К книге
Том 1. Княжна. Жар-Цвет. Отравленная совестьЖар-Цвет*. Часть вторая Древо жизни
83%
Жар-Цвет*. Часть вторая Древо жизни
10

Мертвые только днём мертвы,

а ночи им принадлежат,

и эта луна, поднимающаяся по небу, – их солнце.

Васильев был один в мрачном кабинете своего старинного деревенского дома. За окнами царила бурная зимняя ночь; оголенные ветви садовых сиреней и акаций царапались в запертые ставни; снежная вьюга визжала, ревела, выла. Казалось, будто огромная стая полузамерших, озлобленных псов ломилась в дом, просясь к теплу и свету. Васильев не слышал бури. Он сидел перед камином в глубоком дедовском кресле, неподвижно глядел на медленно угасающее пламя и думал. Печальны и зловещи были его мысли. В настоящую бурную ночь минуло два года с тех пор, как Васильев впервые переступил порог этого дома, своего отцовского наследия. Тогда он не был еще осунувшимся облыселым полустариком с преждевременной сединой на висках и с огромными впалыми глазами на худом желтом лице, каким видел он себя теперь в каминном зеркале. Он вошел в свой дом с гордо поднятой головой, здоровый, веселый, полный светлых надежд и, главное, рука в руку с прелестною молодою женою.

Жизнь много и тяжело трепала Васильева. Страстный, непостоянный характер, пытливый ум и непреодолимая жажда крупной деятельности и сильных ощущений долго мыкали его по свету, бросая из одной страны в другую, от предприятия к предприятию, сводя его с тысячами новых лиц, обостряя его наблюдательность бесчисленными житейскими встречами и совпадениями. В порывистом вихре своей жизни Васильев видел больше зла и глупости, чем добра и ума, и с летами под давлением опыта, по мере того, как охлаждался его пылкий темперамент, ум переполнялся все большим и большим недоверием к людям. К тридцати годам Васильев – обнищалый, разочарованный и разбитый на всех своих путях, без любви к кому бы то ни было, без уважения к обществу и его законам, не зная сам, верит ли он хоть во что-нибудь, влачил жалкое существование, и не раз мысль о самоубийстве проплывала грозною волною в его угрюмом уме. Но тайное предчувствие говорило Васильеву, что под охладевающим пеплом его души еще теплится какой-то огонек, способный неожиданным счастливым случаем разгореться в яркое пламя и тепло осветить конец его бытия. И огонек точно вспыхнул: Васильев полюбил дочь небогатого петербургского чиновника, Лидию Александровну Ленцову, красивую, кроткую и умную девушку, и скоро женился на ней. Брак принес счастье Васильеву: отец его, раньше чуть не проклинавший сына за его скитальческий быт, помирился с ним, когда он остепенился. После скорой смерти отца Васильев, как его наследник, снова стал состоятельным человеком. Молодые переехали в свою n-скую деревню. Для Васильева, обновленного и воскресшего духом, настали дни ясного счастья; он любил свою жену безумной страстью и дорожил ее взаимностью, как утопающий дорожит соломинкой, за которую хватается; женщина, воскресившая Васильева своей любовью, стала для него всем – его богом, его миром. К ней неслись его молитвы, ее желания были его законом, кроме нее он ничем не интересовался. Васильев никогда ни к кому не ревновал жену: в его глазах Лидия была непогрешима; он был счастлив тем, что душа его оказалась способною на такую детскую безусловную веру.

Лидия Александровна – маленькая бледная блондинка в ореоле золотых кудрей вокруг бледного личика, с внимательными, покорными глазами, принимала любовь мужа тихо, словно стыдясь поклонения, какое она вызывала в сильном, умном и богатом опытом мужчине. Она никогда ничего не требовала от Васильева лично для себя, но муж умел угадывать и исполнять ее самые заветные, едва задуманные желания. После трех месяцев счастливой жизни Лидия Александровна простудилась и умерла. С тех пор последний луч света погас в душе Васильева. Он заперся в своем деревенском доме, где отпели, откуда вынесли в фамильный склеп тело Лидии. Настоящее для него более не существовало, а будущее он не верил, и ум его жил лишь прошлым – воспоминаниями все той же золотой, синеглазой головки с младенчески кротким, вдумчивым взглядом и бледными холодными губками, на которых всегда как будто застывали его страстные поцелуи. Васильеву грезилась эта головка всегда и везде, и – любя ее мертвую, как живую, – он засыпал с надеждою видеть ее во сне, просыпался, чтобы мечтательно вспоминать ее. Прислуга, соседи, знакомые – все были уверены, что со смертью жены Васильев тронулся в уме; к нему никто не ездил; он тоже ни к кому.

Уголья в камине догорали, бросая красный зловещий отблеск на стены, мебель и на утонувшую в креслах фигуру хозяина. Утомив глаза червонным блеском огня, Васильев опять поднял их на каминное зеркало и увидел в нем, кроме себя, отражение странной фигуры. Фигура была фантастична и необычайна, но Васильев не испугался, даже не вздрогнул – он привык к ней. Около восьми месяцев тому назад он впервые увидал ее в тот же самый час, на этом же самом месте, и с тех пор находил ее ежедневно об эту пору. От стоявшего насупротив камина шкафа, набитого мистической библиотекой масона – деда Васильева, отделялось что-то вроде серого облака; потом в облаке прояснялся как будто чей-то облик, освещенный умным, пристальным и недобрым взглядом. Если бы заставили Васильева описать свою постоянную галлюцинацию, он затруднился бы – это была какая-то зыблющаяся, неясная стихийная тень со слабым намеком на лицо; она была серая; в ней чудилось нечто сильное, красивое и злое – вот все, что мог бы сказать Васильев. Иногда обличье видения выяснялось резче, иногда оно рисовалось бледным, едва заметным пятном на черном фоне шкафа, и резьба последнего явственно просвечивала сквозь фантастический туман. Дважды Васильев подметил в призраке странное движение, похожее на улыбку: это – когда он явился в первый раз и заставил Васильева не вольно содрогнуться от неожиданности и испуга; во второй раз, когда при возобновлении видения Васильев, взяв ученую книгу знаменитого психиатра, посвященную вопросу о галлюцинациях, старался найти в ней объяснение своему призраку. Теперь Васильев настолько свыкся с его присутствием, что уже не старался даже понять его; когда призрак – спокойный, сильный и молчаливый – вырастал за его спиной, Васильев часто даже не сразу замечал ею появление, погруженный в свое тихое, унылое горе.

В эту ночь Васильеву снова и определеннее прежнего почудилось движение в призраке: по облаку бегала глубокая рябь, как по воде от сильнего ветра и смутный образ то ярко выступал из-под своей стихийной оболочки, то снова тускнел под нею.

– С… л… у… ш… а… й!.. – низко, медленно, тягуче и глухо раздалось в тиши кабинета – словно кто-то заговорил далеко, за двумя-тремя стенами, но все-таки явственно и внятно. Васильев вздрогнул от изумления и с невольным испугом посмотрел на свое привидение: в первый раз он слышал от этого непонятного существа голос и слово.

– Не бойся! – продолжала звучать странная речь. Васильеву казалось, что с каждой согласной в устах призрака прибавлялся тупой самостоятельный звук вроде свистящего придыхания или того хриплого шипения, каким начинают свой бой старинные часы. – Не бойся!

– Кто ты? – спросил Васильев, смело поднимаясь с кресел навстречу видению. Облако заволновалось, и за секунду перед тем ярко определившиеся черты призрака снова покрылись мглою.

– Не знаю! – донесся к Васильеву ответ – как будто еще больше издалека чем первые слова.

– Зачем ты здесь?

– Ты мне близок, и мне тебя жаль.

– Я давно вижу тебя. Я считал тебя за ложную мечту воображения, и даже теперь, когда ты говоришь со мной, я не уверен, не брежу ли я… Зачем молчал ты раньше?

– Я наблюдал за тобой и читал в твоей душе.

– Быть может, ты злой дух?

Призрак беспокойно заволновался. Две яркие точки в тумане – их Васильев принимал за глаза своего видения – засверкали острым блеском.

– Я сказал тебе, что не знаю, кто я. Не все ли мне равно? Да и тебе тоже? Я пролетаю мир, не ведая, откуда я взялся и давно ли я живу. Иногда мне кажется, что я – не существо, а чей-то сон, чья-то мечта… Я люблю тебя именно за то, что твои мысли находят во мне отголосок в то самое мгновение, как они зарождаются в твоей голове. Быть может, я сам не что иное, как твоя безумная печальная острая, злая дума, отделившаяся от тебя и представшая тебе полувоплощенною.

– Мудрено… не понимаю…

– Я не умею сказать яснее.

– Чего ты хочешь?

– Помочь тебе. Ты мне близок. Мне жаль тебя.

– Почему?

– Потому, что должен умереть, а боишься. Скажи мне свою лучшую мечту, и я объясню тебе, как ее осуществить. Ты молчишь?.. Тогда я сам скажу, чего ты хочешь. Ты жаждешь смерти, как соединения со своей женой, и не решаешься на самоубийство потому лишь, что люди – глупее тебя, но сильнее тебя – обучили тебя думать, будто жизнь твоя не принадлежит тебе, будто обратить волю свою к уничтожению себя – грех, отличающий преступного от праведных. Боишься попасть в ад, когда Лидия будет в раю. Боишься разлучиться с нею в будущей жизни… Васильеву послышалось что-то похожее на едкий холодный смех.

– Ты смеешься над будущей жизнью?!

– Нет! Это ты смеешься. Говорю тебе, что я – ничто, я – лишь отражение твоего ума, я – тот инстинкт, которого лишился человек, когда перестал быть животным. Я смеюсь, если ты смеешься: плачу, если ты плачешь: хочу, чего ты хочешь… Вот теперь ты думаешь: если это видение, стоящее пред моими глазами, сверхъестественно, пусть оно скажет мне: увижусь ли я хоть в вечности с Лидией?! Странные умные люди! Как многому ненужному вы научились и как много необходимого забыли! Животное, лишенное слова, видит духовный мир так же, как мир телесный. Слышишь ли ты далекий вой своего пса? Он предвещает покойника… Кто им будет? Быть может, и ты. Сибирский шаман в пророческом исступлении говорит со своими предками, как с живыми людьми, дает им вопросы и получает ответы, а ты, одаренный развитым наукою умом, не в силах помочь себе в самом страстном своем стремлении!

– Смерть не возвращает своих жертв! – глухо сказал Васильев.

Призрак засмеялся.

– Разве есть смерть в природе? И ты, умный человек, решаешься произнести это словно в присутствии такого существа, как я?

– Чему же ты смеешься? Стоя на пороге конца, смотреть дальше, за него, не смешно.

– Конец – человеческий миф. Конца в мире не бывает. Ты видишь пред собою бесконечное и тревожишься боязнью конца?

– Ты бессмертен?

– Больше: я не понимаю смерти. Во мне нет ее идеи. Она – покой, а я в вечном движении; я ее отрицаю.

– Смерти нет?

– Нет.

– Значит, будущая жизнь…

– Ее тоже нет.

– Так что же есть?

– Есть вечное перемещение стихий, вечное движение атомов. Вглядись в меня: мой облачный покров дрожит, зыблется, волнуется переливами, готов принимать сотни разнообразных форм и красок. Я могу быть всем, что может представить себе твое воображение. Но мой час не пришел, и покуда я – лишь таинственное Ничто. Когда-нибудь мировые частицы, составляющие меня, силой своего сцепления переработаются из Ничто в Нечто и заставят меня сделаться существом телесного мира, как ты теперь, но ненадолго, как недолог здесь и ты. Исполнив срок того, что вы, люди, так узко принимаете за жизнь, я снова распадусь на бесчисленные частицы. Их миллиарды миллиардов носятся в мировом пространстве, и они не умирают, не теряются, не изменяются. Часть себя я передам, быть может, вон той сирени, что стучится теперь в твое окно; часть разольется водою в ближнем ручье или с парами поднимется к облакам, чтобы дождем упасть снова на землю; часть я подарю ядру формирующейся кометы; часть запоет птичкой в небе; часть станет зародышем в чреве матери… И опять воплощусь. И опять распадусь. Так все и будет: сегодня распадение, завтра воплощение. Я вечен, как вечна природа и обмен ее вещества. А ты говоришь о какой-то смерти. Не бойся ее. Этот узел только туго развязывается, но нитка – все та же. Смерть не ужас. Жизнь – не радость. Всюду и всегда одно и то же: перемещение частиц, ничего, кроме перелива атомов.

– Значит, и я буду жить, как ты? И Лидия не… умерла? – трепеща от робкого предчувствия, вскричал Васильев.

– Разумеется, и если ты хочешь, ты можешь видеть ее.

– Как? Научи меня, и буду благословлять тебя.

– Слушай. Все в мире состоит из вещества и формы. Ваша видимая смерть в том и состоит, что в уничтожающемся существе распадается связь начал, и они начинают жить отдельно. Но влечение их друг к другу остается неизменным, и, при известных условиях, на несколько мгновений можно вызвать их новое случайное слияние, доступное человеческому взору. Смотри сюда!

Васильев, следуя указанию призрака, обратил глаза на дедовский книжный шкаф и, к своему удивлению, легко проник взором в его внутренности. На верхней полке лежала старинная полууставная рукопись.

– Прочти! – сказал призрак.

Васильев начал читать. Это было мистическое, причудливое сочинение прошлого века. Когда Васильев прерывал чтение, призрак резко говорил ему:

– Дальше!

– «…А если хочешь видеть умершего сродника, друга или знакомого, – с волнением разбирал полустертую рукопись Васильев, – пойди в родительскую субботу, в Троицын день либо под Крещенье о полуночи один к своей приходской церкви и сядь на паперть; молчи и думай о том, кого ты желаешь видеть. Не оборачивайся, а смотри вперед пред собою, подняв глаза на Большую Медведицу. Моргай не сильно и дыханье задерживай. Если все сказанное выполнишь, желанный тобою придет к тебе и сядет рядом с тобою, и будет с тобою, как при жизни…»

– И это не ложь? – вскричал Васильев.

– Нет!

– Я увижу… тень Лидии?

– Теней нет. Ты увидишь саму Лидию.

– Призрак! – радостно заговорил Васильев, прости рая руки к видению. – Призрак! За одну десятую долю блаженства, какое ты сулишь мне, я отдам тебе все, что ты хочешь – жизнь, душу…

– Мне ничего не надо от тебя. Вспомни: я назвал себя твоею мыслью. Мы врозь, но мы неразделимы, и, выполняя свои желания, ты, сам того не сознавая, удовлетворяешь мои. Итак, идешь ли ты?

– Иду!

– Желаю тебе счастья! Прощай!..

Серое облако потускнело и слилось со шкафом. Призрак исчез.

* * *

Прошло несколько минут с тех пор как Васильев, перепрыгнув церковную ограду, утопая по колено в снегу, спотыкаясь о занесенные вьюгой скромные памятники деревенского кладбища, пробрался к паперти и сел на ее ступени. Вьюга улеглась, месяц плыл между гонимыми ветром, разорванными тучами, и их тени причудливо скользили по белой под снегом земле. Где-то далеко выл волк, и деревенские собаки отзывались ему сердитым, озабоченным лаем. Васильеву было не до волков и не до собак. Он спешил выполнить все указания рукописи. Большая Медведица стояла невысоко над горизонтом; Васильев впился в нее пристальным утомленным взором – и блестящее созвездие скоро слилось для него в одну громадную, сверкающую, как алмаз, звезду; она все росла и росла, словно приближалась к земле, и становилась все ярче и великолепнее. Еще мгновение – и целое море света окружило Васильева… Он стал терять сознание…

Легкий ветер, пробегая по кладбищу, сдувал с могил сухой снег и серебряными при лунном свете вихрями поднимал его на воздух. Один из вихрей клубком подкатился к паперти и осыпал ее ледяной мелкой пылью… Васильев очнулся: у ног его сидела маленькая худенькая женщина – месяц ярко освещал ее золотые волосы и глубокие глаза – она сжимала его руку своими крошечными ручками и говорила ему:

– Милый мой!

– Лидия! – вскричал Васильев, но теплая ручка легла на его уста.

– Тише! Тише! – услыхал он ласковый шепот. – Пусть молчаливо будет наше счастье! Слово гонит меня, я таю от звука. Целуй, ласкай меня, но молчи, молчи!..

И он почувствовал на своем лице жаркое дыхание, и нежные, тихие, как в прежние счастливые дни, поцелуи легли на его губы, глаза и щеки. Голова Васильева помутилась. Он молча сжимал в объятиях Лидию и не помнил ни времени, ни места – ничего на свете, кроме своего блаженства.

– Теперь говори! Теперь все опасное минуло, теперь можно все говорить! Посмотри, как все изменилось вокруг нас!.. – звенел над его ухом серебряный лепет.

Васильев оглянулся – и точно: вокруг все изменилось. Не было ни церкви, ни могил, ни снега – из всей только что представившейся ему действительности оставалась одна Лидия. Высокие сосны шумели; жаркий душный день парил лучами июльского солнца; пахло хвоей и земляникой; под ногами, как ковер, расстилался высокий зеленый пышный мох; красноголовый дятел где-то долбил носом сосновый ствол, шегол заливался…

– Лидия! Где мы? Что со мной? – с восторженным волнением спросил Васильев.

– Ты не узнал? – ласково упрекнула Лидия.

– Постой… здесь, да, именно здесь я сказал, что люблю тебя, и ты дала мне свое слово… Мы в родных местах, местах нашего первого счастья!..

– И оно продолжится вечно, вечно! – ответила Лидия, обвивая мужа руками.

– Здесь, направо, – продолжал Васильев, оглядываясь, – шла тропинка к твоей даче. Мы тогда рука в руку поднялись по ней и на полпути встретили твоего отца и признались ему в нашей любви… Где же теперь эта тропинка?

– Вот она!

И, следя за рукою Лидии, Васильев увидал тропинку как раз под своими ногами, но в странном, изменившемся виде; прямая, широкая и светлая, как серебро, она поднималась почти отвесно, высоко-высоко, и чем выше, тем ослепительнее было ее сияние.

– Хочешь, пойдем по ней опять, как тогда? – прошептала Лидия, склоняя голову на плечо мужа.

– Пойдем! – твердо и решительно ответил Васильев.

Утром нашли его замерзшим на кладбищенской паперти. Лицо трупа было обращено к небу; блаженная улыбка застыла на спокойных чертах.

Да, Паклевецкий прав: изумил меня дедушка Дмитрий Иванович. Всю жизнь пред людьми ходил, как в панцире ледяном. Даже мы, близкие, всем ему обязанные, им любимые, его любившие, считали его изрядным-таки сухарем. А между тем наедине с самим собою, запершись в своем рабочем кабинете, у письменного стола, он оказывается плаксивейшим вдовцом, сантименталистом чистейшем воды и суеверно ищет медиума для общения с мертвою женою, Твардовского, который показал бы ему его золотоволосую Лидию, как королю Сигизмунду – Барбару Радзивилл. Потому что – ясное же дело: здесь автобиографии не меньше, чем в записках тетки Ядвиги. Изучал Фейербаха, клялся Дарвином, а требует помощи от оккультической литературы. Теперь я знаю, почему сохранился и кому принадлежал полууставный листок семнадцатого века с советом, как гипнотизировать себя Большою Медведицею на встречу с любимым мертвецом: некромантический рецепт таинственного существа в повести дедушки Дмитрия Ивановича – почти дословный перевод! И «Natura Nutrix» была дедушке небезызвестна. Атомистическая философия повести – оттуда. Автор «Natura Nutrix» – яркий атомист. Особенно – в главе о стихийных духах. Я читал ее намедни с глубоким интересом современности. Эти стихийные духи для средних веков были совершенно точною заменою нынешних микроорганизмов: все физическое добро и зло – от них, князей воздушных. Вообще, видение дедушки – отчаянный плагиат. Его «какой конец? Конца в мире не бывает» – литературное воровство у старика Мефистофеля…

Vorbei! ein dummes Wort.

Warum vorbei? Vorbei und reines

Nichts – Volk ommnes Einerlei?[85]

27 мая

Я не хорошо засыпаю в последнее время – тяжело, смутно. Что-то душит за горло, подкатывает истерическим клубком к сердцу. В ушах сквозь сон чуть-чуть и уныло звенит, как далекий стон молодых лягушек, пока не убаюкает меня… Я уже сплю, уже сны вижу, а все-таки чувствую, будто кто-то реет надо мною, дышит на меня и все звенит на меня и все звенит: зачем? зачем? зачем?

Не могу сказать, чтобы это ощущение чужого дыхания на коже доставляло мне удовольствие; оно похоже на эпилептическую ауру… Но мне уже тридцать семь лет. Падучая болезнь в эти годы не проявляется – разве у алкоголиков. Так ни я, ни кто другой из нашей семьи никогда пьяницами не были… Посоветовался с Паклевецким. Он насказал мне страстей… Спрашивает:

– У вас не было зрительных галлюцинаций?

– Нет… обманы зрения, иллюзорные явления, конечно, случались…

– И галлюцинации будут.

– Вот так обрадовали! На каких же основаниях вы пророчите мне этакую прелесть?

– На самых простых: вы слегка меланхолик; нервное расстройство прошло у вас по периферии, чувствительность всюду повышена, следовательно, передачи мозговых отправлений совершаются неправильно. То, что называется – психическая дистэзия… Ну-с, при всех этих условиях да еще при вашем фантастическом настроении к переходу от иллюзорных явлений до галлюцинаций очень недолго…

– Откуда вы взяли, что у меня фантастическое настроение? Напротив!

– А вы все разную чушь читаете да разные дива видите.

– Никаких див я не видал… Бог с вами! А что до дедовских книг, то, полагаю, научный интерес к ним не имеет ничего общего с суеверием. Эта дрожь в воздухе, этот стонущий звук, это дыхание за моими плечами тревожат меня исключительно как физическое явление – доказательство моего недомогания. Я знаю очень хорошо, что все это происходит во мне самом, а вовсе не вне меня. Я, пан Коронат, бывал в таких фантастических переделках, что если уж тогда не сделался фантастом, то теперь и подавно не сделаюсь. Нет, голубчик, лекарствица для тела вы мне пропишите, пожалуй, а души не касайтесь: по этой части я сам себе доктор.

Глаза Паклевецкого блеснули.

– Тем лучше, тем лучше! – сказал он, потирая ладони, и принялся убеждать, чтобы я не оставался один, «сам с собою», как можно больше развлекался и бывал в обществе…

– Покорнейше благодарю за совет! Но где я в нашей глуши найду общество?

Он ухмыльнулся, подмигивая.

– А хоть бы у Лапоциньских… Кстати, как здоровье вашей панны Ольгуси?

– Знаете, доктор, – строго заметил я, – деревенская свобода допускает много лишнего в речах, однако и ей бывают границы.

Он залился своим обычным неискренним хохотом, хохотом без смеха при холодных и серьезных глазах:

– Ну, не буду, не буду! – слово гонору, в последний раз! Однако…

Он пристально посмотрел на меня.

– При первом нашем разговоре о панне Ольгусе вы не рассердились, а теперь вот как вспыхнули… Эге-ге-ге!

И он ударил себя ладонью по лбу: «ах, мол я, телятина!» Не уйми я его, он распространялся бы до бесконечности. Скалить зубы, кажется, он еще больший мастер, чем лечить. А относительно обмана зрения он прав: глаза мои работают неправильно. Сегодня, например, когда он подошел к моему письменному столу и оперся на него своими толстыми, кривыми пальцами, я ясно видел, что мраморные ручки затрепетали, как живые, быстрою и мелкою дрожью, точно от испуга…

– Видите, как они ко мне привязаны… Уже одно приближение человека, который хотел их у меня отнять, заставляет их дрожать.

Когда доктор отшучивался, я понял, что напрасно сказал ему эти слова: тон его был неприятен… он, кажется, складывает всякую шутку в сердце своем, как колкость и злейшую обиду, и немало уже накопил злости против меня.

1 июня

Давно ничего не записывал… Ольгуся меня совсем завертела. То – кататься верхом, то пикники, то гулянья, то Лапоциньские у меня, то я у них. Вчера прилетела ко мне верхом – одна, уже под вечер… Чтобы проводить Ольгусю до дома, я велел оседлать Карабеля. Возвращаюсь с крыльца в столовую – Ольгуся сидит бледная, в глазах испуг, а сама хохочет.

– Что с тобою?

– Представь… вот глупость-то!.. перепугалась сейчас до полусмерти… вот даже не могу успокоиться, как бьется сердце…

– Да чего же, чего?

– Хотела поправить шляпу, прошла в гостиную… Там уже сумеречно… И вдруг вижу, будто мне навстречу идет женщина… Приглядываюсь: эта женщина – я сама… я как взвизгну – да бежать в столовую… и только здесь при свете, сообразила, что у тебя там трюмо во всю стену, и, стало быть, я струсила собственного своего отражения!

Ольгусе тоже очень нравятся «ручки», я подарю их ей в день рождения. Только надо обломанные места обделать в металл… Любопытно, что руки Ольгуси похожи на «ручки» как две капли воды, разве немного пухлее. А то даже окраска кожи напоминает палевый мягкий мрамор моей находки.

2 июня

Вот уже несколько дней я живу под гнетом странного беспокойства, которое охватывает человека, когда кто-нибудь сосредоточенно и страстно о нем думает. В это я верю, потому что много раз испытывал на себе. Магнетические токи между людьми – сила, ждущая своего Вольта, Гальвани, Гельмгольца, чтобы выяснить законы ее так же логически просто, как теперь выяснены законы электричества. Телепсихоз ничуть не более невероятен, чем телеграф и телефон: а вот, говорят, теперь уже и телефоноскоп изобретен каким-то не то чехом, не то галичанином. Способность к нравственному общению человека с человеком на расстоянии свойственна, в большей или меньшей степени, всем нам: сейчас она стихийная и, как все стихийное, проявляется лишь пассивно и случайно. Надо, чтобы из смутной, инстинктивной она сделалась определенною, произвольною… и для такого превращения и требуются Гельмгольцы и Гальвани. Любопытно, однако, кто же это мучится и где участием ко мне и мучит меня вместе с собою?

Я послал телеграмму брату: нет, ничего… он здоров… и, занятый своими аферами, не сокрушался обо мне больше, чем обыкновенно. Странно!..

Я много раз замечал, что когда долго и напрасно ломаешь голову над трудным вопросом, пытаясь разрешить его в уме, и это не удается, – стоит написать этот вопрос на бумаге, чтобы он стал более легким, и память подсказала быстрый ответ…

Сейчас – пока я писал эти строки – в уме моем громко зазвучало искомое мною имя.

– Лала! Лала – и никто кроме нее.

Я тем более уверен в этом, что у меня и мысли о ней не было еще за минуту перед тем, как меня точно осенило ее именем.

Эта Лала… Недавно она привиделась мне во сне… грозила, предостерегала… Положим, что «когда же складны сны бывают?», однако магнетическое влияние передается сонному человеку сильнее, чем бодрствующему, и если я теперь чувствую наяву на себе влияние моей далекой приятельницы, то и сон мой, быть может, был неспроста… Лала думает обо мне. Зачем? Почему ее «гений» так долго не сообщался с моим «гением» – и вдруг вспомнил, стучится, заговорил? Уж не умирает ли она? Не умерла ли? Все подобные телепатические зовы, явления, пробуждения памяти обыкновенно, сколько наблюдалось до сих пор, бывали неразлучными спутниками и результатами последних напряжений жизненной энергии, флюидов, обостренных и усиленных в предсмертной агонии или в великой, жизни угрожающей, опасности.

Якуб клянется, что в мое отсутствие в кабинете происходят странные вещи: что-то двигается, шуршит бумагами; вчера он слышал из-за двери три слабых аккорда, взятых на старинной гитаре, что висит на стене – как украшение – ради своей редкостной инкрустации. Мыши, конечно – если только Якубу не приснилось. Сам старик уверен, что это шалости кого-либо из челяди, и грозит:

– Нехай поймаю бисовых хлопцев! Як начну терты та мяты, будут воны мене поминаты!

5 июня

Пью cale bromatum, обтираюсь холодною водою, а толку мало… Паклевецкий прав: мои иллюзорные ощущения начинают переходит в галлюцинации. Сегодня утром я работал фейерверк для дня рождения Ольгуси – пан ксендз Лапоциньский собирается справлять праздник на весь повет – и вдруг, в уголке серебряного подноса, что лежал у меня на столе, заваленный всякою пиротехническою дрянью, я увидал, что сзади меня стоит, тихонько подкравшись, сама Ольгуся и смотрит через плечо на мою алхимию… Я, очень изумленный ее появлением в такую раннюю пору, оборачиваюсь с вопросом:

– Откуда ты? Какими судьбами?

Но вместо Ольгуси вижу лишь мутное розовое пятно, которое медленно расплывается кружками, как бывает, когда долго смотришь на солнце и потом отведешь глаза на темный предмет…

Ольгуся тоже недомогает сегодня. Всю ночь – жалуется – мучил ее тяжелый кошмар: мраморные ручки, лежащие на моем письменном столе, схватили будто бы ее за горло и душили, пока она, готовая задохнуться, не вскрикнула и не проснулась – на полу, свалившись с кровати. Сновидение было так живо, что, даже открыв уже глаза, она видела еще перед собою мелькание мра морных пальцев и слышала тихий голос:

– Отдай, отдай! Не смей брать мое!

Когда я сказал Ольгусе, что собирался подарить ей ручки, она даже перекрестилась:

– Чтобы я после такого сна взяла их к себе в комнату? Сохрани боже! Да я ни одной ночи не усну спокойно…

Говорю ей:

– Это оттого, что ты много простокваши ешь на ночь.

– Что же мне из-за твоих ручек от простокваши отказаться? Да когда я ее люблю!

Рассказал ей анекдот о Сведенборге, как после плотного ужина узрел он комнату, полную света, а в ней человека в сиянии, который вопиял к нему:

«Не ешь столь много!»

Но у женщин на все свои увертки. Говорит:

– А может быть, твой Сведенборг не простоквашей объелся?

И то резон.

Шум в ушах продолжался. Только вместо «зачем? зачем?» – я теперь слышу другое:

– Жар-Цвет… Жар-Цвет… Жар-Цвет…

Это еще откуда?

«…Qu'elle est belle! quelle douce prière fuit dans ses yeux bleus qui me regardent a travers la brume mystique! Puissaisje ne pas remplir sa prière muette? Puissent les forces et le savoir me manquer pour briser sa prison de marbre? Non, je jure sur les rosés (стерто)… ntes a tes joues, fantôme chéri… (стерто)… la fleur fatale… (стерто)… a la vie, interrom… (стерто)… uellement».[86]

Этот странный отрывок, дешифрованный из книжки Ивана Никитича Ладьина, доставил мне сегодня ксендз Лапоциньский.

О чем говорит он? Почему меня взволновали темные, испорченные, безумные строки? Что за призрак с розами на щеках? Какой роковой цветок? Какая мраморная темница? Чья жизнь прервана жестоко?

Отчего – пока я, запершись в кабинете, читал записку ксендза, мне казалось, что я не один в этой огромной комнате, что кто-то, незримый, движется и трепещет в ее – как будто сгущенном – воздухе? Перед глазами точно сетка колеблется – сетка из mouches volantes…[87] И этот постоянный стонущий звон, молящий и вопросительный, что гонится за мною с той весенней ночи под вишнями… откуда он?

8 июня

Одно из двух: либо я схожу с ума, либо я, наконец, действительно, охвачен тем необыкновенным миром сверхчувственного, доступа в который скептически, но страстно искал я всю жизнь свою и – потому что не находил его – думал, что его нет вовсе. Первое, конечно, правдо подобнее, но… с другой стороны…

Мой пульс, как твой, играет в стройном такте;

Его мелодия здорова, как в твоем.

Мы встретились – мы, то есть я и розовая незнакомка, – снова среди ясного полдня в вишневом садике Лапоциньского. Ольгуся сидела рядом со мною, смеялась, поила меня кофе и намазывала для меня на хлеб янтарное масло, о котором она так смешно говорит по-польски:

– То властне!

Ксендз поодаль полулежал на скамье, вытянув свои старые ноги с записною книжкою моего прадедушки в руках: вчерашняя удача пришпорила моего неугомонного шарадомана опять приняться за расшифровку ее, и он без конца пробует над нею то один ключ, то другой. И в это время, когда, наклонясь к уху Ольгуси, я шептал ей всевозможные нежные глупости и смешил ее до упаду – в эту-то минуту из глубины вишневника выплыло розовое пятно, и предо мною встала другая Ольгуся – такая же прекрасная, как сидевшая рядом со мною, но лицо ее было худо и печально, а глаза смотрели прямо в лицо мне с тоскою, упреком, непонятною, но мучительною мольбою.

О, какое счастье, что я не трус и не фантаст!

– Вот оно! Начинается! – молнией мелькнуло в моем уме, – обещанная Паклевецким галлюцинация!

Я не вскрикнул, даже не изменился в лице. А она, вторая Ольгуся, оперлась на наш стол своими нежными палевыми ручками. Я сразу узнал их: они – те самые, Что нашел я в размытом кургане…

По спокойным лицам панны Ольгуси – той живой Ольгуси – и ксендза Августа я видел, что они ничего не видят… А «она» все стояла и смотрела, пронизывая меня своим трогательным взором, чаруя и покоряя. И я поддался силе галлюцинации – она была так жива, на столько наглядна, что я бессознательно, невольно смотрел на это порождение оптического обмана, на этот «пузырь земли», как на реальное существо…

Тогда губы ее дрогнули, и вздох тоскливо зазвучал тем самым жалобным стоном, что неотвязно мучит меня по ночам.

– Кто вы? О чем вы просите? – невольно сорвалось с моих губ. И в тот момент она пропала, растаяла в воздухе… А живая Ольгуся расхохоталась.

– Я решительно ни о чем не прошу вас, граф! Что с вами? О ком вы замечтались? Вы бредите наяву…

Я промолчал о своей галлюцинации. Ольгуся суеверна. А видеть чей-либо двойник – есть, поверьте – нехорошо: к смерти – тому, кого видят. А что… если не галлюцинация? Если…

Прав Паклевецкий, тысячу раз прав: надо вытрясти из головы фантастический вздор! Черт знает, что лезет в мысли… Я становлюсь суеверен, как деревенская баба!

9 июня

Вчерашнее видение не дает мне покоя.

Возвратись от Лапоциньских, я долго сидел перед своим письменным столом, рассматривая таинственные ручки… Я взвесил их на ладони и был поражен, как они легки сравнительно с материалом, из которого сделаны. И мне чудилось, что они становятся все легче и легче, дрожат и трепещут, и холодный мрамор нагревается в моих горячих руках… Не надо иллюзий! Не поддамся новой галлюцинации!.. Призову на помощь весь свой скептицизм, буду анализировать трезво, холодно и спокойно…

Но анализ-то получается неутешительный!

Что я видел?

Я видел прекрасный призрак с розами на щеках, с синими глазами, полными грустной мольбы – тот самый призрак, что описал – под шифром – прадед Иван Никитич. Что же? Внушил мне он эту галлюцинацию – из-за гроба, шестьдесят один год спустя после смерти, своею мистической болтовнёю? Или в самом деле у нас в доме есть свое родовое привидение, как бледная дама у Гогенцоллернов и за неимением другого богатства – оно именно и перешло мне в наследство? Так или иначе, но мы сошлись с прадедом или на одной и той же галлюцинации, или на одном и том же призраке.

Допустим невозможное, т. е. призрак. Если призрак – то чей? Он – двойник Ольгуси. Закрыстьян Алоизий свидетельствовал, умирая, что Ольгуся – живое воплощение Зоей Здановки. Прадед говорил что-то о vie interrompue cruellement…[88]

Смерть Зоей Здановки была насильственная. La prison de marbre…[89] не намек ли это на статую и монумент Зоей, уничтоженные, быть может, еще на памяти деда наследниками графа Петра? Эти ручки, так похожие на ручки Ольгуси…

Какой же я простак! Как было не догадаться сразу, что случай дал мне открыть забытую могилу Зоей Здановки и обломки ее знаменитой статуи – той самой таинственной статуи, что, если верить бредням холопов, стонала, плакала и бродила по ночам, как будто приняла в себя часть жизни безвременно погибшей красавицы?

Бредни? Бредни? Однако я не знал, по крайней мере, не помнил об этих бреднях, когда встретил розовую не знакомку – как раз там, где они заставляли бродить мертвую Зосю, как раз там, где оказалась потом ее могила.

Странный розовый призрак мелькнул мне именно у кургана, откуда майский ливень добыл для меня вот этот странный розоватый мрамор, такой необычайно легкий, прозрачный, и будто мягкий в руке.

Эти ручки – ручки Зоей Здановки, полтораста лет спящей в земле. Я сжимаю их и думаю о ней. Зачем приходила она к прадеду – такая же, как ходит теперь ко мне, с тем же выражением в лице, с тою же мукою в глазах?

Что должен он сделать для нее? Чего не сумел сделать, чтобы успокоить ее страждущую тень? «Briser la prison de marbre…» разрушить темницу или освободить из темницы?.. Fantôme chéri…[90] Fleur fatale… при чем тут fleur fatale?[91] Она ли – роковой цветок, по поэтической метафоре прадеда, или… Ба! А первый отрывок, дешифрованный ксендзом Августом? «Цвел 23 июня 1823… цвел 23 июня 1830… не мог воспользоваться… глупо… страшно…» Не об этом ли роковом цветке идет теперь речь? Что если восстановить испорченный текст хотя бы в такой форме: «Je jure sur le rosés, fleurissantes a tes joues, fantôme chéri, qui je me procurerai de la fleur fatale et je te rendrai a la vie, interrompu si cruellement»[92].

Клятва безумная, но разве не безумно все, что совершается теперь вокруг меня?

«Цвел 23 июня 1823… 1830…» и через семилетний промежуток намечен периодически цвести до конца столетия. Текущий 1893 год в том числе. Таким образом, всего две недели отделяют меня от тайны de la fleur fatale…

«Может быть, кому-нибудь из потомков удастся, что не удалось мне», – пишет прадедушка, точно завещая мне, своему преемнику по мистической жажде, непонятную, но непременную миссию. Ах, Иван Никитич! Бог тебе судья, заморочил ты мою голову!

Вот уже вторая неделя, что я стою одной ногою в мире действительности, другою – где-то за границею возможного… и за границу эту тянет меня, тянет ступить другою ногою. Я заперся дома, нигде не бываю, никого не принимаю. Ольгуся пишет мне письма, полные упреков… Пускай! Не до нее…

Нет больше сомнений!

Я знаю теперь, кого я видел в саду, кто заглянул ко мне через плечо, когда я мастерил фейерверк для Ольгуси, кого встретила Ольгуся в гостиной, когда была у меня, – это Зося Здановка.

Пишу это имя твердою рукою, потому что если даже я помешан, то помешан на ней. Ее имя – та неподвижная идея, около которой вращаются мои мысли.

Вчера вечером, когда меня, одинокого, вновь окружил тот странный, густой, как будто полный незримой, но веской и тягучей материи воздух, что стал в последнее время неизменным спутником моих размышлений, – я вдруг непостижимым экстазом почувствовал, что какой-то могучий прилив небывалых сил словно захватил меня из земной среды и возвысил меня над нею таинственною, сверхчеловеческою властью. Взор мой упал на мраморные ручки Зоей… Я машинально поднял их со стола, крепко сжимая мрамор в бессознательном восторге.

Я чувствовал, что она, когда-то воплощенная в этом камне, здесь, возле меня, что стоит позвать ее – и она придет.

И я позвал ее…

Тогда от ручек пошли как будто лучи – бледные, белесовато-палевые… воздух пропитался тем мутным брожением, тою эфирною зыбью, которые до сих пор я считал обманом своего больного зрения… Казалось, предо мною происходила какая-то полузримая борьба: что-то рвалось ко мне и что-то другое не пускало… Я понял, что должен напрячь все силы воли – и я позвал Зосю: теперь я уже не сомневался, что это Зося! – еще и еще.

И она появилась…

А! Теперь я понимаю прадеда!

Она так несчастна! Когда я слышу ее стон, лицо ее искажается таким тяжелым и долгим страданием, что сердце мое разрывается на части, что я, вне себя, готов хоть в ад – лишь бы поднять и прекратить ее горе… лишь бы возвратить ей счастье и покой, о которых она рыдает.

Зависит ли это от меня? О да! Иначе – зачем бы именно ко мне явилась она? Зачем я, а не любой из мужчин, любая из женщин околотка стали жертвами ее грустного присутствия? Зависит. Я читаю это в ее голубых, отемненных слезами глазах. Она ищет в правнуке – чего не сумел дать ей прадед.

Так выскажись же, чего ты ждешь? Чего тебе надо? Не мучь и себя, и меня… Или не можешь? Не вольна? Тень, достигшая материализации, но лишенная слова? Астральное тело, не осязаемое и беззвучное? Но бесстрастное ли?

Вчера, когда она явилась, я задумался об ее удивительном сходстве с Ольгусею и вдруг – не узнал ее, так гневно вспыхнули ее глаза… Что значит этот гнев? Чем мешает ей Ольгуся? Любит она меня, что ли, ревнует? Да разве «там» есть любовь и ревность? А почему нет? Если вместе с телом не умирают другие человеческие страдания, почему должны умереть эти?

Чтобы разбить «фантастическое настроение», как выражается Паклевецкий, я схватил первую попавшуюся под руку книгу из библиотеки и стал читать, где открылась страница. Оказалось, Лермонтов. А что попалось – не угодно ли?!

Коснется ль чуждое дыханье

Твоих ланит,

Моя душа в немом страданье

Вся задрожит.

Случится ль, шепчешь, засыпая,

Ты о другом.

Твои слова текут, пылая,

По мне огнем.

Ты не должна любить другого,

Нет, не должна:

Ты мертвецу святыней слова

Обречена.

Словно загадал!.. Нечего сказать – утешительно!

Статуя… Мрамор… Мрамор не ходит, мрамор не движется… Да. Но легенда о Пигмалионе стара, как мир, и ровесница скульптуре. Мраморная Диана, на палец которой молодой римский патриций надел кольцо свое, почла себя невестою и не допустила жениха своего быть мужем другой… В средневековом монастыре статуя Мадонны ожила, чтобы спасти грешную игуменью, увлеченную любовью в бегство из обители… Каменный Гость…

Сказки, легенды, предания, выдумки поэтов… Но когда «это»… я не знаю, что «это»… стояло предо мною – немое, живое, прекрасное – в плаче и в движении? И ветер вил золото кудрей, и рука опиралась на стол, и ножки ступали по ковру…

Альберт Великий сделал когда-то автомат прекрасной женщины. Когда статуя заговорила, Фома Аквинский в ужасе принял ее за дьявола и разбил палкою. Вошел Альберт, увидал и воскликнул отчаянный:

– Фома! Фома! Что ты сделал? Ты разбил тридцать лет моей работы – тридцать лет жизни моей уничтожил ты, Фома!

Он умер с горя по своей прекрасной движущейся статуе…

Я должен понять, должен догадаться, чего хочет от меня эта странная мертвая красавица, которая каждый день ходит ко мне в гости с того света, точно из соседнего имения, о чем молит меня ее скорбный, плачущий взор?..

Она нема… все еще нема… если губы ее шевелятся, в ушах моих, как и в первый день, когда я сознательно вызвал ее, раздаются лишь два слова:

– Жар-Цвет… Жар-Цвет…

И я по-прежнему не знаю, она ли это говорила или то звук не от нее самой, но воздух вокруг нее плачет и стонет?

Жар-Цвет… Какое красивое слово Жар-Цвет… Как жизнь… Сколько тепла и красок…

17 июня

Дикий и страшный день!

Она чуть-чуть было не заговорила…

Но прежде чем с губ ее вырвался хоть один звук, лицо ее исказилось ужасом и отвращением, она потемнела, как земля, опрокинулась на спину, переломилась, как молодая березка, и расплылась серыми хлопьями, как дым в сырой осенний день. А я услыхал другой голос – противный и уже, несомненно, человеческий.

– Здравствуйте, граф… Что это за манипуляции вы здесь проделывали?

На пороге кабинета стоял Паклевецкий.

– Как вы взошли? Кто вас пустил? – крикнул я, будучи не в силах сдержать свое бешенство.

– Ого, как строго! – насмешливо сказал он, спокойно располагаясь в креслах… – Вошел через дверь – вольно же вам не запираться на ключ, когда вы заняты. А пустил меня к вам Якуб… Да вы не гневайтесь: я гость не до такой степени некстати, как вы думаете.

– Сомневаюсь! – грубо крикнул я ему.

– Сомнение есть мать познания, – возразил он и вдруг подошел ко мне близко-близко…

– Так как же, граф? – зашептал он, наклоняясь к моему уху и пронизывая меня своими лукавыми черными глазами. – Так как же? Все Зося? А? Все Зося?

Если бы потолок обрушился на меня, я был бы меньше удивлен и испуган. Я с ужасом смотрел на Паклевецкого и едва узнавал его: так было сурово и злобно его внезапно изменившееся, страшное, исхудалое лицо…

– Я не понимаю вас, – пролепетал я, стараясь отвернуться.

– Ну, не притворяйтесь, ваше сиятельство, – холодно сказал Паклевецкий. – Будет нам играть в темную, откроем карты… Рыбак рыбака видит издалека!

– Кто вы такой?

– Как вам известно, уездный врач Паклевецкий.

– Откуда же вы знаете?

– А вот, представьте себе, – знаю. А каким образом – не все ли равно вам?

– Вы подслушивали меня или прочитали мои записки.

– Ну вот! Зачем не предположить возможности, более благородной и лестной для моего самолюбия? Зачем не предположить, что я – ваш собрат по занятиям тайными науками и, с гордостью могу сказать, собрат старший, хотя и менее вас откровенный, потому что ушел в них гораздо дальше вас и могу вам объяснить тайны, о каких не смеет даже грезить ваша мудрость.

Он важно взглянул на меня.

– В том числе и тайну Зоей… Вы напрасно ломали голову над хитрою механикою этого ларчика, открывается он очень просто. И вы же сами открыли его, но, по свойственному вам легкомыслию, позабыли, что открыли, и теперь ломитесь в дверь, не замечая, что она отворена настежь…

– Объяснитесь… я не понимаю…

– Очень просто… С помощью вашего друга, лысого ксендза Августа, вы разобрались в заглавной книжке Ивана Никитича Ладьина и, отдаю вам справедливость, очень искусно комбинировали разобранное. Когда вы добрались до идеи о Зосе, я вам аплодировал из моего прекрасного далека – даю вам честное слово.

Я молчал, совершенно раздавленный его властными словами: он знал все, видел и слышал все…

– Но вы немного забывчивы, – продолжал он. – Вас сбил с толку la fleur fatale… Как же было не при помнить той странички из «Natura Nutrix», которую вы даже выписали в свой дневник?

– Об Огненном Цвете?

– Ну да. О таинственном тибетском папоротнике, открывающем человеку тайну жизни. Именно он-то и есть la fleur fatale, которого искал ваш прадедушка, за которым ходила к нему Зося, а теперь ходит к вам…

– Но какое же отношение…

– Между Зосей и Огненным Цветом? Такое, что Зосю рано со света сжили, Зося хочет жить, в землю ей неохота, – с неприятною улыбкою возразил он, – а Огненный Цвет – в ваших руках – может вернуть ее к жизни.

– Так ли, Зося? – спросил он вдруг, насмешливо глядя в угол кабинета.

И я весь затрепетал, когда хорошо знакомый голос – тот самый, что так много дней уже звенел в ушах моих плакучею жалобою, – отозвался тягучим, точно против воли, стоном…

– Та… а… ак!..

– Вы слышали! – самодовольно засмеялся Паклевецкий, сделав рукою размашистый жест шарлатана, удачно показавшего новый фокус.

– А теперь, любезный граф, когда я, кажется, достаточно кредитовал себя в ваших глазах как представитель практического оккультизма, позвольте немножко пуститься в теорию… Что есть жизнь, граф? Наука отвечает нам: жизнь есть сцепление частиц космических в органическое тело, смерть – распадение этих частиц. Кто владеет Огненным Цветом, властен, по своему желанию, поддерживать телесные частицы в постоянном сцеплении, вызывать такое сцепление, когда ему угодно, то есть жить и позволять жить другим, пока не надоест, то есть вызывать к жизни мертвых в той плоти, как ходили они некогда по этой земле, то есть воскрешать и воскресать.

– Почему это? Какою силою? Паклевецкий пожал плечами.

– Почему разбросанные опилки железа прилипают кистью к куску магнита? Почему семь планет держатся в равновесии притяжением солнечного шара? Разве мыслимо задавать подобные вопросы? Вы признаете ведь магнетические явления в животном мире?

– Да.

– Вы знаете, что есть на земном шаре точки, есть в природе условия, при которых магнетические явления бывают особенно ярки и выразительны?

– Да.

– Ну-с, так место, где растет Огненный Цвет, – именно такое место, и условия его цветения – наиболее благоприятное условие для проявления животного, то есть атомистического, магнетизма. Вот и все.

– Но почему?

– А почему в какой-нибудь смиреннейшей Курской губернии вдруг ни с того ни с сего дурит магнитная стрелка? Почему искони держится морская легенда, будто полюсы земли – колоссальные скалы сильнейшего магнита, притягивающие к себе все железные части кораблей, а потому и на веки вечные недоступные для мореплавателей? Огненный Цвет тянет к себе реющие в мировом пространстве жизненные атомы, как магнит – железные опилки. Воля мастера, что сделать из железных опилок. Воля магика, что вылепить из попадающих в его распоряжение атомов. Больше я ничего не могу вам сказать.

Будь я шарлатан или сказочник, я бы мог вам сообщить, что Огненный Цвет есть не что иное, как выродившиеся отпрыски древа жизни, ушедшего в землю, когда Адам и Ева внесли грехом своим смерть в мир… и тому подобные средневековые бредни.

– Да, – принужден был подтвердить я, – именно это утверждает и «Natura Nutrix».

– Вот видите. Это вам лишнее доказательство моих знаний. Вам известно, что я не читал этой книги и видел ее лишь раз из ваших рук.

– Если только в отсутствие мое не побывали в моем кабинете, – возразил я грубо и бесцеремонно.

Он хладнокровно возразил:

– Почему же в отсутствие? Ваше присутствие меня нисколько не стесняет. Если бы я хотел проникать в ваши секреты… угодно вам – я прочту вам от слова до слова письмо от панны Ольгуси, которое вы только что получили и нераспечатанным бросили в ящик письменного стола? Дерево и стены двойному зрению не помеха…

Я, пораженный, разбитый, отступил. А он говорил, будто ни в чем не бывало:

– Древо жизни, так древо жизни. Мне все равно. Пускай. Но я жрец науки, а потому откровенно говорю вам: не знаю. В лаборатории природы всегда остаются уголки, куда нашего брата ни с каким, даже Соломоновым, ключом в руках все-таки не пускают. Силу и закон Огненного Цвета я вам объяснил: довольствуйтесь этим для практики, без теоретических вопросов.

– Но почему же я должен вам верить? Мало ли каких волшебных историй и обобщений из них можно насоздать, имея фантастически настроенный ум! А, кажется, доктор, вы, который еще так недавно упрекали меня в фантастическом настроении ума, много опередили меня в этом направлении. Конечно, если только все ваше поведение сейчас не мистификация, если вы не морочите меня.

– Нет, я вас не морочу. Да я и не требую, чтобы вы мне верили на слово. Проверьте своим опытом, по смотрите своими глазами, осязайте своими руками – тогда и поверите!..

– Ну, это мудрено, – сердито усмехнулся я, – ехать в Тибет мне далеко не по средствам.

– Да и не надо. Зачем в Тибет? После теории позвольте немного истории. Вы можете наблюдать тайну Огненного Цвета, не выходя из Здановского парка.

– Как? Вы бредите, доктор!

– Ничуть. Слушайте меня внимательно. Ваш прадед Иван Никитич Ладьин был человек весьма крутой воли и весьма пылкого воображения. Он был пожалован Здановским маентком, когда память Зоей Здановки была еще совершенно свежа в околотке. Заинтересованный рассказами о ее красоте и несчастной судьбе, о таинственном остатке жизни, который сохранила ее статуя, прежде чем уничтожили ее графы Гичовские, он влюбился в память Зоей со всею пылкостью, свойственной этому фантастическому суровому мистику… Влюбился, как Фауст в Елену. Он был человеком больших познаний и редкой магнетической силы. Властью науки, переданной ему азиатскими мудрецами, он вызвал к жизни внешнюю форму покойной Зоей, дал ей способность являться людям, но – лишь на короткие мгновения, как видите ее теперь и вы. Он не был в состоянии ни сделать ее призрак постоянным явлением, ни одухотворить его: для этого ему нужен был Огненный Цвет. Он отправился в Тибет. Опоздав к цветению Огненного Цвета на месте, он выкопал несколько кустов драгоценного папоротника и с величайшими предосторожностями перевез их в Россию, надеясь через семилетний срок овладеть цветом без новых трудов и испытаний.

Странная улыбка заиграла на губах Паклевецкого.

– Всю жизнь холил он это драгоценное растение. Он имел счастье дважды в семилетние сроки наблюдать цветение папоротника, но не сумел воспользоваться его чудесными свойствами и умер, не дождавшись третьего расцвета. По смерти его Зданов запустел, оранжерея разрушилась, а Огненный Цвет по невежеству садовников был выброшен в парк, как простой и никуда не годный папоротник. Но так как Огненный Цвет – неумирающее растение жизни, то он не пропал и… в полночь с 23 на 24 июня, как это было рассчитано вашим прадедом и недавно вам открыто ксендзом Августом, Огненный Цвет загорится в вашем Здановском саду.

– Не может быть.

– Если вы захотите видеть, если вы послушаетесь Зоей Здановки, то сами убедитесь, что может. Qui ne risque, ne gagne rien[93], авось вам повезет больше, чем Ивану Ладьину. Подумайте: одно движение, одна минута могут сделать вас самым богатым, самым могучим человеком на земном шаре! Ни один мудрец, ни один властитель в мире не в силах дать людям крошечную долю счастья, которое вы получите: способность раздавать щедрою рукою восторги неисчерпаемых богатств и неумирающего бытия!

– Почему же прадед-то не воспользовался Огненным Цветом?

– Потому что между ним и цветком становились могучие силы, столько же дорожащие Огненным Цветом и столько же ищущие обладания им, как и человек…

– Господин доктор, вы, кажется, серьезно желаете за ставить меня поверить в существование чертей и кикимор?

Дикая насмешка исказила черты Паклевецкого.

– Граф, за чем пойдешь, то и найдешь.

– То есть?

– Кто однажды увяз в тайные науки, тот – с какой бы стороны ни вошел в них – должен кончить верою в нечистую силу и непременно придет к ней.

– Я вожусь с оккультизмом двенадцать лет и ни разу на пути моих исследований не встретился с надобностью в вашей нечистой силе.

Паклевецкий состроил шутовскую гримасу.

– Да, но зато, быть может, нечистая-то сада за этот срок получила в вас большую надобность. Черт не самолюбив. Если гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе. Вы не пришли к нечистой силе, так она пришла к вам.

– Что вы хотите сказать этим?

– Как что? Вспомните Лалу и смерть Дебрянского. Посмеете ли вы сейчас приписывать это мщение великих темных сил естественным причинам? После того как вы сам свидетель и очевидец, что существует власть, поднимающая мертвых из земли?.. Если вы верите в кроткую Зосю, то должны верить и в грозную Анну. Мечтаете о страдающем ангеле – признавайте и вампира.

Я молчал, подавленный. Он, торжествующий, продолжал:

– Силы эти встретят и вас, когда вы пойдете искать Огненный Цвет, и предупреждаю вас: без моего участия с вами случится то же самое, что с вашим прадедом: вы утонете в океане диких, чудовищных галлюцинаций, физический страх подавит вашу волю, и вы, ошеломленный, испуганный, бросите цветок на жертву силам, которые станут оспаривать его у вас.

– Вы требуете доли в моем будущем открытии?

– Да, но доли скромной: удовлетворения моего научного любопытства – и только. Видите, я имел бы право быть более требовательным, но не могу. Если я не покажу вам, где растет Огненный Цвет, вам все равно покажут его другие силы. Таким образом, я, как первый заговоривший с вами откровенно об Огненном Цвете, просил бы у вас лишь двух милостей: одна – чтобы в поисках Огненного Цвета вы доверились одному мне и никому, никому другому… другая – чтобы вы позволили мне первому и немедленно после того, как Огненный Цвет очутится в ваших руках, произвести с ним несколько опытов…

– Почему вы лично не ищете Огненного Цвета? – спросил я по некотором размышлении. – Почему вы, зная, где это сокровище, и имея возможность овладеть им нераздельно, уступаете его мне? Признаюсь, ваше великодушие для меня малопонятно… Я бы не поделился…

Паклевецкий нахмурился.

– И я бы не поделился, если бы был в силах взять его один. Потому что я больше вас знаю, что не имею ни той духовной силы, ни той воли, какие требуются для этого дела. Вы прославленный храбрец, натура властная, выработанная многими поколениями повелителей. Ваша нервная сила выросла, ваши магнетические флюиды развиваются на почве вековой наследственности. Вы, сами того не подозревая, природный маг-аристократ, а я – жалкая обывательщина, мещанский оккультист-любитель, да, откровенно вам признаюсь, и трусоват. Словом, я себя проверил – и подвиг мне не по силам. Вам и только вам можно докончить дело, начатое вашим прадедом… Согласны вы принять меня участником?

– Извольте…

– Честное слово?

– Хорошо, пожалуй, хоть и честное слово. К научным исследованиям я не ревнив, а если вы, повторяю, не мистифицируете меня, и действительно, Огненный Цвет обладает такими удивительными золотоискательскими качествами, то и к богатству ревновать нечего: достанет на обоих!

– Клянусь вам: со времен царя Хирама человек не имел в руках своих столько богатств, сколько получите вы!

Когда Паклевецкий оставил меня, я зарылся в свои книги и восстановил в памяти все, что когда-либо читал или слышал о Жар-Цвете. Все те же угрозы, что по-латыни твердит мне «Natura Nutrix» и внушал сейчас Паклевецкий:

– Нечистая сила всячески мешает человеку достать чудесный цветок; около папоротника в ночь, когда он должен цвести, лежат змеи и разные чудовища и жадно сторожат минуту его расцвета. На смельчака, который решается овладеть этим цветком, нечистая сила наводит непробудный сон или силится оковать его страхом; едва сорвет он цветок, как вдруг земля заколеблется под его ногами, раздадутся удары грома, заблистает молния, завоют ветры, послышатся неистовые крики, стрельба, дьявольский хохот и звуки хлыстов, которыми нечистые хлопают по земле; человека обдаст адским пламенем и удушливым серным запахом; перед ним явятся звероподобные чудища с высунутыми огненными языками, острые концы которых пронизывают до самого сердца. Пока не добудешь цвета папоротника – боже избави выступить из круговой черты или оглядываться по сторонам: как повернешь голову – так она и останется навеки, а выступишь из круга – черти разорвут на части. Сорвавши цветок, надо сжать его в руке крепко-накрепко и бежать домой без оглядки; если оглянешься – весь труд пропал: цветок исчезнет.

Ну, если не больше того – не весьма же изобретательна в страхах и ужасах нечистая сила!.. Среди дикарей я живал и в кунсткамерах бывал. Землетрясение испытывал, на Этне в момент извержения был, на бизонов охотился, на мустангах среди воющих индейцев скакал. Страшными рожами и кошачьей музыкой меня не напугаешь. Выдержу.

23 июня

Сегодня ночью я буду обладать великою тайною жизни… если только тайна эта существует, если только мы оба – и я, и Паклевецкий – не сумасшедшие, странно пораженные одновременно одним и тем же бредом. Или – еще вероятнее – если он не шарлатан, не дурачит меня, как средневековый мистагог простака-неофита. Но я не позволю издеваться над собою. Если я замечу хоть тень мистификации, я его убью… Я сказал ему это. Он только рассмеялся. Значит, не боится, уверен в правде своего знания. Не о двух же он головах, чтобы шутить со мною! Кто и каков я, ему слишком хорошо известно.

Меня смущает одно. Вот уже три дня, как мы условились с ним о поисках Огненного Цвета, и с тех, пор я, кроме Якуба и Паклевецкого, не вижу никого – ни живых, ни мертвых. Он точно ограду вокруг меня поставил. Я окружен его атмосферою, как недавно был окружен атмосферою Зоей.

Я чувствую, что я весь под его влиянием: что я уже никогда не остаюсь один; что он всегда следит за мною издалека – через расстояние, сквозь двери запертые, сквозь каменные стены, постоянно стережет меня напряженною и властною мыслью, точно боится, что я обману его, убегу, струшу, поссорюсь с ним… Это первое внушение, с которым я не в силах бороться.

Я потерял власть над духом Зоей. Я звал ее вчера, и она не пришла. Только где-то далеко-далеко раздался не то вздох, не то звон лопнувшей гитарной струны… скорбный… тяжелый… Она здесь, но не смеет показаться, точно запуганная. Отчего?.. Я чувствую в ней резкую антипатию к Паклевецкому, это он причиною, что она удаляется от меня. Откуда эта антипатия? Ведь без него я не знал бы, как ломочь ей. Почему же она так печальна теперь, когда ее освобождение близко и непременно? Почему она так страшно переменилась в лице и исчезла, как дым, когда Паклевецкий застал ее в моем кабинете? Он принес мне секрет, как превратить ее из блуждающего призрака в материальное существо… Он – ее благодетель, а между тем вместо благодарности сколько ужаса и отвращения высказал ее умирающий взгляд!..

Не напрасно ли я дал ему свое слово? Не скрывается ли за помощью, им предложенной, какой-нибудь коварный умысел? Не может быть! Если бы он затевал что-нибудь против меня, какая выгода показать мне цветок жизни? Паклевецкий бывает у меня каждый день… По его рецептам я тренирую себя к поискам чудесного сериею магических обрядов, постом, заклинаниями. Когда что-нибудь кажется мне чересчур глупым, он неизменно повторяет мне одну и ту же фразу:

– Вспомните Фауста в кухне ведьмы. Что делать! Вы декламируете вздор, но без вздора этого нельзя! Должно быть, стихийные духи любят видеть людей дураками и в глупых положениях.

Вежлив он со мною, как никогда, до изысканности, услужлив до лакейства. А я, как нарочно, «в нервах» и то и дело говорю ему неприятные вещи. Он пропускает их мимо ушей с такою кроткою покорностью, что мне даже совестно становится, но я положительно не в силах владеть собою.

Присутствие этого человека для меня ад. Поскорее развязаться с ним и затем указать ему порог, чтобы не встречаться более никогда в жизни!

24 июня

Еще несколько минут – и я, быть может, буду сумасшедшим… Мозг мой горит, я собираю последнее мужество, последние мысли, последнее присутствие духа, чтобы набросать эти строки… кто найдет, пусть верит или не верит, как хочет… мне все равно!.. Признания ли мистика, признания ли сумасшедшего – для невера не много разницы!

Да! Он существует! Я видел его, этот Огненный Цвет… он был в моей руке… и я не удержал его… не сумел, не смог удержать!

Мы с этим… с тем, кто назывался Паклевецким, чье имя теперь я не в силах произнести без трепета, проникли в парк, к. тому самому размытому кургану.

Когда на кусте бурого папоротника, как пламя, сверкнула золотая звездочка Огненного Цвета, я хотел протянуть к ней руку, но все члены моего тела стали как свинцовые, ноги не хотели оторваться от земли, руки повисли, как плети.

– Что же вы? – слышал я гневный шепот над моим ухом. – Рвите же! Рвите, пока не поздно. Ведь он и пяти секунд не цветет: сейчас осыплются листики, вы прозеваете свое счастье!

Я сделал над собою страшное усилие, но таинственные путы продолжали вязать меня по рукам и ногам! Мне чудился чей-то мрачный смех, какие-то безобразные рожи кивали мне из сумрака. Я не боялся их – я только сознавал, что это они враждебным магнетизмом своих глаз парализуют мою волю и что мне не одолеть их влияния – оно сильнее человека.

Тогда Паклевецкий, топнув ногою, с яростью пробормотал несколько слов – и рожи исчезли: по ту сторону цветка, озаренная его отблеском, выросла Зося… Ее взгляд, испуганный и ждущий, оживил меня… «Спаси! Дай мне жизнь! Не бойся никого и ничего! Ты господин этой минуты!» – прочел я в ее страдальческой улыбке. Я забыл страшные рожи, забыл Паклевецкого, недавняя свинцовая тяжесть свалилась с моих плеч. Я схватил цветок, земля затряслась под моими ногами, и я почувствовал вдруг, как некая непостижимая, сверхъестественная сила льется в меня, и я расту, расту, и нет уже могучее меня никого на свете!.. Я видел светло; как днем, в глубокую полночь. Земля и все предметы на ней стали прозрачными, как хрусталь. Зося радостно протягивала ко мне руки. Зося звала. Я шагнул к ней… Паклевецкий схватил меня за руку:

– Стойте! – повелительно сказал он. – Прежде всего исполните условие, вы дали слово уступить мне первый опыт над Огненным Цветом.

– Да, ваша правда, – сказал я и готов был уже передать ему цветок, когда взглянул нечаянно на Зосю: мгновение тому назад радостный, взор ее был снова полон ужасом и отчаянием. Казалось, она предостерегала меня. Я пристально посмотрел в глаза Паклевецкого и прочел в них тревожное и злобное ожидание – взгляд хитрого коршуна, готового ринуться на добычу. Он вдруг стал мне ясен…

– Я не дам вам цветка, – сказал я, отступая от него.

– Что это значит? Вы с ума сошли? – глухо ото звался он, следуя за мною.

– Я не дам цветка, пока вы не объясните мне, зачем он вам и кто вы такой, – продолжал я.

Он все бормотал:

– Это бесчестно!.. Разве так держат честное слово? – и тянулся к цветку.

Я спокойно отстранил его левою рукою, а правою высоко поднял цветок над головою, так что пламенный отблеск его упал на злобное лицо доктора.

– Я понял вас; – сказал я. – Я не знаю, кто вы именно, но вы причастны к той злой силе, что оспаривает у человека власть над Огненным Цветом, власть над жизнью и смертью… Вы знали, что меня нельзя запугать никакими страхами, и потому решились вырвать у меня цветок обманом… Вы помогали мне, чтобы предать меня и отнять у меня мою добычу!..

Он с хриплым криком ярости бросился на меня.

– Цветок! Цветок! Отдай цветок! – рычал он. – Вот уж сорок девять лет, как я стерегу этот цветок и не уступлю тебе, мальчишке…

– Прочь, гадина!

Он лез на меня со свирепым лицом, в нем не было уже ничего человеческого. Но я не боялся. Я чувствовал себя сильнее этого безобразного существа, охватившего меня своими цепкими лапами… Он уже обессилевал… Я напрягся, чтобы последним усилием свалить его на землю…

И вдруг, в одно мгновение ока, он сделался в моих руках тонким и высоким, как шест. И когда, не встречая сопротивление в моем теле, я споткнулся и, едва удержавшись на ногах, в изумлении неожиданности глянул вверх – вместо знакомого лица моего врага на меня с шипением оскалились три змеиные головы с янтарными глазами…

Я позабыл о цветке, дрожащем в моих пальцах, и думал только о самозащите. Я схватил чудовище за его длинную шею, и в это время золотая звездочка мелькнула перед моими глазами: это упал на землю Огненный Цветок и рассыпался кучею золотых лепестков, вновь поколебав землю точно вулканическим ударом.

И в этот же миг все пропало: и чудовище, и звездочка и Зося… Парк был темен и пуст… Бурый папоротник уныло качался под ночным ветром… Мне чудились далекие стоны и грубый язвительный хохот… Я понял, что все потеряно: я не выдержал испытания. И вот, возвратясь, я сижу теперь один со своими мыслями и спешу занести их на бумагу, потому что стыд, гнев сводит меня с ума. И кроме стыда и гнева, еще сомнение: не сном ли сплошным, не рядом ли галлюцинаций была в последние дни моя жизнь. Я написал, что тороплюсь записать прежде, чем сойду с ума… а, может быть, я уже сошел давно? Но так или иначе, было или не было все, что я, казалось мне, пережил, – я переживал это настолько ярко, что яркостью этою заслонилась вся моя прежняя жизнь… И через семь лет… через семь лет… он, таинственный Огненный Цвет, опять засияет в Здановском парке своими радужными красками, подобный падучей звезде, скатившейся в темную ночь… О, если только я не умру, если только безумие не прикует меня к одинокой келье, мы еще поборемся!.. И уже в другой раз я не останусь побежденным!.. Прости, Зося! Прости и жди! – не отчаивайся: будет и на нашей улице праздник!.. И верь мне он недалек, недалек, недалек…

* * *

Его сиятельству

Викентию Павловичу Гичовскому в Москву

1893

27 июля

Заборье.

Ваше сиятельство! Спешу уведомить вас, что болезнь брата вашего, всеми нами обожаемого графа Валерия, приняла в последнее время вполне благоприятное течение. Воспаление мозговых оболочек, которое разрешилось уже известным вам острым припадком помешательства, прошло бесследно благодаря могучей натуре его сиятельства графа Валерия и искусству вызванных нами из Киева врачей. В настоящее время граф еще очень слаб, но рассуждает уже совершенно разумно. Болезнь свою он объясняет тем, что – уже заранее предрасположенный к ней нервным переутомлением в результате беспокойной жизни своей, полной бесплодными трудами и приключениями, – поддался опасному обаянию мистических сочинений и некоторых увлеченных ими людей. Как «никто безнаказанно не гуляет под пальмами», так не проходит никому даром странствие в дремучие леса тайных наук, воспрещенных не только божественною волею, но и здравым смыслом человеческим. Придя к убеждению в болезненности своих недавних мечтаний, граф Валерий на днях просил меня передать нашему уважаемому уездному врачу, пану Коронату Палевецкому, вам небезызвестному, свое искреннейшее извинение в том, что долгое время был несправедлив к этому почтенному и мудрому человеку и в анормальной подозрительности своей даже почитал его, прости господи, за диавола, врага душ человеческих, почему и совершил на жизнь его уже известное вам прискорбное покушение в здановском парке в ночь с 23 на 24 июня. К прискорбию моему, волю графа я исполнить не могу, так как на той же самой неделе, как заболел граф Валерий, и едва оправившись от нанесенных ему последним в припадке побоев, Паклевецкий уехал из нашего повета по делам своим в город Астрахань и где сейчас находится – неизвестно. Но слышно, что в наши края он, ко всеобщему большому сожалению, не возвратится, прислал прошение об отставке, и на его место уже назначают к нам другого врача. Смею вас уверить, что пан Паклевецкий не сохранил против графа Валерия ни какого зла и даже очень горевал, что дела, отзывающие его, не позволяют ему лично наблюдать за лечением нашего дорогого больного. По его мнению, болезнь графа началась уже очень давно. В последнее же время перед решительным припадком, как полагает пан Паклевецкий, граф Валерий, сохраняя наружность нормального человека, на самом деле был совершенно невменяем, ибо жил и чувствовал себя не в действительном мире, но в искаженном иллюзиями и галлюцинациями, которые создавал обуянный назревающим недугом мозг. Граф видел и слышал уже не то, что проходило пред ним в действительности и что ему говорили, а только что хотел и позволял видеть и слышать больной мозг, совершенно закрывшийся для прямых внешних впечатлений и принимавший их лишь в диких извращениях. Все его видения и звуки рождались в нем самом из воспоминаний и старых впечатлений и приобретали над ним власть и силу страшной повелительности. Так что в ложных представлениях графа Паклевецкий стал, с нами будь крестная сила, чертом, а мою племянницу, панну Ольгусю Дубенич, граф начал в один печальный день совершенно серьезно принимать за Зосю Здановку, известную вам, конечно, героиню фамильной легенды вашего, графов Гичовских, дома. Хуже всего, что все мы долго не умели рассмотреть в странностях графа серьезного заболевания, предполагали просто, что он шутит и играет фантастическую роль забавы ради, и потакали ему в его настроениях. Пан Паклевецкий, несмотря на то, что пострадал в схватке с графом, считает очень счастливым случаем, что в момент решительного припадка был с графом именно он, уже более или менее приготовленный к возможности катастрофы предварительным наблюдением, а не какой-либо ничего не ожидавший и не подозревавший человек, хотя бы я, например, который в ошеломлении пред внезапным безумием графа, не успел бы и защититься. Ведь бешеная вспышка графа началась внезапно и всего лишь с того, что пан Паклевецкий, гуляя с ним ночью в здановском парке, заметил, как он срывает и нюхает белые цветы, и позволил себе предостеречь его:

– А вот этого граф, кажется, не следовало бы делать. Дайте-ка мне сюда взглянуть, какие у вас цветы. Едва ли это не беладонна, дурман…

Едва доктор произнес эти слова, как граф набросился на него с бешеным криком и стал наносить ему жестокие удары. Он наверное задушил бы доктора, если бы Паклевецкий, на мгновение вырвавшись из его рук, не догадался скрыться в темный ров, где и просидел до тех пор, пока безумный, потеряв его, не убежал с плачем и воплями, голося о каких-то змеях, огненном цвете, дьяволах, Зосе Здановке, назад в палац… Несчастный доктор, сильно избитый и ошеломленный падением, пролежал более часа, будучи не в силах выбраться из балки и призывая криком себе на помощь. Лишь с рассветом удалось ему выползти, добраться до палаца и оповестить старого Якуба обо всем, что произошло. Тогда люди бросились в кабинет и нашли графа Валерия на полу, лежащим без чувств рядом с дневником, который вам препровожден ранее. Не могу не прибавить с гордостью о пользе, принесенной графу в болезни его уходом и заботами племянницы моей панны Ольги Дубенич, находившейся неотлучно при одре страданий его сиятельства. Граф просил меня разрешить Ольгусе сопровождать его в качестве сестры милосердия в предстоящем ему путешествии на итальянские купания. Если вы, ваше сиятельство, не усмотрите в этом ничего неугодного или предосудительного, то и я, со своей стороны, почту долгом исполнить желание больного, горячо поддерживаемое и племянницею моею, к графу Валерию искренно привязанною…

За сим, ожидая милостивых распоряжений ваших, поручаю себя благосклонности вашего сиятельства и, любя вас во Христе, пребываю смиренным молитвенником вашим и вашего сиятельства покорнейшим слугою.

нижайший Август Лапоциньский, викарий здановский и заборский.

1895

Предыдущая главаГлава 10 из 12Следующая глава