К книге
Том 3. Бабы и дамы. Мифы жизниМифы жизни*. Украйна. Ветла[171]*
87%
Мифы жизни*. Украйна. Ветла[171]*
52

Давно это было.

Встал от Черного моря сердитый ветер, и почал он дуть в широкие лиманы. Ни быстрому Днестру, ни светлому Бугу, ни самому батьку старому Днепру не стало прежней воли изливать в глубокое море могучие, полные воды, и попятили реки свое течение и, осерчав, высоко подняли над берегами мутные, буйные валы. Днестр слился с Бугом, Буг – с Днепром, меньшие реки пошли за старшими братьями, и – гой-гой! – где степь была, разлилось другое море. Где ходили с скрипучими возами круторогие волы, где добрые молодцы чумаковали, по тем шляхам поплыли нынче осетр да белуга, хлопая глазами на невиданные земные чуда, что потопили собой полые воды: на хаты и церкви, на стада и пашни, на вишневые садочки и бахчи с гарбузами, на млины[172] и ветряки, на казака с люлькой, на бабу в запаске, на младенца в зыбке, на жида в корчме.

Много людей потонуло, а много и живыми унесло в свой простор сердитое море. Не чернь видна над водою – виден малый плот портомойный, а на том плоту – баба. Как стала вода подниматься, была баба на реке; мыла, вальком колотила мужнину сорочку; удариласизая волна и оторвала плот… Поплыла баба, как была, с вальком и сорочкой, далеко-далеко, невесть куда, – аж в те земли, где солнышко домует, где оно, красное, после жаркого дня, ложится отдыхать на зеленую мураву под бирюзовое небо. Солнце спит, а месяц вокруг его постели дозором ходит – смотрит, чтобы частые звездочки, что малые ребята, не игрались, свет-солнышко своим баловством не будили.

Как попала баба в неведомое солнечное царство, обомлела и чуть жива осталась; такие чудеса увидала! Но потом опамятовалась, осмотрелась, пораздумалась, и стал ей не мил белый свет; дитыну она загубила, чоловика потеряла, батько с маткой далеко, а кругом – хоть бы жив человек! Только месяц по небу ходит и косится на бабу желтыми глазами.

– Доселе у нас человечьего духа было ни нюхом учуять, ни слухом услышать, ни очами узрить, а теперь – на-поди! живьем взялась к нам откуда-то бисова баба.

Ходит месяц, думает эту думу и молчит. И все молчит. Деревья не шумят, вода не плещет. Ударилась баба грудью о мать сыру землю и завыла:

– Горькая ты моя доля! зачем я, дура-баба, жива осталась? Лучше бы мне – сироте – прыгнуть с плота к рыбам в синее море… Ой, лишечко!.. Где дитына моя, где дружина моя?

Воет баба не час, не два, а целую ночь; воет так, что звездочки мигают с перепуга и шепчут одна другой:

– Ах, ребятки, разбудит она нам светлое солнце!

Потянулось солнышко на своей муравчатой постели, и брызнули по миру золотые лучи; приподнялось оно, оперлось подбородком о землю, строго глянуло по небу ясными очами, – и месяц потускнел и побледнел, как виноватый, звездочки трусливым стадом побежали с неба, а облака на дальнем востоке покраснели, точно застыдились: как же это вышло, что не дали солнышку покоя? в какую рань заставили его начать красный день!

Обробела баба. Еще бы! – стоит пред нею само светлое солнце, что добрый казак, и во все глаза на нее дивуется – смотрит.

– Зачем ты, дурная баба, кричишь? разве не нравится тебе здесь? боишься, что плохая жизнь будет? Э, нет! твоя Украйна пред моим царством – что зима пред летом. У меня здесь ни голода, ни холода, ни нужды, ни работы, ни сева, ни неурожая, ни податей, ни рекрутчины: живи, как у Христа за пазухой! А ты плачешь и разбиваешь мне сон! Подумай: хорошо ли мне, солнцу, ходить по твоей милости заспанному, точно парубку с похмелья? Путь мой над землей великий, и всякие меня народы видят, а у меня очи липнут веко к веку, словно мне их кто-нибудь медом смазал!

– Ой как же мне не кричать, светлое солнце? – отвечает баба, – нема у меня дружины моей, ни дитыны моей, нема батьки, нема матки, ни белесенькой хатки! Осталась я, одинокая, сиротой на свете.

Задумалось солнышко и, подумавши, говорит:

– Тронь-ка левою рукой вон то дерево…

Тронула баба дерево рукой, эге! дерева как не бывало, а вместо его – высокий воз; на возу дите сидит, бублик грызет; за возом чумак бредет; смоляная рубаха, дегтевые шаровары, в зубах люлька… идет да на волов покрикивает: «Цоб! цоб! – сивы-крутороги!..»

– Та то ж мий Опанас! – вскричала баба, а чумак крикнул волам: «Цоб! тпру!.. тю вам, скаженные!»[173] – воткнул кнут в землю и говорит:

– Ото добре, жинко, что ты не утопла, бо я вышел в дорогу не поснидавши и есть хочу, як наш Рябко, бисов цюцик. Топи, моя ластовка, печь, да корми чоловика борщом.

Зажил Опанас с жинкой и дитыной на краю света, как в царстве небесном. Только долго ли, коротко ли, заскучал он без людей:

– Что то за край? – жалуется, – ни базара, ни соседей, ни шинка нет… Здесь помрешь от скуки и помянуть тебя будет некому!

И принялся он, чтобы не скучно было, колотить свою жинку. Жинка – в слезы, и так как вышла у них тамаша ночью, то солнышко опять переполошилось.

– Ну в чем дело? – закричало оно с муравчатой постели на Опанасову жинку, – или мне опять подниматься с первыми петухами? Чоловик у тебя есть, дитына есть, – кого еще надо?

– Никого мне не надо, светлое солнце, – разве что не будет ли твоя милость подарить мне пару молодиц-соседок, чтобы было мне, горемычной, с кем слово перекинуть, кому пожаловаться на разбойника-мужа. Бо чоловик мой – как на родине был шибеник[174] и пьяница, так и здесь остался: встосковался он, катовой души вира[175] по своей висельной компании, а мои ребра в ответ.

– Дурная! – сказало солнце, – разве я не показало тебе дерева, из которого можно сделать какую хочешь компанию? Ступай, уйми своего Опанаса, и – чтобы я вас не слыхало больше! – не то худо будет.

Опанас, побив жинку, уснул. Проснулся: глазам не поверил: народу кругом – целый табор! Да все знакомые, да все камрады-приятели! Вот и пан-голова, и пан-староста, и сосед Охрим Козолуп с жинкой и молодым Козолупенкой, и кум Остап, и старый корчмарь Иосель Бен-дувид со своею балабуштой и жиденятами: стоит на ковре, таласом[176] накрылся, заповеди на лоб навязал, – молится… Ге-ге-ге! то-то славно! все село, что потонуло там, за синим морем, воскресло и стоит на ногах, как живое…

И начали те люди все вместе жить-поживать и добра наживать. Что день, то больше их в солнечном царстве: растут как грибы. Понадобится казаку наймит, хозяйке – наймичка, – бьют челом Опанасовой жинке:

– Пани-матко! будьте ласковы – дайте доброго парубка или добрую девку к нам во двор!

Пойдет Опанасова жинка в лес, дотронется до дерева, что ей солнышко показало: «Вот вам и наймит с наймичкой, добрые люди!»

Сады развели, копанку[177] вырыли, церкву выстроили, млин поставили, Иосель шинок открыт… Не житье, а Масленица!

Пришел большой праздник Святая Троица. Разрядилась Опанасова жинка: запаска клетчатая, кирсетка лучшего зеленого сукна, вся красными цветами расшитая, квартух и белые рукава – в шелку, всеми колерами отливают, коралловое намисто[178] с дукачем, – король, а не баба! Идет она в церковь, выступает червонными чоботами на серебряных подковках, – все ей дорогу дают, шапку пред ней ломают, кланяются ей в пояс, потому что как же детям не почитать мать родную? А ведь, ежели рассудить по правде, то Опанасова жинка была всему селу заместо матери.

И вот входит баба в храм Божий и видит: на ее месте – самом почетном, первом от амвона – стоит незнаемая молодица, такая видная из себя, большая да тучная, а лицо темное, как у волошки, и суровое; брови над переносьем срослись.

– Посторонись! – сказала Опанасова жинка. Молчит молодица, будто в рот воды набрала, и ни с места. Разгорелось сердце в Опанасовой жинке.

– Кто ты такая, молодица? – говорит она, – откуда ты взялась, что вздумала ставить мне ногу на чоботы? Знать бы сверчку свой шесток, так оно, пожалуй, и лучше было бы!..

– Оставь меня, баба! – угрюмо ответила молодица, – и тебе, и мне оттого лучше будет…

– Как не оставить! Поди прочь с моего места! Я постарше тебя.

– Неправда твоя, Опанасова жинка! – все так же важно возражала суровая молодица, – и старше я тебя, и большего почета стою.

Засмеялась Опанасова жинка.

– Горазда ты шутить, красавица, да шутки-то твои некстати! – видишь, сколько здесь народу? Все это мои дети, и все они, как одна душа, почитают меня за мать, а ты можешь ли похвалиться по-моему?

– И детей у меня побольше твоего, Опанасова жинка! Не простую молодицу ты видишь пред собою, а самое Мать Сыру Землю.

Испугалась Опанасова жинка, отступила было… но бабье сердце взяло верх над разумом.

– А мне-то какое дело? – вскричала она со злом, – хоть бы ты и вправду была Мать Сыра Земля? Не я к тебе, а ты ко мне пришла, незваная, непрошеная, да еще меня, хозяйку, с места сгоняешь! Ступай прочь! Я здесь пани, а тебя мы не знаем и знать не хотим!

И столкнула Мать Сыру Землю с первого места. Посмотрела на нее Мать Сыра Земля глубокими, темными очами, и – точно железные брусья покатились с каменной горы – зарокотал ее голос:

– Неразумная ты, кичливая баба! не умела ты почтить меня у себя, так я же по-своему почту тебя в своем дому, и не вырваться тебе из моих рук во вечные веки!

Бросилась Опанасова жинка бежать, – не тут-то было: ноги – как приросли. Смотрит она вокруг себя мутными от страха очами: ни церкви, ни народа. И вдаль, и вширь тянется зеленая равнина; кулики перелетают с одной кочки на другую; небо серое да кислое – точно на Литве. Глянула баба на себя: ноги погрузли по колено в мягкое болото, серая кора ползет от земли вверх по белому телу… доползла уже до пояса… Еще немножко, – и будет Опанасова жинка не баба, а дерево: то самое, из какого она воскресила в неведомом краю всю деревню.

Взмолилась бедная баба:

– Мать Сыра Земля, прости: не губи меня безумную! И снова пророкотал железный голос:

– Не я тебя гублю – губит тебя похвальба твоя. Не хвалиться бы тебе своими детьми, взятыми из ветлы, не была бы теперь сама ветлою.

И одела серая, серебристая кора Опанасову жинку: тело стало стволом, ноги – корнями, поднятые к небу руки – двумя толстыми вилками, волосы; что в предсмертный час дыбом стали, – тысячью молодых побегов. Вместо бабы, поникла над болотом седая раскидистая ветла.

От той ветлы и пошли ветлы по всему Божьему миру; сколько детей было у Опанасовой жинки, столько и деревьев родилось от того дерева; и, как легко Опанасова жинка переделывала ветлы в людей, так же легко принимаются всюду ветловые побеги.

Воткни осенью в землю на берегу става или у криницы ветловый киек: он зазеленеет к весне. Год, другой, третий, – глядь, над твоим тихим ставом уже наклонилась круглым шатром красивая, развесистая ветла. Наклонилась, стоит, как из серебра вылитая, и, трепетно шумя под ветром своею бледно-зеленою, с проседью, листвой, словно поминает далекое прошлое, плачется на срою горе-горькую судьбу.

Предыдущая главаГлава 52 из 60Следующая глава