], каких ни им, ни мне не понять, а также содержали шутки довольно плоские насчет так называемой католической, так называемой римской Церкви.
Теперь главу ее сожжению предали в Париже, как и Лондоне[840]. Да пойдет это сожжение ему на пользу и ослабит тот огонь, какой его, возможно, за гробом ожидает. Ежели присутствовал Луи Сегюр при этой выставке его портрета, мог поклониться хотя бы изображению его; хорошенькое бы у него вышло посольство.
Хотел бы я, чтобы по крайней мере родственники и соседи[841], пусть и рискуя быть сожженными в миниатюре, отослали бы назад или вовсе принимать отказались послов узника, которые, давая за него клятвы и за него говоря, в заговор против других держав вступают. Желаю, чтобы Империя германская исполнила свой долг и досадую об удаленности другой империи, куда лучше вооруженной, которая бы, не будь она так далеко, давно уж послала бы 50 000 проповедников с бородами, но зато и с пиками, дабы королевскую власть поддержать.
Но забываюсь я перед первым из королей, перед царем царей; простите мне, Государыня, Ваше Императорское Величество есть единственный монарх, который и доверие, и восхищение внушает разом. Удивительное дело — возможность и сердце открыть, и воображению дать волю перед победительницей Оттоманской Порты. Сильно бы изумился Селим, когда бы я с ним говорил так свободно.
Впрочем, и боюсь немного; но не так, как он; боюсь Вашему Императорскому Величеству не угодить. Зато уверенность в продолжении Ваших милостей составляет счастье моей жизни; пребываю и пребуду всегда с прежним энтузиазмом,
Государыня,
Вашего Императорского Величества
Господин принц де Линь. Если размерами своими Ваше последнее письмо без даты бумажного змея премного напоминает, то из‐за разделения четкого на двадцать параграфов можно его поначалу принять за трактат окончательно подписанный; извинительна такая ошибка во времена, когда все вокруг только договорами заняты и весь последний год только об них говорят, а дело ни на дюйм с места не сдвинулось. Но перейдем к содержанию огромного Вашего письма. Первый параграф благодарности посвящен, и пишете Вы, что это уже не печать, а гравюра. Тут Вы слабость мою угадали. Всегда явственное расположение чувствовала к прекрасным Психеям. Людей с превосходной памятью, которые со слуха наизусть запоминают то, что им списывать не давали, накажете Вы, надеюсь, тем, что более им возможности свой талант выказывать не дадите. Пророчества мои подобны пророчествам сивилл того возраста, к какому я приближаюсь; опыт прошлых лет давал этим дамам кое-какие права читать в будущем. Картина Азии и Европы в миниатюре, красотой своей Вам столько удовольствия доставившая, не всем по душе пришлась; сие, разумеется, в порядке вещей, у каждого свой вкус, а о вкусах и цветах, как говорит пословица, не спорят, посему и я ни с кем спорить не намерена, но и своего мнения не переменю, если уверена буду, что права. Те, кто сию картину истолковали так, как им вздумалось, больше смысла в ней нашли, чем было туда вложено; те, кто хоть малейшего ободрения искали, сочли, что могут его там отыскать, и проч., и проч. Ах, бог мой, что Вы такое говорите? Как можно не восхититься нацией, которая говорит: «Ничего не отдавайте, мы вам все дадим, что требуется, берите». Ах, как это прекрасно! Но если тотчас прибавляют: «Мы тоже ничего отдавать не хотим», ну что ж, в добрый час, если никто ничего не отнимает, что ж дурного в том, что добрые люди бросают попусту слова совсем бесполезные. Не обессудьте, всегда буду их предпочитать Вашим бельгийцам!
…Грозная легкая кавалерия и пехота, которая с радостью в наступление идет и от нетерпения ворчит, если не позволяют ей кратчайшим путем к победе прийти, — все сии бравые люди вместе быстрее и надежнее к исходу благоприятному могут привести, нежели причудливые перья, в желчь окунаемые и преуспевшие в искусстве сеять рознь никому не нужную.
Не согласна я с Вами, что все нации в упадок приходят по той причине, что люди людьми остаются во все времена. Верно другое: если адвокаты, прокуроры, люди, ни опытности, ни осторожности не имеющие и негодные, нацию электризуют и возбуждают, они ее губят. Из всего этого, а равно из других сведений, какие до меня в последнее время дошли, вывожу я, что для того чтобы на этом свете что-то доброе совершать, надобно для начала доброе сердце и здравый ум завести, а без этого ничего толкового сделать невозможно и, как говорится, у кого ноги гнилы, тем и танцы немилы. О волшебных фонарях варшавских не скажу ни слова. В Варшаве многие требуют во весь голос иезуитов, коих, Вы, кажется, цените высоко. Говорила частенько о них моему великому и дорогому другу графу Фалькенштейну, о коем вечно сожалеть буду, что я эту породу в целости сохраняю, чтобы когда возникнет в них нужда, имела я удовольствие их бесплатно римско-католическим странам возвратить. Заметьте, что король прусский их предлагал по дукату за штуку. Вы, должно быть, полагаете, что мне еще больше радости доставляет, чем господину Фрипору[844], зрелище людей дерущихся, ведь Вы всем советуете в атаку идти, а он лишь полагал, что тех, кто хочет в рукопашную схватиться, разнимать не следует. По сей день, благодарение Богу, никто Вашим советам не последовал. Когда бы все, о чем Вы говорите, сбылось, думаю, от сего карамболя не осталось бы у меня ни времени, ни желания для бильярда эрмитажного; в Эрмитаже этой зимой танцевали от души, как Вам, должно быть, кузен Ваш Штаремберг рассказывал, представляли спектакли до и после ужина, а порой после ужина в маскарад ездили, под тем предлогом, что надобно Александра и Константина позабавить, все счастливы были там оказаться, и я первая, и каждый старался себе маску выдумать самую лучшую. Попробуйте же сказать, что обер-шталмейстер неправ, когда доказывает на свой манер и своей галиматьей физико-комической, что веселость есть наилучший способ разбудить то, что Вы душой называете, тогда как все серьезное, печальное и, главное, однообразное душу леденит. Не странно ли, что я Вам про однообразие толкую! Но я еще и о другом думаю: кажется мне, должны бы Академии присудить премию тому, кто лучше всех ответит на вопрос, во что Честь и храбрость, синонимы драгоценные (я на сем настаиваю) для слуха героического, превращаются в уме деятельного гражданина под властью правительства до такой степени подозрительного и ревнивого, что оно все знаки отличия отменяет, хотя сама природа дала человеку умному превосходство над глупцом, а отвага основывается на ощущении силы телесной или умственной. Другую премию присудила бы за ответ на другой вопрос: Есть ли нужда в чести и храбрости? а если есть, следственно, не стоит соревновательность отменять и на нее натравливать вечного ее неприятеля — равенство. Кажется, слышу уже, как господин Ваш сын кричит: нет, нет, нет и не будет никакого равенства! Оно противно природе, я это доказал и докажу еще не однажды всякий раз, когда случай представится, два креста на груди моей и мое ранение тому залогом, сам отец мой с удовольствием эти знаки отличия на моей груди размещал живописным образом по примеру того князя, какой их носил и какому Иосиф II пророчил, что еще не одного ордена он удостоится. То же и со мною случится, будьте уверены. Крысы сожрали все грамоты Александра и Цезаря, но не деяния их, которые все мы наизусть знаем. Что же до алчности котов нашего времени, не знаю, чем она по сей день увенчалась… во всяком случае, ни одной мыши эти коты не поймали. Я из сочинений покойного прусского короля только семнадцать страниц прочла, а после, не знаю почему, книгу закрыла и больше уж не открывала.
Когда к нам граф де Сегюр приехал, напомнил о дворе Людовика XIV, новую молодость переживающем, затем сами Вы видели, каким любезным спутником был он во время путешествия в Тавриду. Нынче же страдает Луи Сегюр от болезни национальной, и не знаю, пристал ли ему воздух Понтинских болот. Любили мы старинных французских рыцарей, но не знаю, что такое деятельный гражданин, всем прочим равный, с прямыми волосами, в черном фраке, жилете и с тростью в руке? Вопрос о том, смогут ли заклятые враги всех королей возбудить против них ненависть таких граждан, тоже достоин не одного рассуждения. Что же до моих 50 000 пик, они до сей поры слишком много дела здесь имеют, чтобы в такую даль отправляться, так что я, как видите, в сем предприятии никого опережать не собираюсь. Обрадовалась я было тому, что королевская фамилия не в Париже находится[845], объявляли нам, что ее восемь тысяч французских дворян освободили. Радость моя недолго продлилась, а коль скоро провожатые муниципальным властям Сент-Мену сопротивления оказать не смогли, следственно, и существовали они только на бумаге. Если все рыцари французские теперь коней не оседлают, боюсь, не дождусь от них сего уже никогда. Очень лестно мне Ваше доверие, всегда встретите Вы у меня тот добрый прием, который Вам, кажется, небезразличен, уверена я, что и внуки, которые теперь вокруг меня скачут, так же любезно Вас примут, Александр уже на четыре вершка выше меня, брат ему до плеча достает. Когда бы увидели их, думаю, остались бы довольны. Прощайте, любезный принц, будьте уверены, что я к вам искренне прежние чувства питаю.
В Петергофе, 30 июня 1791 года.
Государыня,
Я Ваше Императорское Величество превзойти могу только размерами бумаги, а коли так, могущественнее я, чем самые могущественные державы, кои Вас превзойти не могут ни в чем: ни в благодеяниях, ни в справедливости, ни в щедрости, ни в величии души, не говоря уже о величине страны. Сам я очень далеко нахожусь, и только то меня утешает, что письма мои долго в дороге находятся и благодаря этому Вы, Государыня, всегда можете быть уверены, что на три месяца от меня избавляетесь и можете моего ответа не бояться.
А я ответ даже сочинить не способен. Письма Вашего Величества глотаю, а потом, из опасения потерять их, прячу в мешочек, портфель заменяющий, потому что я людей с портфелями не люблю; и, благодарение Богу, хотя лишен я гения князя[847], завел то же бюро, что и он, — собственные колени: но ни стольких талантов не имею, ни стольких карандашей. Я Вашему Императорскому Величеству пишу то, что в голову приходит: если же стал бы писать то, что в душе происходит, говорил бы о чувстве восхищения и тем бы Вам наскучил, а ведь скука есть единственный правитель, коего боитесь Вы и с коим заключаете перемирие, отступая на те позиции, какие прежде занимали, чтобы сей злодейский неприятель не дерзнул Вас атаковать. Из всех жанров и проч. Не знает Ваше Величество, чем я страшен. Память моя, к несчастью для скромности Вашего Императорского Величества, даже лучше, чем у людей, Ваше великолепное письмо читавших, о коем, скажу походя, печетесь Вы, боюсь, чересчур сильно. Помню я, что лучше самому бить, чем битым быть и проч.[848] и еще тысячу вещей еще более простых, еще более веселых, еще более простодушных, еще более возвышенных. Одну из них я, управляющий большой провинцией[849] (большой по сравнению с тем крошечным кусочком Европы, что в Вашу империю не входит), особенно хорошо помню: взяла я за правило хвалить очень громко, а бранить очень тихо. Я ни в чем столь могущественными возможностями не обладаю, а потому средства использую менее тонкие: мою головы, которые отрубил бы, будь я Селимом, и если отдельных особ по отдельности очень сурово третирую, очень ласково с ними обхожусь, когда они все вместе соберутся.
Та же память мне напоминает о советах, которые Ваше Величество в Севастополе у окна покоев господина Макартни[850] дали прославленному своему брату, когда он любезничать принялся и восхищаться. Никто меня не заподозрит в том, что я сего несчастного государя не любил и даже им не восхищался, но когда бы последовал он одному из Ваших советов, кои я в памяти храню, не лишился бы жизни из‐за дураков бельгийцев[851], а уж после того не были бы миллионы растрачены и жертвы нынешние принесены…
Если господин де Мейян энтузиазмом охвачен перед лицом всего, что видит и слышит, как мне об том из Франции пишут, я историографу готов подмастерьем служить. Я тот же восторг испытал и до сей поры испытываю. Впрочем, ко всему сему привык: вижу и слышу Ваше Величество хладнокровно. Я Ваше Величество сужу при жизни так, как царей египетских судили только после их смерти. Говорят, что не бывает никто героем перед своим камердинером: я полгода имел счастье рядом с Вами чаще быть, чем тот соотечественник мой, что притворяется, будто Вам волосы укладывает, а на самом деле их растрепывает двумя-тремя шпильками величиной с мой кулак. Мой герой, полом от всех прочих знаменитых героев отличающийся, для меня героем оставался с 6 часов утра до 10 вечера: но сделался я орлом, сам того не ведая, — смотрел на солнце. И не настолько оно меня ослепило, чтобы не могли мне поверить, когда скажу я, что нет на нем пятен. Итак, господин де Мейян, я за Вами надзирать буду, рассматривать пристально, а кончу наверняка тем, что магией Вашего слога стану восхищаться и глубиной размышлений.
Странный это способ ожидать мира (ради которого столько стараний прикладывают, а следственно желают его из человеколюбия), выигрывая сражения помимо воли. Кажется мне, что Ваше Величество только оттого сему радуется, что, по Вашему мнению, сие мир приблизит. Не без боли вижу, что Белград сдан, ибо немало труда приложил для его взятия[852]. Потребовал бы четыре месяца, по правде говоря, весьма блистательных, но заполненных канонадами, вылазками и экспедициями на суше и на море (вроде разведывательных операций вместе с князем), если бы пришлось Очаков возвратить туркам, хоть и не повезло мне увидеть два прекраснейших последних часа осады, которые славой покрыли и первого атакующего, и подчиненных его.
Я некоторым посланникам английским и прусским сообщил, что за Очаковом вдали есть Севастополь, а в семи верстах Кинбурн, откуда пушки на фарватер смотрят, а они сами не знают, что говорят, когда Очаков именуют ключом от Черного моря: а также размышлял я о мире, который приказчики подписывают и границы чертят, хотя ничего не смыслят ни в военной, ни в политической географии местной, а генералы, в сражениях участвовавшие, их просветить забыли. А между тем холодные конторы и ловкие люди, в них заседающие, столько договоров породили, начиная с царя Нимрода, каковой, правда, свой договор не именем Святой Троицы заключал[853].
Видел я короля Швеции[854] с гораздо большим интересом, чем прежде[855]: вот единственный повтор, который мне не наскучил. Он меня больше сотни раз спросил, не думаю ли я, что он себя в глазах Вашего Величества погубил. Успокоил его, сказав, что есть два способа в Ваших глазах возвыситься: либо отвагой, либо чистосердечием. Кажется мне, что Вам, Государыня, о его мнении тревожиться нечего.
Я Вас не страшусь. Имея истинную преданность Вашей особе, основанную на знании дела, а равно и такую, например, добродетель, как честность, можно на Вас до конца жизни положиться. Могу, Государыня, исполненный радости и в полном здравии, спеть во славу Вашего Императорского Величества то, что аббат Латтеньян[856] пел незадолго до смерти во славу Господа на мотив «Привет честной компании».
Отправлюсь очень скоро в путь,
Куда пойду? Куда-нибудь.
Поможет Бог в скитаниях.
Но ничего я не страшусь,
От Бога помощи дождусь.
Привет честной компании.
Остановил я брожение среди моих подчиненных гражданских и военных, сказав, что его не существует; насмешками осыпал трусость, политику и расточительство революционеров[857]; унизил тех, кто слишком высоко нос задрал; сделав все это, ворочусь на зиму в Вену, если в течение ближайших полутора месяцев не выпадет мне счастье с некоторыми помощниками во Францию направить стопы, дабы там королевскую религию проповедовать[858]. Когда бы ее не существовало, следовало бы ее создать[859], скажу я, с Вашего позволения, для всех второстепенных тиранов, коих кони наших уланов копытами растоптали. Вещь превосходная и необходимая. Не умею я разом сочинять пословицы и указы, вести войны и заключать мирные трактаты, а притом еще письма писать возвышенные и очаровательные. Мое же письмо, которое ни тем, ни другим достоинством не обладает, слишком длинное вышло и мне не по силам. Кончаю и повергаю себя к стопам Вашего Величества с чувствами, Вам известными, с которыми пребываю,
Государыня,
Вашего Императорского Величества
В Белёе, 1 сентября.
Господин принц де Линь.
С тех пор как Вы провинцией управляете[861], начали Вы мне писать на огромных листах, подумать можно, что Вы для писем ту бумагу используете, на какой эдикты императорские пишутся, однако я свидетельствовать могу, что Вы и до назначения такими же пользовались. Что бы ни говорили Вы, я Ваших писем не боюсь, они мне много удовольствия доставляют, пишите по-прежнему все, что в голову взбредет, только так и надобно писать, впрочем, все, пожалуй, только так и поступают, ибо кто написать может то, чего у него в голове нет. Правду сказать, головы бывают разные… бывают такие головы… Но баста, о сем ни слова, у каждого своя голова на плечах. Знаете ли Вы, что когда головы не на своих местах находятся, это большая беда, а самая страшная беда — это когда их с места сдвигают. А коль скоро Вы так превосходно все то запоминаете, что я говорю, благоволите в памяти Вашей сохранить слова мои, что я на Шах-Бахама похожа, который сам себя хорошо понимал и говорил, что не его вина, коли другие его не понимают[862]. Пишете Вы, что охотно головы моете. Для губернатора провинции сие есть большое утешение, ведь кто другой хотел бы тоже сим заняться, но права не имел. У Вас память восхитительная, а у меня похуже, а Вы только намеками изъясняетесь, и вот толкуете Вы о Севастополе и о совете, который я моему великому и прославленному другу дала, а я и не знаю, что сие за анекдот. Вовсе не думаю, что господин де Мейян энтузиазмом охвачен, он отсюда уж давно уехал, кажется, здоровья он очень хилого, и не знаю, сможет ли глубокими разысканиями заняться и много писать. Кто сражения выигрывает, мира ждет более терпеливо, точно так же как кто прыгнуть хочет хорошо, должен далеко отступить и проч. Не потребуется ли по прошествии времени длинный комментарий (я Вас спрашиваю), чтобы наши письма понять?[863]
Ах, любезный принц, мне ли не знать, что есть приказчики, которые не ведают, что у города приморского порт имеется, и порт одному отдают, а город оставляют за другим, но когда бы каждый свой долг исполнял, ни в нас бы нужды не было, ни в чиновниках наших. Забота короля Швеции о судьбе власти королевской показывает исконную основательность души его. Власть сия должную защиту получила. Желаю от всего сердца, чтобы послали Вас положить конец сему царствованию худшего их тиранов — черни; хотела бы, чтобы поручили это храбрым венгерцам, которые говорили: ничего не тратьте, мы вам 60 000 человек дадим и на что их содержать, про них пословица говорит: «кто войну предотвращает, тот мир славный защищает» (она лучше любого указа). Вот что поистине прелестно и возвышенно.
Ответ на постскриптум[864].
Государыня,
С некоторых пор славные события слишком часто случаться стали. Вынужден был я пропустить битвы на суше и на море, мир самый блистательный и самый мудрый[866] и защиту открытую прекрасной и злополучной знати французской. Один писатель давеча все сие в одной фразе высказал, а я бы картину написал, когда бы рисовать умел, хотя я аллегорий не люблю. Изобразил бы, как Ваше Императорское Величество одной рукой Восток подавляет, а другой — Запад поддерживает.
Нынче, Государыня, я Вас не у алтарей славы ищу, но у алтаря дружества. Пролью на него слезы, а цветов не брошу. Делают сие лишь у могилы любовницы нелюбимой: а несчастный князь[867] меня с некоторых пор особенно часто в добром своем расположении уверял, отчего и горюю о нем особенно сильно. Он мне о Шарле, коего сыном звал, письма писал столь чувствительные, что кажется, лучше бы мне его вовсе не знать.
Напоминал в них о наших спорах, мимолетных наших ссорах и трогательных примирениях, а равно о том, какая великая была у нас нужда друг с другом видеться и друг друга любить.
Часто мечтал я о счастливой возможности, когда обстоятельства позволят, повергнуть себя к стопам Вашего Величества, а поднявшись, устремиться в объятия редкостного сего и необыкновенного гения.
Потерю его только гений Вашего Императорского Величества восполнить может, ведь Ваш гений лишь отдыхает, когда Вы другому доверие оказываете и власть вручаете. Сии два слова, так необходимые тому, кто желает, чтобы служили ему исправно, неведомы умам посредственным, которые порою престолы занимали.
Декрет о повешении[868] и положение государей, кои перед выбором стоят: либо себе урон нанести непоправимый, либо сих бравых рыцарей французских прогнать[869], веселит меня чрезвычайно. Вас, Государыня, к добрым делам приневоливать нужды нет, потому что Вы добро творите, не дожидаясь увещеваний. Других же, по всей вероятности, принуждать придется: впрочем, по доброй воле или нет, каждому отныне с Вас, Государыня, пример брать придется.
Поддавшись, по обыкновению, первому побуждению, которое для мыслей времени не оставляет, ощутил я поначалу приступ ярости: но увидев, что принцы прекрасное сие сочинение читают с благородной простотой, с гордостью, без чванства, с твердостью, без гнева, с возмущением, без печали, восхитился ими еще сильнее; больше утешения и надежды в этом почерпал, нежели прежде.
Бравый мой адмирал Нассау[870], на все готовый, ко всему готовый, повсюду готовый, коему только победы на Каспийском море и на Рейне недостает, уже грозные взоры бросает.
Возвращаюсь в Вену правду рассказывать о Нидерландах и Франции. Надеюсь, что сумею удержаться и рассказать не всю правду, ибо не всегда она удобосказуема; но все же она дева слишком юная, слишком любезная, слишком позабытая, чтобы ей почтение не засвидетельствовать.
Она кузина непоколебимости и велит мне в очередной раз сию последнюю заверить в восхищении, в преданности самой трогательной, самой чувствительной, самой прочувственной и в почтении, с коим пребываю,
Государыня,
Вашего Императорского Величества
Кобленц, кажется 15-го.
Государыня,
Боюсь, как бы впервые в прекрасной своей жизни Вы раскаяния не испытали. Я один в состоянии Вам грех отпустить, а божественный Платон[872] и все духовенство русское, чьи познания, платье, борода и добродетели мне милы, Вам его не отпустят. Вот уже полгода, единственный раз за последние двенадцать лет, как я писем от Вашего Величества не получал. Разве это не тиранство, все равно как у одного из бравых генералов губернию отобрать? Обращаюсь к совести Вашего Величества. А теперь к Вашей доброй душе обращусь.
Хоть и не получил я бумаги, на которой характер самый твердый, простой и ясный буквы самые твердые, простые и ясные начертывает со столь великой приятностью, надобно мне с Вашим Императорским Величеством поговорить. Найдись сейчас во всех частях света хоть один самый ничтожный великий человек, написал бы ему, чтобы Вас не затруднять, Государыня: но великие люди перевелись, и придется Вашему Величеству за всех отвечать.
Не смог я узнать, пока в России был, приходилось ли Петру Первому смеяться от души. Посему не уверен, что удостоился бы от него прозвания Mijnheer. Фридрих II трижды меня препоручал Господу и его святому покровительству, как если бы за него предстательствовал. Людовик XIV меня бы своей подписью сокрушил. Но полагаю, от бедняги беарнца[873] мог бы по почте получить несколько черт подери, если бы за письмо заплатил.
Александр писал превосходно: но у него Квинт Курций в секретарях ходил. Подражатель его шведский[874], который желал и тому, и другому уподобиться, изъяснялся на готической латыни. Заглянул бы я в письмецо Цезаря и любовную записку Алкивиада; открыл бы с удовольствием и с жадностью письмо военное или дружеское от Великого Конде. Вот какая мысль мне теперь в голову пришла (я ведь на все горазд, даже на мысли): что даже в царствования самые суровые рождались великие люди и в военном деле, и в литературном. Ищу таковых же в республиках, исключая Голландию при ее рождении. Не нахожу: еще меньше их посреди анархии и ее жестокостей[875]. Когда бы добрый Лафонтен в наше время жил, за истины свои и за свою рассеянность одним из первых был бы повешен.
Кажется, смею я болтать с Вашим Императорским Величеством, словно Вы дама, в деревню удалившаяся и никаких дел не имеющая. От всего сердца прощения прошу. Ведь Вы всегда таковой кажетесь. Не увидишь на челе Вашем ни турок, ни татар, ни шведов, ни свирепых пруссаков, ни поляков, ни французов. Последние, впрочем (говорю об эмигрантах), в сердце Вашем щедром и благодетельном приют нашли.
Однажды побывал я при дворе нашего молодого короля[876], коего почитаю старым, ибо пережил он две кампании и два разных царствования, а учиться начал при монархе, коему воспоминания Вашего Императорского Величества к вящей славе служат. Взял на себя смелость ему сказать насчет Нидерландов, что у кого стойкость есть, тому строгость не нужна, и что уверен я, полгода твердости по отношению ко всему на свете при вступлении на престол решат судьбу всего царствования. Милостивый прием, который он царедворцу-моралисту оказал, слово «возвышенность»[877] во время краткой аудиенции вставить дерзнувшему, — знак весьма добрый.
Приятно и удобно учиться без библиотек. Не нужно открывать историй правдивых, ложных или хотя бы преувеличенных. Нужно только глаза открыть и взглянуть на Полярную звезду. Трех царей только в хлев звезда привела[878], но та, о какой я говорю, дорогу указывает в храм бессмертия.
Щедрость и великодушие Вашего Императорского Величества так беспредельны, что следовало бы Вам дар пантеону поднести. Там, сколько мне известно, усыпальница устроена для добродетельных граждан, которые свой век прославили. Прикажите отыскать несколько костей Пугачева. Великолепное вышло бы зрелище.
Вижу здесь несколько орденских лент российских, которые обожаю, и несколько зеленых мундиров. Не могу передать Вашему Величеству, какое удовольствие мне сия картина доставляет и какие сожаления рождает. Сердце мое вприпрыжку в Петербург спешит: а вот ноги, куда менее проворные, приковывают к здешней земле до тех пор, пока не воротится в Европу хотя бы толика здравого смысла.
Не стану Вашему Величеству говорить о счастье, с каким бросился бы я при первой возможности к Вашим ногам. «Бывает обморок от боли и от счастья»[879]. Изъяснялся бы так красноречиво, что, очертя голову, сказал бы, того и гляди, что честь имею оставаться с самой почтительной преданностью и величайшим восхищением,
Государыня,
Вашего Императорского Величества
Вена, 17 марта 1792 года.
Господин принц де Линь. Сейчас получила я письмо Ваше от 14 марта[881]. Не отрицаю, уже третье это письмо, на кое я Вам ответ задолжала. Но у кого на душе тоскливо, тому лучше помолчать, вот мое расположение духа и мое оправдание нынешней зимой, но в конце концов надобно же Вам ответ написать, и вот он. В последние полгода множество вещей и событий одни неприятнее других чередой следовали, и из них иные от смеха могли навсегда отучить. Петр Первый, о коем Вы пишете, смеялся и плакал откровенно и от всего сердца. Порой и я его примеру следовала. В эти невеселые времена радуют и утешают меня первые шаги любезного племянника дорогого и великого моего друга Его Императорского Величества Иосифа II, да славится его память; да благословят Небеса Вашего юного венгерского короля и да сохранит он по-прежнему стойкость без строгости, твердость и доброту, да останется приветливым, обходительным, утешающим, слушающим и действующим так, чтобы все умы покорять и все сердца, и тогда через полтора месяца можно будет судьбу его царствования предсказать, счастье и успехи будут его ожидать вне всякого сомнения. Прощайте, желаю Вам здравствовать, я все та же.
30 марта 1792 года.
Государыня,
Получил я из рук нашего нового посла[883] утешительный бальзам — убедился, что Ваше Императорское Величество обо мне помнит: и я, который ни во что не мешается, который в награду за то, что был персоной незначительной, желаю не значить вовсе ничего и сего добился, — не смог я не сказать нашему [молодому] королю[884], что почтенная его и победительная союзница хорошее имеет мнение о любезном племяннике своего дядюшки, да славится его память, а я залогом служу его собственных чувств по отношению к Вашему Императорскому Величеству. Радость его и благодарность за то, что я сообщил, и то, что прибавил он мне о мечте своей заслужить милость Вашего Величества к нему и его империи, больше мне поведали о мыслях его, чем все дипломатические декларации, коим, даже если искренни они, верить можно лишь вполовину.
Когда бы не помнил я каждого слова, слетевшего с уст самых очаровательных, и не знал, среди прочего, что Ваше Величество аллегорических картин не любит, а я и сам их не выше ценю и не лучше понимаю, чем пантомимы балетные, но когда бы любил, заказал бы портрет Вашего Величества и велел Вас изобразить между Правосудием и Достоинством, а перед Вами Слава, просится в Ваше общество. Ваше Величество всегда как будто говорит: ну что ж, раз надо, так надо, заслужим ее еще немножко. И вот в шестой или седьмой раз заслужить ее предстоит, вдобавок к добрым делам, коими заслуживаете Вы ее постоянно: пусть и нехотя, придется Вашему Величеству примирить дерущихся, которые, в сущности, просто склоку кабачную затеяли.
Слишком я рассеян, чтобы в распри клубов мешаться: по привычке начну, того и гляди, стрелять по солдатам в [синих?] мундирах, рядом со мной выстроившимся; задушу фейяна, приняв его за якобинца, удавлю монархиста, спутав его с республиканцем: не имею я чести никаких прозваний знать, кроме роялиста, а греческий недостаточно выучил для того, чтобы понять, кто такие аристо— и демон-краты.
Империя Оттоманская России так хорошо послужила, что Ваше Императорское Величество из признательности о ней печься станет еще больше в мирное время, чем в военное. Два тома вышли уже[885]. Надобно продолжать. К кому же обращаться в этом мире по всем вопросам, как не к Вам, Государыня? Сочинитель просил меня сей проспект вниманию Вашего Величества предложить, а его самого — Вашему покровительству вверить. Вижу я, с какими стараниями хлопочет он здесь о своем труде — великолепном и правдивом.
Надеюсь, что Ваше Величество свой продолжает, коему оба эти достоинства присущи, и что господин Николаи перевел из него уже больше тех трех томов, кои у меня имеются. Причитаются мне также, полагаю, один или два тома эрмитажных. Ежели Вы, Государыня, один час отнимете от смотра послеобеденного, учиняемого богам и императорам, которые Вас не стоят, сможете еще больше добра и чести оказать Европе, не говорю: республике словесности, поскольку сию республику люблю не больше всех прочих: само слово мне отвратительно.
Быть может, именно поэтому люблю я величайшую державу из держав земных. Ваше Величество над умами и сердцами власть имеет ужасную и деспотическую. Ум мой покорили, сердце тронули: а потому нет у меня никакой свободы и не могу я не испытывать восхищения и почтительнейшей преданности, с коими имею честь оставаться,
Государыня,
Вашего Императорского Величества
В приюте моем на горе Леопольдсберг возле Вены
11 июня 1792 года.
Господин принц де Линь. Среди всех несчастий разнообразных, коими нынешний год богат, одно из тех, что сильнее всего меня опечалило, сжало сердце вдвойне, втройне больнее, — потеря Ваша, кою Вы оплакиваете[887]. Если сочувствие мое может Вас в сих прискорбных обстоятельствах утешить, будьте уверены, что сожаления мои равны уважению, какое мне добродетели и подвиги принца Шарля, достойного сына Вашего, внушали. Потеряло отечество в его лице защитника, в настоящее время несчастная Германия великую нужду имеет в героях непреклонных и верных неколебимо своим правилам, вдобавок грозит ей опасность быть затопленной новым извержением неисчислимых бедствий, признаюсь, ничего так не боюсь, как умов трусливых и хитрых, чьи правила никогда до конца постичь невозможно. Удивляет меня бесконечно, что дождь, грязь и недостаток продовольствия Кюстину[888], Дюмурье[889], Монтескью[890] и всей их шайке вперед продвигаться не мешают. Отчего одним дождь помеха, а другим нет? Отчего не обе стороны равно в грязи вязнут? Неужели трава и хлеб для мятежников сами собой вырастают, меж тем как противники их от голода и нищеты мрут; вот загадки, на кои должен нам «Меркурий» в следующем месяце отгадки сообщить. Увы! Увы! Увы! Слабое у меня утешение есть для тех, кто прекрасному, великому и праведному делу сочувствует всей душой: поступили во всем совершенно противоположно тому, что я предлагала, и чем все это кончилось! Сердце кровью обливается. Тем, кто дело своих повелителей отстаивает, нерадостно видеть, что знать французская и принцы из дома Бурбонов, ее возглавляющие, брошены умирать от голода и нищеты, без приюта и без средств. Баста, всего не перескажешь, одно лишь верно, что чувства мои неизменными остаются и что я Вас уважаю глубоко. Прощайте, желаю Вам здравствовать.
1 ноября 1792 года.
Государыня,
Как высказать Вашему Императорскому Величеству благодарность за цветы, какими благоволили Вы осыпать могилу моего бедного Шарля. Кто сам панегириков достоин больше Траяна, в надгробных словах знает толк. Вы, Государыня, когда пожелаете, есть истинный Боссюэ и Робертсон[892], или Монтескье, или Людовик XIV, или, лучше говоря, Вы больше всего этого, Вы есть Вы сами, а сие больше, нежели все великие короли и великие люди, нам известные.
Только тому, кто более их всех доверие внушает, смею я послать кое-какие размышления, каким позволил себе предаться в моем уединении, а равно и меморию, кою господин де Мейян сейчас закончил[893]. Сие есть продолжение наших бесед, какие кончаются всегда гимном Вашему Императорскому Величеству. С превеликим удовольствием увиделся я здесь с храбрым и любезным генералом Зубовым[894], о коем мой бедный Шарль мне столько рассказывал и чудесные его подвиги при осаде Измаила описывал. Не встречал еще человека, который бы так скоро любовь снискал и о котором так бы здесь сожалели, хоть и мало его узнали.
Письмо, коим Ваше Величество меня удостоить благоволили, в дороге целый месяц находилось; подобно оно манне небесной, которая все вкусы разом имела. Помимо возвышенности, справедливости и логики есть в нем доброта и сочувствие. Именно уповая на две последние добродетели, эмигрант из рода Монморанси, один из лучших и самых ревностных генералов здешних[895], Вам это письмо доставит. Он нигде чести не находит, кроме как под зелеными мундирами, где бы их ни носили: на брегах Танаиса, Борисфена, Волги, Буга, Днестра или пяти морей[896], которые Вашему Императорскому Величеству служат смиренно.
Невзирая на имя столь славное, особенно когда носят его с достоинством, сам бы двинулся в путь, дабы скорби свои повергнуть к ногам Вашего Величества или, скорее, ее душе поведать, когда бы не бедная моя дочь[897], которая во мне нуждается. Вдобавок теперь (когда изведал я горе), гложет меня постоянно тревога за молодого Луи[898], который искупает теперь несколько необдуманных поступков, в начале этой кампании учиненных; во всех боях он всегда брату сопутствовал; в сражении при Монсе под ним коня убили, а теперь всякий день в арьергарде отличается и, когда бы поверили ему, охотно бы в авангард выдвинулся.
Начинаю раскаиваться в смелости, с коей такое длинное письмо Вам посылаю, да и в смелости мыслей моих. Намерения сего не имел: но положение нынче критическое и принуждает меня все вещи своими именами называть. Привык я у Вашего Величества прощения просить за чересчур пространные излияния сердца самого нежного, самого чувствительного и самого благодарного.
Да благоволит Ваше Величество принять вдобавок уверения в почтении и постоянном восхищении, с которым пребываю,
Государыня,
Вашего Императорского Величества
Вена, 15 декабря 1792 года.
Господин принц де Линь. Часто слышала я похвалы хладнокровию; сие, конечно, вещь прекрасная, однако ж знаю я таких людей, которые ни единой строки не могут написать, если у них от событий кровь не закипает; означает это, по моему мнению, что пишут они под диктовку чувств, со мною то же случилось, когда я похвальное слово, Вашего одобрения удостоившееся, сочиняла Вашему старшему сыну Шарлю, о коем вечно буду вместе с Вами сожалеть; однако по простоте душевной нимало я не ждала, что сравнят меня с Боссюэ, Робертсоном и прочими великими людьми прошлых веков; совсем Вы забыли, что я в наше время живу, в восхитительном конце XVIII века, когда не только мода на великих людей прошла, но когда опозорены они, статуи их с пьедесталов низвергнуты, память о них растоптана и проч., что же до размышлений и меморий, Вами присланных, есть у них только три недостатка: основываются они на старинных правилах разума, правосудия и справедливости. Но на что толковать о здравом смысле и законах негодяям, кои здравый смысл, разум и законы своими врагами объявили!
Как не бывает следствий без причины, все, что на этом свете делалось в течение долгой череды столетий в сфере государственного правления, либо результатом было событий предшествующих, либо лекарством от них.
Когда в семействе беспорядок царит, потому что малые дети, слуги, а главное, глупцы, которые среди них замешались, делают все, что хотят, ломают, разбивают, между собой дерутся, должен, полагаю, самый старый, самый опытный, тот, кто раньше всех прочих на свет явился, власть употребить, чтобы никто не бил и не ломал того, в чем нужда есть, и не обижал членов семейства. Так вот, пример малого семейства можно и к истории народов приложить.
Отец семейства, коему сохранение семейства дорого, может, разумеется, ради сего множество вещей предпринять, которых объяснить не сможет ни детям, ни тем более глупцам, в семейство сие входящим.
Не всем такие вещи нравятся, но сами вещи от сего ни менее правильными, ни менее необходимыми не становятся. Отсюда, полагаю, родилась неприкосновенность королевская.
По этой же причине короля суду подвергать невозможно. Король как глава нации, в коем вся власть нации сосредоточена, не может суду подвергнуться без того, чтобы достоинство этой нации не компрометировать, точно так же как отец семейства не может подвергнуться суду сего семейства, которому добро делал и все необходимое доставлял.
Нация, как и семья, не может быть ни судьей, ни стороной тяжущейся, без того чтобы правосудие и справедливость от того не пострадали.
Но негодяи парижские никаких правил не ведают. Они их искали, они их сочиняли, они их меняли. Христианскую религию, законы, нравы — все ниспровергли. За своими химерическими свободой и равенством гоняются, словно в бурном море без руля и ветрил. Только тот, кто ярость волн усмирит, сможет ими железною рукою править, ибо только она им потребна и только ей они покорятся.
Людовика XVI упрекнуть можно только в излишней доброте и в недостатке твердости. Обвиняют его в желании ниспровергнуть сию конституцию, которая, по всеобщему признанию, не стоит ровно ничего. Но кто обвиняет? В первую голову те самые, кто эту самую конституцию и монархию ниспровергли, отвратительные зачинщики пресловутой республики, которая навеки ненавистным соделает слово «свобода», ибо с сим словом на устах мятежники все злодеяния совершают.
Мемория, любезный принц, о пяти глупостях восхитительна. Принц Нассау свидетель, что я об сей материи говорила и писала сотню раз, но остались мои предложения без ответа; видели мы, напротив, как поступлено было и что из этого вышло.
Очень я довольна, что мой Валериан Зубов Вас покорил, брат его Платон, уверена, не хуже покажется, когда его узнаете; воистину, большое будущее у сих юношей.
Меж тем сбираются в Петербурге люди со звучными именами Ришелье[900], Монморанси, Тулуз-Лотрек[901]; не станут они плавать по пяти морям, которые Вы любезно в моих смиренных служителей определили, а здесь найдут пускай не приятность, но по крайней мере убежище надежное и покойное, если, конечно, французы могут счастливы быть вдали от отечества своего, впрочем, туда им дорога нескоро откроется. Прощайте, любезный принц, будьте уверены в особливом моем к Вам уважении.
25 января 1793 года.
Государыня,
Тот, кто никогда никем, кроме Вашего Императорского Величества не восхищался, прав был, когда сказал, что если бы Бога не было, его следовало бы выдумать[903]. Надобно людям каким-то существом восхищаться; от незримого переходят они к зримому, от Создателя к созданиям. Так родилась любовь к одним и восхищение другими, которых всегда очень мало на земле имелось, а теперь всего одна осталась. Так появился культ, для тех приятный, кто его исповедует, а у меня — нужда писать Вашему Императорскому Величеству, хоть и нечего мне сказать.
Потребна мне вся моя умеренность, чтобы чаще не писать. Кажется, недуг мой усиливается приблизительно раз в четыре месяца, и тогда уступаю я безудержному желанию повергнуть к стопам Вашего Величества уверения в моем благоговении.
Итак, ныне Петербург и Версалем, и предместьем Сен-Жерменским сделался. Путешествие внука Генриха совершилось в реальности и в прозе, а не в вымысле и в стихах, как вояж деда его к королеве Елизавете[904]. Петр I по всей Европе проехался: ныне вся Европа к Вашему Величеству устремилась. И лучше ничего выдумать не может, ибо сия Европа повсюду так сильно изуродована, чернилами и кровью замарана, что я ее узнать не могу и не дерзаю спрашивать, что в ней происходит.
Представляются мне Бахчисарай, Очаков, Измаил и Белград смутно, как в тумане. Я заснул и видел чудовищные сны. Стоит мне, чтобы сон прогнать, за новую книгу взяться, как тотчас ее в лицо швыряю тому, кто ее поднес. Возвратился я к древним. Теперь читаю Тацита[905], как будто впервые, и хотел бы таким великим мужем быть, как Вольтер, прославивший сказки «Тысячи и одной ночи»[906], или Руссо, ту же услугу оказавший Робинзону Крузо[907], ради того чтобы превознести Амело де ла Уссе[908], чьи исторические и политические примечания кажутся мне сочинением самым полезным и самым глубоким об умениях государей и обязанностях подданных. Сей господин философом не был. Думаю, что Монтень и Мольер, кои таковыми были, сами того не зная, и притом величайшими, премного бы разгневались, когда бы узнали, что нынче всякие оборванцы себя философами именуют.
Помню, что Ваше Императорское Величество по сему поводу думали 13 лет назад, когда еще о сих санкюлотах и помину не было. Короли римско-католические и в первую голову папа лишились своих янычаров, когда бедных сыновей Лойолы выгнали, кои хоть и в черном ходили, но на чертей не походили и коим Ваше Величество приют дали, выказав много благородства и здравомыслия[909].
Сии два достоинства кабинет петербургский отличают вот уже тридцать лет. Кабинет сей самый маленький в мире. Всего-то в нем несколько дюймов в высоту от бровей до волос и в ширину от одного виска до другого. Кабинет сей на будуар не похож, ибо носит всегда на себе печать ума светлого и спокойного[910].
Имя Платона, полагаю, счастье приносит: и божественный Платон[911] приходится, быть может, крестным отцом тому, с кем почел бы я за счастье познакомиться[912], особливо с тех пор как любезнейший и превосходнейший посол русской моей родины на родине австрийской[913] столько мне о нем рассказал. Человек он весьма разумный и сдержанный, однако ж не преминул поручиться, что, когда бы я сего Платона увидел, сердечно бы к нему привязался. Не забыл я и другого Платона, также весьма достойного, которого так полюбил за изящество греческое, красноречие римское, ученость древнюю и новую и обхождение любезное и пленительное.
Ваше Императорское Величество всегда платит исправно и то, что должна, и то, чего не должна, однако ж задолжала мне один том эрмитажный[914] и свою историю России[915], если продолжает она ее не только делами, но и писаниями.
Хотел бы ее сам перевести на французский с перевода господина Николаи или кому-то сей перевод поручить. Счастлив узнать о приятностях, коими наслаждается граф Эстерхази[916]. Полагаю, более всех прочих судить могу о том, сколь он сего достоин: никто так часто его не наблюдал в самых разных обстоятельствах, в коих выказывал он и ясный ум, и доброе сердце.
Самые набожные мусульмане из Мекки не возвращаются такими счастливыми, как паломники из Петербурга. Видно у них в глазах довольство, а в душе сожаления о отъезде. Я и сам в это паломничество двинусь, лишь только смогу, а покамест помышляю о счастье прошедшем не без печали, но зато о грядущем, пожалуй, еще возможном — с радостью.
Нет у меня слов, чтобы письмо закончить. Ибо все те, что уважение и преданность выражают, слишком кажутся слабыми. Тем не менее именно с этими чувствами, а равно с энтузиазмом и восхищением пребываю,
Государыня,
Вашего Императорского Величества
Вена, 8 мая 1793 года.
Государыня,
Сейчас украл у Вашего Величества вид царскосельский, именно колонну Кагульскую, вместо коей воздвиг обелиск из белого мрамора, высотой 45 футов. Посвящения на нем следующие. С одной стороны, любезному моему Шарлю, который сражался при Сабаче (мелкими буквами) и при Измаиле (крупными), а сверху кресты Святого Георгия и Марии Терезии. С другой стороны: nec te, juvenis memorando silebo[918]. С третьей Sein Muth macht mein Stolz, seine Freundschaft mein Glück[919].
На опушке сего луга, среди апельсиновых деревьев в кадках, в землю врытых, стоит мраморный храм полуразрушенный, а под ним в долине великолепный каскад днем и ночью воды струит.
Должен признаться Вашему Императорскому Величеству, что не сам все сие нарисовал, ибо по милости благодетельной феи из Двух кузенов[920] нет у меня никаких талантов: однако насчет наций, кои, по мнению моему, в упадок пришли, есть мне еще что сказать. Я почти всегда со всем светом соглашаюсь по лени, да и мало есть людей, к спору годных. Могу ли к сказанному вернуться, коль скоро только от Вашего Величества ожидать можно, что однажды в жизни с собственным мнением не согласитесь. Сделали Вы мне честь поведать в карете, по дороге в Царское Село, в 1780 году, что и Петру I случалось такое позволить.

Полагаю я, подобно Вашему Величеству, что от сотворения мира китайского или христианского страсти всегда одни и те же. Быть может, по всей земле постоянно одна и та же сумма добродетелей и пороков, добра и зла распределяется. Но когда одна часть всего этого в одной стране собирается, стараниями большой правительницы, вижу я, что страна эта поднимается высоко, а когда другая часть в другую страну отходит, та страна падает низко.
Афины и Рим исчезли. Париж и Франция на наших глазах исчезают. На вершину славы, мощи и художеств Петербург и три или четыре России взлетели.
Ваше Величество в мастерской Петра I кое-какие материалы и мелочи, в дело не пошедшие, отыскали. Воздвигли здание, многое к нему прибавив. К тонким канатам более толстые присовокупили и огромную машину в ход пустили. Теперь остается только время от времени колеса смазывать.
Без Вас, Государыня, осмелюсь сказать, имела бы Империя Ваша вид отощавшего колосса, и ничего более. Ваше Величество к ее гигантской фигуре немалые сделала прибавления, и стал колосс веселым, упитанным и здоровым на вид. Исцелила его от многих недугов, в частности избавила от вшей, именуемых ногайцами, буджаками, гайдамаками и крымчанами. Аппетит его умерила и кормит в точности так, как нужно.
А я все свое твержу, уж простите великодушно, и в который раз скажу, что в сравнении с Вашей империей все прочие государства, края и правительства в упадок приходят.
Дражайший и неподражаемый, любезный и восхитительный князь Таврический, который тавризировал так прекрасно глупцов-мусульман, природу истощил надолго, ибо из той материи, что на него пошла, выкроить можно было бы сотню мужей храбрых и умных; смотрели бы на них с удовольствием и в дело употребляли с пользой.
Когда бы не боялся я, что по прочтении моего письма поредеет строй пашей, или колонн, или реп, я бы ему написал.
Впрочем, вижу, что никогда еще не бывало постскриптума столь пространного: и обязан я поскорее уверить в глубоком почтении и восторге, с коим пребываю,
Государыня,
Вашего Императорского Величества
Нечем Вашему Императорскому Величеству заняться. Малое хозяйство в полный порядок приведено, а когда бы Вас послушались, были бы и прочие хозяйства в порядке: и почти неизвинительны Вы, если в праздности, деятельностью рождаемой, чуть ли не полгода бедного человека без писем оставляете.
Не имею я чести ни одного другого европейского государя знать, да и они обо мне не знают: понял бы, что дела мешают им мне ответить, когда бы дерзнул им написать. Кто-то занят был бы планами кампании, кто-то — своими финансами. Кто-то — своими зимними квартирами, кто-то — своим оттуда возвращением. Кто-то — своими министрами. Кто-то — оппозицией. Кто-то — своим семейством, женой и детьми. В конце концов у каждого свои дела. Но Ваше Величество все дела вершит четырьмя строками, четырьмя кораблями, четырьмя батальонами, а нынче только своими капризами в Царском Селе занята, потому что других занятий не имеет. Очень я доволен всем тем, что в моем Царском Селе устроил, где после недурных преобразований столько выстрелов делаю на охоте, сколько слышу кругом выстрелов пушечных. Мне история каждого из этих выстрелов известна, потому что герцог де Ришелье и граф де Ланжерон, кои ни одного сражения не пропускают и, облачившись в зеленые мундиры, и к славе, и к опасностям привычные, меня навещают после каждого сражения и каждого взятия крепости, при коем их русская и старинная французская храбрость себя явили.
Тем временем сделался я учителем языка. Уроки мои порой не слишком учтивые и грамотные, но всегда совсем не гражданские. Генеральной ассамблее той провинции, которой я управляю, строго-настрого запретил употреблять слова твердые и решительные замечания, требующие немедленного ответа. Учу их говорить о смиренных замечаниях; изгоняю из их словаря слова предложение собранию, амбиция, позиция; говорю им, что те, кто не станет себя спокойно вести и верноподданно, заслуживают сентябризации[922]: посему на днях в Вену уеду до весны, а провинцию свою оставлю переученной и мирной.
Итак, вот еще одно семейство столь же счастливое, сколь и добродетельное и сочувствие вызывающее. Счастливы Вы сами, Государыня, и выбирать умеете, кого осчастливить. Граф де Шуазель этого заслуживает по многим причинам, а сын его[923], с которым я хорошо знаком, в высшей степени отца достоин и щедрот августейшей моей государыни. Сколько ни спрашиваю известий о моей Партеницце и Никите[924], ответа ни от кого не получаю. Сказали мне, что надобно их в списки занести на мое имя; надеюсь, что граф Зубов[925] так же исправно моими делами займется, как занимается делами Вашего Величества. Возможно, мой управляющий жид Хамочи Зетлес уже умер, оттого что слишком много пел в синагоге в Кременчуге, Екатеринославе или Херсоне, где он свой торговый дом содержал.
Хотел бы я знать, по-прежнему ли Вы, Государыня, к медалям имеете пристрастие и так же ли биток в лузу посылаете с мыслью о Пекине или Византии, улыбаетесь милостиво и одновременно кого-то милостью жалуете, благодаря за услугу и к новым услугам побуждая.
Надобно мне воображать блистательный и счастливый день Вашего Величества, чтобы изгнать воспоминания о дне в тюрьме Консьержери, меня беспрестанно мучающее. Злополучная принцесса, которую я имел счастье и возможность видеть постоянно в течение двенадцати лет кряду… добросердечная и беспрестанно клеветам подвергавшаяся… в себе соединяющая столько превосходных и любезных достоинств… имеющая могущественных родственников… ах боже мой! Необходимо мне немедля мысленно в Петербург перелететь[926].
Воображаю, будто там нахожусь. Кажется мне, что самолично туда дань восхищения приношу. Кажется, что плачу от нежности и энтузиазма. Уверяю в почтительной преданности, которая только вместе с жизнью моею кончится и с которой пребываю,
Государыня,
Вашего Императорского Величества
В Белёе 24 сентября 1793 г.
Государыня,
Беру на себя смелость писать не к Вашему Императорскому Величеству. Пишу к небесному созданию, на землю спустившемуся либо случайно, либо ради того, чтобы ее честь, благо, славу и украшение составить.
Пишу, чтобы душу облегчить. У Вашего Величества душа гению равна, и раздéлите Вы мои слезы. Не пролились бы они, когда бы исполнено было то, что давно я исполнить призывал: вместо того, чтобы кампанию затевать, Валансьен бы захватили, а это сделать было нетрудно, и оттуда на Париж двинулись.
Вот что бы из того произошло: королевскую фамилию бы спасли, чудовищ рассеяли, а Шарль бы мой в живых остался. Полагал я, что еще в начале июля не поздно было это сделать, когда негодяи вооруженные из Монса бегством спасались.
Отчего не погиб он под стенами Измаила? Отчего не погиб я сам под стенами Очакова, среди наших блистательных канонад, диверсий, атак сухопутных и морских, атак на сады и проч.
Слаще умирать под знаменами победоносными Вашего Императорского Величества. Теперь же несчастлив я навеки.
Но чуть меньше несчастлив. Вас, Государыня, судьба одного из наших бравых солдат тронула. Да позволено будет Вашему Величеству наслаждаться всегда счастьем, которое так к Вам идет, которое нарочно для ясной Вашей души и августейшего лица создано. Могу ли я надеяться на малый уголок в Вашей памяти?
Честь имею пребывать с обыкновенной почтительной преданностью и восхищением безграничным,
Государыня,
Вашего Императорского Величества
В моем Приюте[928], 6 октября
Господин принц де Линь. Если не отвечала я Вам полгода на последнее Ваше письмо, прощения прошу, следовала в том прославленным образцам, кои научили меня, что когда для дела срочного сулят курьера, который через восемь или десять дней в путь отправится, сие все равно как если бы обещали его через восемь или десять месяцев, а он и с места не тронется; впрочем, доброму хозяйству сие, разумеется, не помеха, своим я немало довольна, особливо с тех пор как изнурили нас празднества и хлопоты, во-первых, по случаю мира с Блистательной Портой. Во-вторых, по случаю свадьбы господина Александра, внука моего: мы Психею с Амуром повенчали[930]. Во время празднеств прибыл к нам посол Его Высочества[931], вид его не делает чести финансам султана Селима, в свите одни оборванцы, да вдобавок по последней моде лишенные тех принадлежностей платья, без каких прежде порядочному человеку показаться было невозможно; впрочем, неважно, может статься, они мне очень скоро третью войну объявят, дело нехитрое, стоит только захотеть, турки на державы христианские непохожи, они планы строить начинают лишь в конце осени, а на обдумывание все то время оставляют, пока виноград зреет. Коль скоро милорд Сент-Хеленс[932] из Испании воротился сухопутным путем, ныне свободным, какого я ему желаю и какой, кажется, советовала, не преминул, полагаю, Вам второй визит нанести в Белёй, а в сем случае могла бы льстить себя надеждой новые сведения от него получить о красотах прелестного сего уголка, который скоро в Ваших краях единственным останется, ежели внутренние распри и война разорять продолжат пространство от Пиренеев до Рейна. Что же до Царского Села, где, по мнению Вашему, всем моим капризам место, украсила я его в последнее время пологим склоном, который от колоннады в сад ведет, и открытой ротондой о тридцати двух колоннах сибирского мрамора, хочу оттуда смотреть, как внуки резвятся на траве с женами и детьми, когда вторые у первых родятся. Два-три года назад я из сего самого Царского Села только вой ветра с моря слышала да пушечную пальбу, как Вы теперь в своем замке слышите, когда по куропаткам и воробьям стреляете. Нашим старинным Вобанам далеко до того, какой при Людовике XIV жил и один, ни генералов, ни дисциплины, ни армии не имея, помешал трехсоттысячному войску во Францию проникнуть, и пусть после сего говорит кто хочет, что все люди равны, но мы все ж таки и при наших Вобанах за два года с неприятелем покончили. Как бы счастлива я была знать, что все те, кому мы более всего сочувствуем, от всех чудовищных несчастий, от каких страждут они уже так давно, избавлены, но чего ожидать можно от этой гидры о семи сотнях голов, столько же жадной до крови человеческой, сколько злобной и коварной, нечего с ней переговариваться, а надобно ее истребить. Да сможет нынешняя война родить героев, сего дела достойных и внутренней политикой не развращенных, тогда на успех появится надежда. Покамест кажется мне, что превосходно Вы слог своим подчиненным исправляете и множество камней преткновения тем самым устраняете. Господин генерал-губернатор Тавриды граф Зубов[933] Вам деньги, вырученные от продажи Партениццы и Никиты, передаст, не знаю, прибегнет ли он к израэлиту, который Вашим доверием пользуется, или сего мужа давно уж на свете нет. Пристрастие мое к медалям и бильярду ослабело слегка, и кажется мне, что времени у меня только на то достанет, чтобы сказать, что пребываю я для вас, любезный принц, все та же, прощайте, желаю Вам здравствовать.
22 октября 1793 года.
Государыня,
Опять имел я случай убедиться, что Вы, Ваше Величество, во всем толк знаете. Когда бы служили мне так же исправно мои управляющие, был бы вдвое богаче. Умеете Вы дарить, выкупать, снова дарить, продавать, выкупать, взаймы давать и опять дарить. Отличные спекуляции проделали в этом роде коммерции: ведь цель в том заключается, чтобы сами Вы богаче становились, делая богаче одних, дабы обогатить других, и чтобы из многих источников на империю дождь благодеяний проливался.
Премного я доволен тем ливнем из брильянтов, табакерок, перстней, шуб, халатов и земель, который меня окатил походя.
Вот, например, дело выгодное и для господина инспектора артиллерии[935], и для меня. Но не знает он, что я сутяга. Иначе не стал бы, конечно, с тем сутяжничать, кто не сутяжничает ни с кем; ведь все о нем только хорошее говорят, и я уж чувствую, что любить его начинаю, хоть и мало знаю.
Итак, пусть знает господин инспектор артиллерии, что не продаю ему ту скалу, на три-четыре туаза в море выдающуюся, на которой начертал я, по пояс в воде стоя, божественное имя Екатерины Великого, а с другой стороны (прошу за то у Вашего Величества прощения) имя той дамы, что мои мысли занимала в ту пору, но оно такими маленькими буквами написано, что нетрудно будет его стереть. Может Ваше Императорское Величество эту скалу увидеть на рисунке Партениццы, который Вам представил, изображены на нем планы построек, которые бы там возвел, когда бы не Юсуф-паша[936], благодаря которому умножилась слава России.
Желаю я этой скалой владеть, на нее притязаю, ее требую, пускай зовется скалой Линя. Ни посредничество, ни посредники не нужны. Так я при одном дворе торговаться выучился.
Его Императорское Величество, да славится вечно его память (как прекрасно говорите Вы, Государыня, о достойном своем друге), обещал мне виноградники токайские и виноградарей. Уверен, что превосходный наш, возлюбленный и почтенный посол граф Разумовский, графу Зубову весьма преданный, все, что только требуется, сделает, дабы ему эти виноградники в собственность доставить, коли он того пожелает; разве что сделалось это совсем невозможным.
Если хитроумный и добродетельный Селим[937] принудит Ваше Величество на Константинополь идти, отправлюсь туда в зеленом мундире с тремя пуговицами на обшлаге, который до сих пор храню и люблю всем сердцем. Скала моя дает мне право носить буро-зеленый бархат с серебряным шитьем; вдобавок есть у меня собственный дом в Екатеринославе, и там, на брегах Борисфена, я свою колонию устрою, когда отправлюсь повергнуть себя к стопам Вашего Императорского Величества, только дождусь, чтобы малая Европа Западная от умопомрачения исцелилась[938].
Составляют здесь планы кампании: но боюсь, как бы, покамест здешние воины будут моря, Рейн и Дунай пересекать, не перешли цареубийцы Маас, Самбру и Лис тремя большими полчищами по трем разным мостам прежде, чем соберется большое войско, чтобы им противостоять, и в укрепленный лагерь Мобёжский перепрыгнет на русский манер. Всю зиму, пока подлые карманьолы шли одни к Рейну, а другие в Вандею, заклинал я сие сделать. Но вот уже два года, как проповедую в пустыне. Царство мое не от мира сего[939], да и не желаю, чтобы было оно от сего мира, ибо потребно для того, чтобы пошли дела совсем плохо и началась четвертая кампания, на которую бы меня призвали, хотя не умею я себя представлять никому и никак.
Если Ваше Императорское Величество доверием графа Ангальта[940] пользуется, прошу мою к нему почтительную просьбу поддержать, ибо пишу к нему, дабы попросить о милости от лица князя фон Кауница, обоих графов Кобенцль[941] и меня самого. Придется Вашему Величеству рано встать, чтобы его уловить и аудиенцию испросить.
Я же у моей Государыни лишь одной милости прошу — чтобы оценила она, что не всякий раз дерзаю я ей писать, когда того желаю, и одаривала меня по-прежнему теми милостями, что для сердца моего драгоценны. Полно оно одними и теми же чувствами вот уже четырнадцать лет. Чувство же восхищения живет в нем уже тридцать лет, но после к нему благодарность примешалась, а также самый пылкий энтузиазм, обожание и преданность верная и почтительная, с которой честь имею пребывать,
Государыня,
Вашего Императорского Величества
Вена, 25 февраля 1794 года.
Государыня,
Когда бы не было увы! самым печальным возгласом в мире, начал бы с него последнее письмо, которое имею честь писать к Вашему Императорскому Величеству, ибо кажется мне, что не желаете Вы более их получать. Прежде лишал я себя этой чести или, вернее сказать, себя удерживал из боязни употребить во зло доброту, с какой Ваше Величество тотчас мне отвечали. Но как пальцы мои, а вернее сказать, губы вот уже полтора года эти драгоценные и священные начертания осязать не могут, боюсь я узреть то, что написал однажды Иосиф II, да славится его память, одному большому сочинителю меморий, Kein Antwort ist kein Antwort[943]. Последние пятнадцать лет никогда больше полугода не проходило, чтобы не мог я наслаждаться сим несказанным счастьем. А теперь за полтора года уже четвертое письмо пишу к Вашему Величеству, и первое печальное из тех шести с лишним десятков, какие благоволили Вы принимать милостиво и ласково.
Госпожа Лебрен[944], с которой письмо посылаю, всех живописцев ныне существующих превосходит. Однако и она горесть мою изобразить не сможет. Потеря состояния не слишком меня опечалила, я сего ожидал, ибо знаю тех деятелей, коим суждено было столько стран потерять и через столько рек переправиться задом наперед. Но потерять возможность переписки драгоценнейшей, приятнейшей и почетнейшей — куда хуже, чем Белёй потерять.
На горной скале, которую назвал я Мой приют, выстроил я маленький павильон 10 футов в диаметре и его Белёем нарек. Сим утешился. Знаю по-прежнему все, что до Вашего Императорского Величества касается. Знаю, что обладаете Вы здоровьем непоколебимым, таким же, как и душа Ваша, кою всегда таковой называл. Что же до моей души, она непоколебимой сделалась не силою ума, но силою обстоятельств, ибо нет более мочи терпеть все оплошности и интриги, которые войну самую нетрудную превратили в самую неудачную.
Думаю неустанно о былых временах: сожалею о счастливых мгновениях, когда слагал дань почтения к ногам Вашего Императорского Величества, когда слышал Вас, видел, боготворил. Дань эту обыкновенно изблизи не приносят, только для Вас одной, Государыня, исключение делается. Ныне издали, к несчастью, Вашему Величеству в почтении клянусь и прошу принять и на сей раз все изъявления моей благодарности, все порывы моего энтузиазма, все признания в моем фанатизме и уверения в почтительнейшей преданности, с которой честь имею пребывать,
Государыня,
Вашего Императорского Величества
Вена, 13 апреля.
Господин принц де Линь. Слишком уж Вы на расправу скоры: если я Вам полтора года не отвечала, думаете Вы, что я Ваших писем больше получать не хочу. Подумать можно, что Вы на сем свете не видели никогда медлительности, опозданий, писем без ответа, курьеров, которые вот-вот уехать должны и не уезжают вовсе никогда, приказов, отданных или не отданных, которые не выполняются, и проч., и проч., и проч. В прежние времена, кажется мне, полагалось хоть словечко позволить сказать тем, о ком речь идет, особливо ежели с ними пятнадцать лет знаешься. Но в наши времена, когда повсюду увы звучат, когда все правила принятые и установленные, кажется, ниспровергнуты, потому что было то ниспровергателям угодно, никого, разумеется, удивлять не должно, что новые моды торжествуют, скорые на несправедливость. Может статься, привыкнут к сему, как привыкли отступать и через реки переправляться задом наперед всякий раз, когда в прежние времена принято было наступать. И вот, спрашиваю я Вас, следовало ли извещать Вас печально обо всех увы, о злосчастиях и о совершенном моем недовольстве всем, что происходит? Писать Вам письма, пережевывая одну и те же скучную хулу, и тем Ваши неудовольствия умножать? Нет, предпочитаю Вам отвечать в тот миг, когда луч надежды воображение мое озарил и когда кажется мне, что зло уменьшить возможно и разом в добро превратить, злобные и скверные интриги расстроить без труда, а после останется лишь воротиться к незыблемым правилам власти королевской.
Признать незамедлительно королем Людовика XVIII[946]. Позволить верным его подданным надлежащие средства употребить, чтобы во Франции сплотиться. Англичане там уже высадку учинили[947], ежели она успехом увенчается, все остальное нетрудным сделается и произойдет из этого скорый мир; Франция желает короля, все страны желают мира, за чем же дело стало? У нового короля ни в продовольствии, ни в средствах недостатка не будет, а все прочее уже его дело, не наше. Покинете Вы тогда Ваш приют 10 футов в диаметре и в Белёй воротитесь. Мы оплакивать прошедшее прекратим, а госпожа Лебрен, написав портреты двух хорошеньких особ: великой княгини Елизаветы, супруги милого моего внука Александра, и старшей из внучек моих, во Францию воротится вместе со всеми прочими эмигрантами. И после всего этого станем мы друг другу писать письма такие же веселые, как и прежде. Прощайте, будьте здоровы и уверены, что мыслю об Вас по-прежнему.
В Царском Селе, 3 июля 1795 года.
Государыня,
Целовал я еще и еще раз каждое слово каждой строки письма, коим Ваше Императорское Величество меня почтили. Добрые Ваши слова меня гордости преисполняют и душу мне возвышают в такую пору, когда все кругом ее унизить норовит. Малое хозяйство, как Ваше Величество его называет, малого Вашего края прекрасно поживает. А вот мое совсем напротив. Нужно было двум миллионам человек погибнуть бесславно, чтобы я в сем убедился. Не о себе пекусь, но, к несчастью, не могу исправить несправедливость литовскую, смехотворный закон, который невестке моей позволяет лишить наследства собственную ее дочь, мою внучку[949], у меня воспитывающуюся.
Прошу прощения у Вашего Императорского Величества за то, что в такие подробности вхожу. Но ведь дело идет о дочери кавалера ордена Святого Георгия… Мать эта выходит за Винцента Потоцкого, и все земли, которые в наследство получила или должна получить от дядюшки своего, повешенного епископа Виленского, мужу отдает.
Осмеливаюсь со всей почтительностью умолять Ваше Императорское Величество благоволить приказать, чтобы не лишили мою внуку Сидонию сих земель, в Ваших владениях находящихся. И вновь прощения прошу за то, что умножаю число тех, кто Вашей благодетельной помощи алчет.
Вашему Императорскому Величеству большое удовольствие приносят мелкие дела такого рода. Вы указ сочиняете так же легко, как пословицу. Впрочем, есть у Вас и без меня что прочесть. Посему повергаю себя к стопам Вашего Величества с глубоким восхищением, с живым энтузиазмом, с преданностью безграничной и с тем почтением, с каким пребуду до конца дней своих,
Государыня,
Вашего Императорского Величества
В Вене, 22 октября 1795 года.
Государыня,
Беру на себя смелость поблагодарить Ваше Императорское Величество за приказы, отданные, как донесли мне, в Литве, дабы помешать дурной матери[951] лишить наследства дочь, которую она бросила, когда той месяц от роду исполнился, и с тех пор ни единого раза о ней не справилась, внучатую племянницу жертвы ужасного восстания варшавского и дочь павшего героя, который имел честь носить на шее ленту прекрасного ордена Святого Георгия. Куда более достойна она сочувствия, чем некий бесчувственный и алчный супруг, который желает ей только маленькую пенсию оставить, а большое наследство отнять.
Все сие самые грустные мысли мне навевает, но за ними воспоминания приходят о счастье, каким наслаждалась Европа и, главное, каким сам я наслаждался девять лет назад в это время, когда отправились мы в великолепное наше плавание по Борисфену. Присутствие Вашего Императорского Величества во плоти все кругом украшало, и мы не только Вашему обществу радовались, но, казалось, причастны делались ко всем Вашим триумфам.
С той поры, великий боже! сколько людей честь, жизнь и состояние потеряли! Три или четыре миллиона человек с лица земли исчезли. Вся земля преступлениями покрыта и только та, где Ваше Величество царит, чистой осталась, незапятнанной, почтенной и почтения достойной ради чести века. В других же местах повсюду интриги и дурной выбор довершили бедствия той малой части Европы, которая счастья не имеет в состав Империи Российской входить.
Сии печальные размышления напоминают мне роман прелестный, чувствительный, пикантный, веселый, грустный, разнообразный и глубокий, который господин де Мейян в Венеции закончил и мне оттуда прислал. Называется он «Эмигрант»[952], я над ним и смеялся, и плакал порой от возвышенных мыслей и от сочувствия. Эти два жанра равно далеки от того единственного, который, как Ваше Императорское Величество говорит, никуда не годится, — жанра скучного[953].
Когда бы разбойники пяти господ от Святого Якова не украли бы у меня все, чем я во Фландрии владел и даже в Империи[954], а я бы умел чужое добро отнимать, как некий супруг сделать пытался, отправился бы утешения искать в той прекрасной империи, что от Севера до Востока простирается и чей славный мундир носил я под стенами Очакова. Всегда с удовольствием любуюсь тремя пуговицами на обшлаге, когда старый мой зеленый мундир рассматриваю как реликвию[955]. Всегда перед мной стоят все мгновения, какие имел я счастье провести подле Вашего Императорского Величества и в ее войсках победоносных, и многие горести смягчают. Если благоволите Вы порой вспоминать о моем восхищении и моем энтузиазме, сделаете мне великое одолжение.
Не дерзаю больше одного раза в год в сих чувствах Вас уверять, но отъезда сего курьера пропустить не мог и повергаю себя к стопам Вашего Величества с почтительной преданностью того, кто имеет честь пребывать,
Государыня,
Вашего Императорского Величества
Вена, 28 апреля.
Пользуюсь я с удовольствием, ибо мне это жить помогает, рентой с капитала, от князя Зубова получаемой за храм Ифигении, с которым расстался не без горечи. Радуемся мы все такому достойному товарищу в наших рядах.
Господин принц де Линь. Сейчас получила я письмо Ваше от 19 апреля на огромном листе бумаги, в коем благодарите Вы меня за то, что, по Вашим словам, сделала я для Вашей внучки, единственной наследницы сына Вашего славного принца Шарля, кавалера Святого Георгия. Должна я отдать справедливость Винценту Потоцкому и бывшей Вашей невестке, вовсе не думали они у этого ребенка наследство отбирать. Более того, мать дочь свою назад во весь голос требовала. Я в дела семейные мешаться не люблю. Но как имение матери принадлежит, ибо она наследница рода Массальских, по всем законам справедливо, чтобы она во владение вступила, а после ее смерти дети его поровну разделят.
В Литве, как и повсюду, обязаны дети то, что отцы или матери им уделяют при жизни, с благодарностью принимать, ибо это подарок.
Все, кто с Вами по Борисфену плыли, либо умерли, либо в рассеянии пребывают, а в Европе ужасы повсюду.
Если Россия от сих бедствий защищена, то лишь оттого, что старинным правилам верность сохранила, вот почему вызывает она зависть, но не жалость.
Прочим же сказать можно: Ты сам этого хотел, Жорж Данден[957].
Получила я совсем недавно несколько томов Ваших сочинений, только и успела, что в них заглянуть, первыми попались мне на глаза Ваши письма к С.[958] Сочинения военные для меня чересчур учены, мне довольно все наши недочеты знать, мы всегда удары наносили и ни единого вершка по вине планов писаных не уступили. Умелый или неумелый: Вашей покорной слуге больше ничего знать не требуется.
Графу Разумовскому поручено будет автору мою благодарность передать[959].
Князь Зубов — князь весьма сметливый. Служит мне исправно, да и союзники мои также. Люблю отдавать справедливость тем, кто так действует, и знаки моей благодарности им вручать, а главное, всех тех люблю, кто успеха добивается на любом поприще. Я как кардинал Мазарини, который спрашивал про любого, удачлив ли он? Ибо полагаю, что благословение Господне — вещь важная, но удачи и неудачи от людей зависят и от тех мер, какие берут они, чтобы добиться того, чего хотят. Но чтобы хотеть, знать надобно, чего ты хочешь. Вы о чувствах моих к Вам знаете.
10 мая 1796 года в Таврическом дворце