К книге
Убийственное летоЖертва
50%
Жертва
4

Я танцую с Пинг-Понгом, потому что меня попросил Микки. Вовсе не потому, что я как-то особенно люблю Микки, нет. Но что я его недолюбливаю, тоже не скажешь. Просто я знаю, что ему обязана. И это относится ко всем, не только к нему. Однажды Микки увидел мою мать на дороге и остановил свой желтый фургон. Это было в феврале этого года. Так она рассказывала. Он спросил:

– Куда вы идете в такую жуткую погоду?

Она ответила:

– В город.

Ей нужно было отнести какие-то бумажки в отдел социального обеспечения, чтобы получить свои гроши. По снегу, и все такое прочее. Если показать в кино, то в перерыве раскупят все бумажные носовые платки. Он сказал:

– Ладно, сейчас развернусь и отвезу вас.

Она ответила:

– Что вы, не беспокойтесь, столько хлопот из-за меня.

Такая вот у меня мамаша, плюнь ей в лицо, а она скажет, не беспокойтесь из-за меня. Чтобы было понятно. Микки ехал домой, в гору. А она, моя бедная дурында, шла под гору, рискуя сломать себе ноги по этому гололеду. Или шейку бедра, как повезет. А Микки сказал:

– Бросьте, развернусь, с меня не убудет.

И вот он разворачивает свой фургон, крутит руль во все стороны, скользит, его заносит, и он, как придурок, застревает поперек дороги.

Два часа. Битых два часа они собирали ветки и всякую дрянь, чтобы вытащить фургон из снега. Микки переживал, но за нее:

– Черт, когда мы приедем, они уже закроются.

В какой-то момент он настолько вышел из себя, что долбанул головой дверцу машины. От ярости. Мать, скорее всего, сказала:

– Вот видите, сколько из-за меня беспокойства.

Короче, свез он ее в город. И еще ждал целую вечность, пока она выйдет из мэрии, подсчитывая свою жалкую пенсию, а потом доставил ее обратно в деревню. Я всегда помню, кому я что должна. И за хорошее, и за плохое. А потом все, мы квиты.

В Блюмэ он попросил меня потанцевать с братом. А сам хотел поиграть в шары с Жоржем Массинем. Отлично. Танцую с братом. Высокий парень, крупнее Микки, пот с него катится градом, говорит, хочет пить. Отлично. Идем что-то выпить у стойки в кафе на площади, торчим там целую вечность, чтобы я наконец догадалась, чем он хочет со мной заняться, а когда я говорю ему, мол, не стоит утруждать себя, он обижается. Отлично. Молча идем обратно через площадь, рожа у него кислая, он бросает меня возле «Динь-дона» и говорит, что должен уехать. Отлично. Дальше я танцую час или два, и тут вдруг самый младший, Бу-Бу, со злобным видом хватает меня за руку и говорит:

– Чем ты обидела моего брата?

Черт возьми! Я ему очень доходчиво объяснила, куда они могут идти – он сам, его братец и вся их семейка. Пока я дошла до его предков, он совсем озверел и орал как оглашенный.

Выхожу наружу, на ступеньки, все и так уже на нас пялятся. А там и Мартина Брошар, и Жижи, и Арлетта, и Муна, и приятели Бу-Бу, и Жорж Массинь с дружками, и еще хрен знает кто. Короче, целое дело. Я говорю этому Бу-Бу, что ничем я его братца не обидела, ну ничем. А он в крик:

– Тогда почему он уехал с таким лицом?

Когда на меня орут, я научилась думать о чем-то постороннем, чтобы не заводиться. Вообще. Не давать сдачи, не кататься по полу, не рыдать. Ненавижу, когда на меня наезжают. Я сказала себе: «Ну погодите, голубчики, потерпите немного, пока мне будет удобнее расквитаться с вами в нужном месте и в нужное время, тогда посмо́трите, кто такая – Вот-та».

Я сидела на ступеньках, обхватив голову руками, а Жорж Массинь сказал:

– Что случилось?

А Мартина сказала:

– Она ничего не сделала, вы что, не слышите?

А дружок Бу-Бу сказал:

– Она оскорбила его семью, я слышал.

В результате высказались все. А я разглядывала другой конец площади, где фонтан и платаны, и плевать на всех хотела. Тогда Жорж Массинь взял Бу-Бу за плечо, чтобы тот успокоился, только и всего, но Бу-Бу вырвался, словно до него дотронулся прокаженный, покраснел и заорал:

– А ты не смей ко мне прикасаться! Были бы здесь мои братья, ты бы не посмел! Они бы тебе набили морду.

Жорж устало покачал головой, сел рядом со мной и сказал:

– Господи, ведь мы с тобой отлично ладили. Что случилось? Я в ваших делах совсем не разбираюсь.

Я гляжу на Бу-Бу, он высокий и стройный и вообще до неприличия красивый, и он на меня смотрит сквозь злые слезы. Смотрит, будто терпеть не может, смотрит своими черными глазищами, и тут вдруг до меня начинает доходить. Не знаю, как меня осенило, собственными мозгами додумалась или как-то иначе, но уверена, что поняла. Весь этот цирк, который он тут разыграл из-за того, что его братец Пинг-Понг ушел с похоронной миной, эта злость, с которой он на меня смотрел в упор, все только для того, чтобы скрыть что-то другое или сказать мне что-то другое, уж не знаю, что именно. И тут – привет! Дальше я уже ничего не понимаю, как пришло, так и ушло.

Бу-Бу отходит от нас и идет по площади, руки в карманах. Жорж Массинь говорит:

– Наверняка надрался. В этом все дело. Кто видел, как он пил?

Я встаю и говорю:

– Я с ним потолкую и все улажу. Занавес.

Я слышу, как у меня за спиной они возвращаются на танцплощадку, только Жорж Массинь остался сидеть на ступеньках, а может, и нет, потому что на него смотрят, а ему неловко. Мне наплевать на тех, кто смотрит. Я стараюсь аккуратно идти по булыжнику и не подвернуть ногу.

Бу-Бу стоит не шевелясь, прислонившись к платану. Делает вид, что смотрит, как играют в шары. Я говорю:

– Знаешь, Бу-Бу, я ничего твоему брату не сделала, могу рассказать, как было.

Ну просто, как в кино. Я вся такая сладкая, как мед, только легкий акцент а-ля моя мамаша. Но единственное, что он соизволил сообщить мне, что его зовут Бернар, а не Бу-Бу. И идет к стене, огораживающей площадь, а за ней – обрыв. Он садится, на меня смотреть не желает, но я сажусь рядом. Ну, не рядом, а наискосок и крепко держусь, боюсь свалиться вниз метров на сто. Мы молчим до скончания века. А потом он вдруг говорит:

– У меня классный брат, ты просто его не знаешь. Он хотел, чтобы ты его узнала, а ты не поняла.

И тут его понесло – долдонит как заведенный про своего братца. Он зовет его Пинг-Понг, как все в деревне. Я даже не слушаю. Просто смотрю на него. У него светлые, довольно длинные волосы, довольно длинный нос, большие темные глаза с золотистыми крапинками, ресницы на километр, не меньше, губы, как у девчонки, которые хочется целовать, выдающийся вперед подбородок с ямочкой, очень длинная шея, очень длинное туловище, очень длинные ноги, и, чтобы любить его целиком, потребуется не меньше десяти заходов.

А потом, именно так, на стене все и произошло. Он трещал без умолку, и вдруг я услышала, что он упомянул механическое пианино. Я сказала:

– Что? Я не расслышала.

Он сказал:

– Что именно ты не расслышала?

Я сказала:

– Ты говорил про механическое пианино.

Он бросал камешки в пустоту за спиной, потом повернулся ко мне, словно не сразу врубился. Он мне сказал:

– Ах да! Пианино отца. Его бросили во дворе под липой. Пошли дожди, ужас, что с ним стало. Я не выдержал и поднял скандал. Пинг-Понг затащил пианино в сарай, а когда вышел, посмотрел на липу, будто увидел впервые. В тот же день схватил бензопилу и срезал. Правда, странно?

Я покачала головой, чтобы сказать «нет» или «да», сама не знаю. Улыбнулась, как идиотка, или что сделала, не помню что. Ах да, камешки. Я тоже стала подбирать с земли камешки.

Я снова посмотрела на Бу-Бу, когда уже прошло много-много времени и сердце перестало колотиться, он был занят, наблюдал, прищурившись, за игрой в шары и совсем не обращал на меня внимания. Убийственное солнце этим летом. Я вижу только большие темные тени на площади, слышу стук шаров и чувствую комок в горле. Я говорю:

– А как оно выглядит, это пианино?

Он говорит, не глядя на меня:

– Легко представить, после того как на него вылилось столько дряни.

Я спрашиваю:

– А там спереди есть золотая буква «М»?

Тут уже он смотрит на меня:

– Откуда ты знаешь?

Я молчу. Он говорит, чтобы пояснить:

– Оно называется «Монтеччари».

Каждое слово отдается у меня в голове очень отчетливо. Черные тени на залитой солнцем площади. Красные холмы далеко на горизонте. Все сходится. Я говорю:

– А когда умер твой отец?

Он говорит:

– Мне было пять лет.

Сейчас ему семнадцать, выходит, он умер в 1964-м. Считаю я быстрее всех на свете. Это плюс моя задница – все, чем наделил меня Господь. Я встаю. Медленно бросаю камешки обратно на землю – один за другим, чтобы что-то делать. Говорю, хотя горло перехватило:

– А ему было сколько, когда он умер?

И этот сукин сын своего подлого мерзавца отца отвечает:

– Сорок девять, даже пятидесяти еще не было.

А я говорю себе: «Вот так. Ты не поверишь, бедная моя Элиана, но все именно так». Я отворачиваюсь, чтобы он не видел моего лица. Не знаю, как я смогла устоять на ногах.

Вечером мы всей компанией едем в город поесть пиццу. Я смеюсь. Все время начеку, чтобы выглядеть как ни в чем не бывало. В какой-то момент Жорж Массинь говорит мне:

– Ты что-то очень бледная.

Я говорю:

– Просто устала.

Бу-Бу с нами нет, но это неважно, он до сих пор у меня перед глазами – на площади, на этой стене над обрывом. Когда я вставала, я могла толкнуть его в грудь обеими руками, и он полетел бы в пропасть, как случается во сне со мной. И вот сейчас лежал бы изувеченный на кровати. И ему сколотили бы гроб. И все они сейчас уже убивались бы по нему.

В полночь мы с Жоржем прощаемся с ребятами, они расходятся к своим мопедам и машинам. Мы едем два километра на его грузовичке, а потом Жорж останавливается на какой-то дороге и предлагает залезть в кузов. Я говорю:

– Не сегодня. Мне не хочется.

Он скрипит зубами, но везет меня домой.

Дурында еще не спит. Сидит в кухне, шьет мне платье, лампа освещает ее красивое лицо. Сначала я говорю:

– Черт, как ты мне осточертела.

Потому что она спрашивает, где я была. Потом хватаю платье из тончайшей, словно шелковой ткани в голубой и бирюзовый рисунок и разрываю все – ткань, швы, ее, себя, – все. Она бормочет всякую чушь по-немецки своим спокойным и таким красивым голосом, стоит, выпрямившись, возле стола в своей обычной позе, сцепив руки на животе, как всегда, сейчас из глаз польются слезы – сколько я их перевидала за свою жизнь. Я кричу:

– Черт возьми! Ну пошевелись же! Что мне сделать, чтобы ты хотя бы раз в жизни мне врезала, ну хотя бы раз! Понимаешь? Съездила мне по роже, понимаешь?

А она, дура безмозглая, как водится, не понимает, застыла, как статуя, в глазах слезы и словно не знает, кто я такая и что с нами произошло. Наконец я ее усадила. Говорю:

– Прошу тебя, успокойся. Успокойся.

Встаю на колени на пол у ее ног, прижимаюсь. Говорю:

– Мама! Мамочка!

Она всегда стесняется, поэтому я сама расстегиваю ей рубашку и лифчик. Больше всего я люблю запах ее тела. Я прикасаюсь губами к ее правой груди, потом к левой, опять к правой, но она на меня не смотрит, ее взгляд направлен куда-то в пустоту, она гладит меня по голове и что-то нежно шепчет, и готово, я снова чувствую себя младенцем, которого любимая мамочка кормит грудью.

Она всегда заканчивает это сама. Встает и заботливо поддерживает мне голову, чтобы я не грохнулась о стул. Я слышу ее удаляющиеся шаги, она поднимается к себе в комнату. Я больше не плачу. Встаю, иду к раковине, открываю кран, чтобы ополоснуть лицо водой, вижу себя в висящем зеркале – ужасный вид, покрасневшие глаза, растрепанные волосы, короче, это я. Говорю себе шепотом: «Не волнуйся. Я упрямая. Упрямее всех, вместе взятых. Ты увидишь, они мне дорого заплатят». Вода по-прежнему течет из крана. Струя прохладной воды блестит и разлетается тысячью искр. Я говорю Эль, отраженной в зеркале: «Ты успокоишься и хорошенько подумаешь. Ты должна их перехитрить. Тебя никто не торопит».

Я просыпаюсь, снова вижу Бу-Бу на стене в Блюмэ, неподвижно лежу в кровати, размышляю. На подушку прямо возле глаза садится муха. Я шевелю пальцем и сгоняю ее. Я думаю о Пинг-Понге. Главное, что он самый старший из троих. Тридцать, тридцать один? Микки был еще совсем маленьким, когда это случилось. О Бу-Бу говорить не приходится, он тогда еще не родился. Пинг-Понг единственный, кто может прояснить это дело. У него большие сильные руки. По-моему, это главное, что я запомнила.

Мать открывает дверь и говорит:

– Я принесу тебе кофе.

Я протягиваю к ней руку, она подходит и садится рядом. Она меня не целует. Смотрит куда-то в пустоту. Я спрашиваю:

– Какое это было число?

Она говорит:

– Что, какое число?

Но она понимает, о чем я. Я говорю:

– Ты прекрасно знаешь, что я имею в виду. Это было в ноябре тысяча девятьсот пятьдесят пятого года.

Она подавленно качает головой, бормочет что-то по-немецки и пытается встать. Я хватаю ее за запястье и говорю громче:

– Какое это было число?

Она смотрит на меня умоляюще, боится, что услышит придурок в своей комнате в конце коридора, и говорит:

– Не помню, какое число. Примерно в середине месяца. В субботу.

Я ей говорю:

– Я найду календарь за тысяча девятьсот пятьдесят пятый год.

И мы сидим так вдвоем, я беру ее за руку, но она все равно смотрит в пустоту. На ней темно-синий передник, она утром должна идти убирать к мадам Ларгье. Она осторожно высвобождает руку и уходит.

Через минуту я выхожу к ней на кухню в белом махровом халате, который она выписала для меня по каталогу «Труа сюис»[28], иначе я бы ей плешь проела. Она говорит:

– Я хотела отнести кофе тебе в комнату.

Я нежно обхватываю ее сзади – умею, когда хочу, – и говорю очень тихо:

– Ты же не будешь против, если я их всех переловлю и накажу?

Она дрожит у меня в руках, как дерево на ветру. Больше всего я люблю ее запах. Когда мне было двенадцать или тринадцать, я доставала из грязного белья ее комбинацию или трусы, надевала и спала в них, чтобы чувствовать ее рядом. Я говорю:

– Так ты не будешь возражать, правда?

Она кивает, не поворачиваясь, но я ее поворачиваю лицом к себе, а она боится смотреть мне в глаза. Я говорю:

– Тебе стыдно? Тебе не должно быть стыдно.

Она очень красивая, у нее нежная свежая кожа, длинные светлые волосы, которые она подбирает на затылке, а впереди, спадая прядями, они обрамляют ее лицо, как у Мадонны. Только руки выдают ее возраст – сорок восемь лет, – они огрубели и потрескались от стирки. Я говорю:

– А ты видела когда-нибудь папашу Монтеччари живым?

Сначала она удивлена и мотает головой, что нет. Он умер больше десяти лет назад, а мы живем в деревне меньше года. Но потом она понимает и отшатывается от меня с перепуганным видом. Она говорит глухим голосом:

– Ты сошла с ума! Я знаю мадам Монтеччари и трех ее мальчиков. Славные люди.

Я говорю:

– Я никого не обвиняю. Ты не поняла, что я имею в виду.

Ей скажешь хотя бы слово или соврешь – и вот она уже успокоилась. Она еще секунды три смотрит мне прямо в глаза, потом отворачивается к плите, наливает кофе в мою чашку, на которой написано «Эль». Кладет полтора кусочка сахара, второй ломает в руке.

Она уходит на все утро. Я раздумываю, как мне со всем этим справиться. Я принимаю ванну на кухне, на край ванны из оцинкованной жести прямо возле моего глаза садится муха. Я шевелю пальцем, и она сразу же улетает. Я думаю о Пинг-Понге, у которого большие и сильные руки.

Отлично. Я беру секатор для роз в одну руку, колесо от велосипеда в другую и говорю себе:

– Не торопись. Потом отступать будет некуда.

Я прокалываю покрышку, а когда мне удается вытащить оттуда секатор, становится понятно, что она безнадежно испорчена.

Затем Эль идет в мастерскую к Пинг-Понгу починить велосипед. Потом он привозит ее к себе во двор. Она надела расклешенную бежевую юбку, темно-синюю рубашку-поло с вышитым дельфинчиком на груди. Она надела белые кружевные трусики, чтобы ему было все видно. У нее уже хорошо загорели ноги, а кожа на внутренней стороне бедер такая нежная, что он по ошибке берет испорченную покрышку, совсем потерял голову. Наконец, стоя у окна, она стаскивает с себя рубашку и демонстрирует ему свою грудь во всей красе, он стоит навытяжку за колючей изгородью, как оловянный солдатик, и она спрашивает себя, действительно ли он сын этого негодяя или просто бедный олух, которого лучше оставить в покое. Когда я чувствую, что даю слабину, то настолько ненавижу себя, что готова убить. Дальше дорога, ресторан. Пинг-Понг не может сидеть спокойно. Когда машина «Ситроен DS» Генриха Четвертого поднимается по склону, он так сильно налегает на руль, будто готов сам подталкивать эту таратайку.

За столом он разглагольствует, как умеет, но всегда об одном и том же. Кстати, совсем не о том, о чем я думала: «Дашь ты себя трахнуть или не дашь?» Совсем не об этом. Не знаю о чем. Мне было приятно и грустно. Да, еще у него нет золотого зажима для денег, он просто держит смятые франки в кармане брюк. Я подумала: «Наверное, зажим достался Микки или Бу-Бу. А может, мамаша хранит его где-то в шкафу, все-таки ценность». Я никогда этого зажима не видела, но уверена, попадись он мне на глаза, я бы его узнала. Он выглядит как монета в двадцать франков, Наполеон[29], посаженная на два золотых круга, которые защелкиваются, как замок. По-моему, я всегда боялась воочию увидеть его.

Пинг-Понг – широкоплечий брюнет с мускулистыми руками. У него наивное выражение лица, глаза детские, не соответствуют его возрасту, и мне нравится его походка. Но больше всего меня заводят его руки. Я смотрю на них, пока он ест, и думаю, что через час или еще раньше они обнимут меня, будут всюду трогать, мне бы хотелось, чтобы было противно, но чувствую совсем иначе. Презираю себя. Или же на меня так подействовало шампанское. Выпила-то я немного, но пить я вообще не могу: сразу же начинаю реветь, наверное, это плачет маленькая девочка, которой бы мне хотелось стать, честное слово, не знаю.

На обратном пути в машине я уже ревела белугой. Я сказала себе, что он где-то остановится, откинет спинки кресел и начнет меня обрабатывать. Я не буду сопротивляться, а потом схвачу камень побольше и хрястну ему по башке. Но он ничего такого не сделал. Славный какой Пинг-Понг, ему небезразлична Эль, он пытается понять, чего же она хочет. Дурачок. В какой-то момент прицепился ко мне с этой красной бейсболкой. Мне про нее как-то сказала Мартина Брошар, не помню даже, в какой связи. Голова-то у меня быстро соображает. Я сказала ему, что видела его в прошлом году в этой бейсболке, он, мол, прослушал, что я говорила в ресторане. Он все схавал. Мне кажется, ему даже нравится, что я его держу за дурачка. Ему хочется быть именно таким, каким я его представляю.

Потом мы проехали мимо его дома, но он не остановился, пришлось мне попросить. Бывает же такое! Наконец идем по двору, держась за руки, и я чувствую, что ему неохота вести меня в дом из-за мамаши и всего святого семейства. И мы с ним произносим в один голос: «Пошли в сарай». Внутри темно. Он говорит:

– Тут есть лампочка, но она не работает.

Проходит целая вечность. Потом:

– Вообще-то даже лучше, что она не работает. Когда работает, ее потом не выключить. Нужно отсоединить провода, если не хочешь разориться на электричестве.

Наконец он оставил меня здесь, а сам пошел в дом за керосиновой лампой.

Пока его нет, я нахожу наверху при свете, просачивающемся снаружи, колченогую, покрытую пылью кровать. Он говорит, забираясь туда, что это свадебное ложе его тетки.

В круге света, который отбрасывает лампа, пока он смотрит на меня снизу, должно быть, я в своем розовом платье с юбкой-конусом похожа на бабочку. Он принес две чистые простыни. Когда они с Микки были маленькими, так он сам рассказывает, они играли в сарае, и теткина кровать становилась колесным пароходом, как когда-то в Америке. Он мне говорит:

– Когда мы плыли вверх по Миссисипи, две ножки кровати и большая часть матраса остались в пасти у крокодилов.

Он старательно стелет простыни, но я не двигаюсь, сцепив руки за спиной. Керосиновую лампу он поставил на старый стул. Я вижу внизу, возле двустворчатой двери, что-то массивное и темное – механическое пианино. Мне кажется, что оно вовсе не такое красивое и гораздо больше и тяжелее, чем описывала его мать. Я не хочу на него смотреть, хочу забыть, что оно здесь стоит. Пусть Пинг-Понг ласкает меня, а потом отымеет. На душе у меня очень грустно.

Пинг-Понг садится на кровать и притягивает меня к себе. Он смотрит на меня снизу вверх, и в его взгляде много нежности. Он хочет что-то сказать, а потом нет, передумал. Он залезает мне под юбку. Я стою перед ним и не мешаю себя ласкать. Он хочет снять с меня трусы, и я поднимаю сначала одну ногу, потом другую, чтобы он их стащил. Когда он засовывает мне руку между ногами, он понимает, что я его хочу. Тогда он опрокидывает меня на себя, по-прежнему прижимая к себе, а другой рукой расстегивает застежку платья, ищет мои груди. Вот-та лежит на нем плашмя, с голой задницей, словно дожидаясь, чтобы ее отшлепали, она и видит себя такой – возбуждающе-беззащитной, а сама мыслями где-то далеко. И от каждого толчка, когда ей следовало бы кричать и стонать, я поглядываю на нее совершенно безучастно – нет ни отвращения, ни презрения, совсем ничего – и говорю ей:

– Что же с тобой делают, бедняжка Элиана, что же с тобой делают?

Мне совсем не смешно, говорю это просто так, не задумываясь, чтобы она могла дойти до конца наслаждения и забыть об этом.

Я вдыхаю воздух через рот. В сарае пахнет старым деревом, старыми травами, их здесь сушат. Пинг-Понг спит на другом конце кровати, повернув голову ко мне. Он храпит не сильно. Чуть-чуть. На груди у него растут волосы. Красивые губы, как у всех братьев. Я лежу голая под простыней, он тоже, и у меня болит затылок. Моя мать наверняка не спала, я-то ее знаю. О придурке говорить не будем. Мне хочется пи́сать, и я чувствую себя грязной.

Я тихонько встаю, стараясь не разбудить Пинг-Понга. Через слуховое окно просачивается свет. Лампа выключена. Я спускаюсь по лесенке, по-прежнему очень тихо. Теперь я его хорошо вижу: это сгнившее механическое пианино. По словам матери, оно, скорее всего, было зеленым, об этом можно догадаться по кусочкам облупившейся краски. Но сейчас оно черное и все в трещинах из-за того, что стояло на улице. Большая заводная ручка, вероятно, когда-то была золотой, но теперь тоже черная. Можно разглядеть букву «М», выгравированную на крышке. Замысловатую «М» с завитушками с каждой стороны, я обвожу их кончиками пальцев.

Снаружи голубое утро. Мадам Монтеччари застыла на пороге кухне в черном переднике и смотрит на меня. Мы долго смотрим друг на друга, я – совершенно голая. Потом я выхожу во двор, стараясь не наступить на острые камешки под ногами. Мне немного холодно, но приятно. Когда я присаживаюсь, чтобы пописать в самом конце деревянной стены сарая, мадам Монтеччари резко поворачивается и исчезает.

Чуть позже я лежу рядом с Пинг-Понгом, а он просыпается от шума грузовика во дворе, который не заводится. Он говорит:

– Это Микки. Он посадит аккумулятор, пока догадается, что забыл включить зажигание. Вечно одно и то же.

Проходит целая вечность, и грузовик трогается с места. Пинг-Понг не находит свои часы, он куда-то их сунул во время любовной баталии, но говорит:

– Микки везет Бу-Бу в коллеж, значит, сейчас восемь или четверть девятого, что-то в этом духе.

Он целует меня в плечо и говорит:

– Я вообще-то открываю мастерскую в половине восьмого.

Потом натягивает брюки и идет в дом за кофе. Я встаю, когда он уходит, надеваю розовое платье. Теперь я смотрю на него, и мне стыдно. Я скатываю трусы в маленький комок и кладу к себе в сумочку, я их носила весь вечер. Я не люблю надевать что-то по второму разу, даже если надевала всего на пять минут, не считая вещей матери, когда я была маленькой, но они всегда были чистехонькие и лишь слегка пахли ею.

Пинг-Понг приносит на подносе одну-единственную чашку и кофейник. Говорит, что свою уже выпил на кухне. Я говорю:

– О чем ты думал, пока варил кофе?

Он до пояса голый. Смеется и говорит:

– Вот странно, думал о тебе.

Я говорю:

– А что ты думал обо мне?

Он пожимает плечами и садится на кровать. Смотрит, как я наливаю кофе в чашку на стуле, куда он поставил лампу. Потом спрашивает, и голос у него звучит необычно, еле слышно:

– Скажи, ты еще придешь?

Мне хочется сказать, мол, посмотрим, я подумаю, но к чему все эти слова? Я говорю:

– Если тебе захочется.

Подхожу к нему, и, как ночью, он лезет мне под юбку. Он удивлен, что на мне нет трусов. По глазам вижу, что он хотел бы все повторить. Говорю, что нельзя, что он и так уже опоздал. Он настаивает, но я отвожу его руки и говорю «нет». Затем он надевает свой черный свитер и отвозит меня домой на DS. Я стою у двора, пока он разворачивается на кладбище, а когда он проезжает мимо и смотрит на меня, я не двигаюсь, даже руки не поднимаю, просто стою.

Мать на кухне возле двери, и как только я вхожу, получаю пощечину, от которой лечу прямо в кастрюли, висящие на стене. Она не поднимала на меня руку по крайней мере три года. Правда, нужно заметить, что я впервые не ночевала дома. Пока я прихожу в себя, получаю еще одну пощечину и еще одну. Она молча колотит меня, я, как могу, закрываюсь руками, слышу, как она тяжело дышит. Я падаю на колени, и тогда она останавливается. Я уже не знаю, кто это сейчас дышит, она или я. У меня болит затылок, из носа течет кровь Я говорю ей:

– Шлюха.

Она снова бьет меня, и я уже лежу на полу, выложенном плитками. Я говорю:

– Шлюха.

Она садится на стул, грудь у нее вздымается при каждом вздохе, она в упор смотрит на меня, потирая себе запястье, наверное, вывихнула. Я смотрю на нее сквозь волосы, упавшие мне на лицо: не двигаясь, прижавшись щекой к плитке пола. Я говорю:

– Шлюха.

Три ночи подряд Пинг-Понг возвращается в сарай вместе с Эль. Он ее раздевает, раздвигает ей ноги на теткиной кровати, толчками забивает в нее свой огромный член, закрывает ей рот рукой, чтобы не кричала. Вот так. Потом три дня подряд буквально летает в своей мастерской. Верит словам Эль, будто она никогда не испытывала ничего подобного, что это потрясающе и она умирает. Каждое утро я спускаюсь по приставной лесенке, пока он еще не проснулся, трогаю пальцами, едва касаясь, это пианино. Мадам Монтеччари всегда на посту, будь то шесть утра или семь. Она стоит на пороге кухни в своем черном переднике или в синем, провожает меня взглядом до конца стены сарая, где я присаживаюсь пописать. Тогда она резко поворачивается и идет к себе на кухню.

Когда я возвращаюсь домой, мать меня больше не лупит. Она сидит у стола и снова шьет платье, которое я разодрала. Она хорошо меня знает, потому что любит. Она боится за меня, но знает, до чего я упрямая, что если меня заставить свернуть с дороги, то я могу пойти направо или налево, но все равно приду туда, куда собиралась. Но мне никогда не приходилось доказывать ей это, как сейчас. Мне нужно будет найти двух других подонков. Я не буду торопиться. Они получат то, что заслужили. Их семьи еще поплачут.

Я говорю матери:

– Посмотри на меня.

Но она не желает. Она думает, что я давно обо всем этом забыла. Я обнимаю ее сзади, прижимаюсь щекой к ее спине. Я говорю:

– Знаешь, мне кажется, мы хорошо ладим с Пинг-Понгом. Я встречаюсь с ним только поэтому.

Не знаю, верит ли она мне. Наверху придурок услышал, что я вернулась. Он вопит уже четверть часа. Требует свой суп. Требует, чтобы его повернули. Требует, чтобы с ним поговорили. Да мало ли что там еще. Поди разбери. Да, они будут наказаны, и их семьи еще поплачут.

И так до пятницы. В пятницу рано утром Микки в веселом настроении колотит кулаком в дверь сарая. Он говорит:

– Эй, послушай, она перебудила всю деревню.

Он точно не один, можно догадаться по смеху и голосу. Пинг-Понг лежит на Эль, его член у нее внутри, он опирается на руки. Он кричит брату:

– Черт возьми! Подожди, вот я сейчас спущусь, ты у меня попляшешь!

Слышен смех, потом Микки уходит, и становится тихо. Пинг-Понг делает еще несколько толчков бедрами, чтобы довести дело до конца, но больше не получается. Он падает на спину рядом со мной и говорит:

– Господи, чем я такое заслужил?

Я говорю, что Микки просто хотел подурачиться. Он не отвечает, продолжает злиться на братьев, заложив руку под голову.

Чуть позже я заснула. Он мне говорит:

– Пошли, в конце концов это глупо.

Я ничего не спрашиваю, надеваю юбку, рубашку-поло, босоножки, скатываю трусики в комок, зажимаю в кулаке, и мы идем. Он ведет меня по двору. Наверное, часов семь или половина восьмого. Все сидят на кухне – Микки, Бу-Бу, мамаша и глухопомешанная тетка. Пинг-Понг с вызовом говорит:

– Привет!

Никто не отвечает. Он говорит мне:

– А ты садись сюда.

Я сажусь рядом с Бу-Бу, который макает тост в кофе и на меня не смотрит. Мамаша Монтеччари стоит у плиты. Все молчат до скончания века. Пинг-Понг ставит передо мной чашку кофе. Открывает шкаф. Ставит передо мной масло, мед и конфитюр. Бросает Микки:

– Если хочешь что-то сказать, валяй.

Микки на него не смотрит и не отвечает. Пинг-Понг поворачивается к матери и говорит:

– А тебе есть что сказать?

Та отвечает, глядя на мою руку:

– Что она стащила в сарае?

Я гордо отвечаю:

– Ничего не стащила. Это мои трусы.

Даже протягиваю руку, чтобы она могла разглядеть. Она поджимает губы и отворачивается к плите. Слышно, как она бурчит, стоя к нам спиной:

– Надавать бы ей по первое число.

Пинг-Понг садится возле меня со своей чашкой. Говорит матери:

– Послушай, оставь ее в покое.

Та спрашивает:

– Она что, здесь останется?

Он говорит:

– Она здесь останется.

Занавес. Бу-Бу быстро смотрит на меня и продолжает завтракать. Микки говорит:

– Нам уходить через пять минут.

Тетка мне улыбается, словно я пришла в гости, она совсем сбрендила. Пинг-Понг делает мне тост с конфитюром. Он говорит:

– Я пойду к ее родителям и попрошу разрешения.

Четверть часа спустя он стоит перед моей матерью на пороге дома, она уже умылась и оделась. Он переступает с ноги на ногу и говорит:

– Мадам Девинь, не знаю, как вам лучше объяснить…

Будто бедняжке нужны его объяснения. Я говорю и для него, и для нее:

– Я буду жить у Монтеччари. Заберу свои вещи. Идем, Робер.

Мы все втроем поднимаемся наверх. Он помогает мне выдернуть кнопки, которыми прикреплены к стене фотографии и плакат с Мэрилин. Моя комната белого цвета, ее полностью обставила мать. Он говорит:

– В нашем доме у тебя такой не будет.

Я складываю платья и белье в два чемодана. Мать не находит себе места, но не произносит ни слова.

Когда мы выходим из дома, я говорю:

– Черт! Моя ванна.

И иду за ней в чулан. Говорю Пинг-Понгу:

– Тебе все не унести.

Он отвечает:

– Скажешь тоже.

И вот он идет – цинковая лохань на голове, внутри мои чемоданы. Я говорю матери:

– Я люблю тебя больше всех на свете.

Она отвечает:

– Вот и нет. Это я люблю тебя больше всех на свете. Прощаю тех, кто причинил нам зло, раз ты есть, и благодарю Бога за то, что люблю тебя больше всех на свете.

Я ей говорю, вся на нервах, и протягиваю к ней руки:

– Я же буду здесь, в конце деревни. Ты же знаешь, где меня найти?

Но она качает головой и говорит мне «нет».

Когда мы с Пинг-Понгом идем по улице, это просто кино. Все, буквально все высыпали из домов с заспанными рожами, якобы подышать воздухом. Пинг-Понг шагает впереди, придерживая лохань на голове, а в ней – мои чемоданы. Я иду следом, в метре от него, несу своего мишку, фотографии, книгу и скатанный в трубку и стянутый резинкой плакат с Мэрилин. Когда мы проходим мимо Пако, говорю довольно громко, чтобы услышали:

– Представляешь, что у них там стряслось, если они вскочили в такую рань!

В мастерской шеф Пинг-Понга стоит у бензоколонки и говорит:

– Возьми пикап, справишься быстрее.

Но Пинг-Понг говорит:

– Все нормально. Приду через четверть часа.

Его Жюльетта, само собой, торчит у окна, но только запахивает халат, откуда вываливается ее внушительная грудь, и провожает меня недобрым взглядом. Не исключаю, что Пинг-Понг с ней разок переспал. А может, это она как раз думает, что ее муженек переспал со мной, поди разбери… Меня подмывает остановиться и сказать ей, что до этого почти что дошло как-то одним зимним вечером, но Генрих Четвертый – славный малый, а она его тогда со свету сживет.

Но самый большой кретин – это Брошар. И жена его – такая же кретинка. Он спрашивает Пинг-Понга:

– Что, переезжаем?

Пинг-Понг отвечает:

– Как видишь.

В эту минуту она выходит из кафе и спрашивает Пинг-Понга:

– Что, переезжаем?

Пинг-Понг отвечает:

– Спросите у мужа.

И эта дура набитая поворачивается к мужу и говорит мерзким тоном:

– Почему у мужа? Ты вообще тут при чем?

Клянусь, если захочешь послушать, как порют чушь, то в этой деревне даже телик включать не нужно.

В доме Монтеччари мамаша бесится от злости, но все как воды в рот набрали. Поднимаемся наверх, и Пинг-Понг скидывает оба чемодана на кровать, а лохань ставит в углу комнаты. На стенах убогие обои, мебель допотопная, но чисто. Я закрываю за собой дверь, чтобы показать мамаше, которая идет за нами по коридору, что отныне ей сюда вход воспрещен. Пинг-Понг говорит:

– Давай, устраивайся, а мне пора на работу.

Я спрашиваю:

– Можно, я повешу на стены фотографии и плакат?

Я так мило спрашиваю, совсем без акцента, с мишкой в руках, что он смеется, поднимает юбку, чтобы пощупать мне попку. И говорит:

– Делай все, что хочешь. Ты у себя дома.

Я чувствую, что ему надо уходить, но он топчется на месте, явно что-то хочет сказать, но потом, после телевизионной паузы, решается и выдает:

– Хочу сказать, что, когда мы вдвоем, мне нравится, что ты не носишь трусы, но когда ты так ходишь без них по деревне, мне это неприятно – никогда ведь не знаешь, а вдруг кто-то заметит.

Я говорю, что просто не успела надеть чистые. Он стоит как столп, с дурацким видом. Я говорю:

– Хорошо, прямо сейчас и надену.

Он счастлив, улыбается, а когда улыбается, то выглядит моложе своих тридцати, он меня возбуждает, и мне жаль, что он сын своего мерзавца-отца. Тогда я тут же начинаю себя ненавидеть и думаю: «Подожди-ка, если его это задевает, выходит, он сам балдеет, когда я хожу с голым задом».

Но я все равно улыбаюсь ему ангельской улыбкой и изо всех сил прижимаю к себе плюшевого мишку.

Все утро я прикалываю к стене свои фотографии, освобождаю один ящик комода и половину зеркального шкафа, чтобы разместить свои вещи. Ни в белье Пинг-Понга, ни среди других вещей не нахожу золотого зажима для денег. Читаю дурацкие письма. От приятелей по армии. От девушек. Особенно от одной по имени Марта, учительницы в Изере. Он с ней спал, и она описывает длиннющими фразами свои ощущения. Чтобы он понял, что она себя трогает, когда думает о нем, она несет какой-то бред про всю систему национального образования, причем раза четыре кряду, потому что конверт дико толстый, должно быть, Пинг-Понгу пришлось доплачивать за перевес. В одном письме она говорит, что всякое терпение имеет границы и больше она ему писать не будет. А потом – целая лавина писем. У меня уже не хватило духу развязать вторую пачку. Ставлю свой кубок «Мисс Кемпинг» на комод и спускаюсь вниз.

На кухне мамаша и тетка лущат горох. Я говорю:

– Мне нужна горячая вода для ванны.

Молчание. Я приготовилась услышать от мамаши, что все в доме моются над раковиной даже в дни свадьбы и первого причастия, но ничуть не бывало. Она, не пикнув, встает со стула, не глядя на меня, берет таз и дает мне. Потом говорит:

– Разбирайся сама.

Грею воду на плите. Мне тяжело поднимать полный таз. Она понимает, даже не повернув головы, и говорит:

– Не надоест ходить вверх-вниз, пока наполнишь свою лохань?

Я говорю, что дома принимаю ванну на кухне, но здесь не хочу им мешать. Она пожимает плечами. Стою, не двигаясь, до второго пришествия. Тогда она говорит:

– Еще не хватало, чтобы ты залила мне весь пол наверху. Тогда прости-прощай мой паркет.

Ну, я стаскиваю вниз свою лохань, задевая о стены, потому что лестница очень узкая, и наполняю водой, поставив у плиты. Когда в этом доме открываешь кран, дрожат все стены. Я наливаю четвертый таз, и старая карга говорит:

– Хорошо еще, что за воду не нужно платить.

И при этом не поворачивает головы, продолжая выковыривать свой горох.

Потом я раздеваюсь, и тут глухопомешанная тетка, словно с луны свалившись:

– Боже правый, она что, будет мыться прямо здесь?

И передвигает стул, чтобы меня не видеть. Мамаша, наоборот, изучает меня с ног до головы, когда я разделась. Пожимает плечами и возвращается к своим овощам, правда, замечает:

– Да, тут уж ничего не скажешь, хороша чертовка.

И больше ни гу-гу.

Она выходит отнести стручки на корм кроликам и закрывает дверь кухни – то ли по привычке, то ли чтобы я не простудилась, поди разбери. Возвращается, поднимается наверх и выносит мне махровое полотенце. Я говорю:

– У меня есть свое, в комнате.

Она отвечает:

– Неважно, стирать здесь, похоже, все равно придется мне.

И пока я вытираюсь, стоя в своей лохани, слышу:

– Мать у тебя славная женщина. Но тебя к труду не приучила. Достаточно взглянуть на твои руки.

Она глядит на меня в упор, вокруг глаз у нее сетка морщинок, но смотрит не зло, а так, холодно.

Я говорю:

– Мама воспитала меня, как смогла. Но ей бы не понравилось, что вы постоянно говорите со мной в таком тоне. Она бы вам сказала, что если вы не хотите, чтобы я у вас жила, то не стоило вашему сыну приезжать за мной.

Она не отвечает битый час, пока я вылезаю из лохани и вытираю ноги. А потом говорит:

– Ничего, это ненадолго.

Она берет таз, вычерпывает им воду и сливает в раковину. Я сдерживаюсь, чтобы ей не ответить, собираю свои вещички и иду в комнату. Всю оставшуюся жизнь валяюсь на кровати, пялюсь в потолок и про себя называю ее старой каргой. Все, решено – прежде чем она сумеет от меня избавиться, она заплатит за мое подвенечное платье. Немыслимое, все в кружевах. И выстирает его в собственных слезах. Уж я постараюсь.

Днем около пяти выхожу из дома, сажусь возле родника, листаю какой-то допотопный номер «Мари-Клэр»[30] и ем хлеб с шоколадной пастой. Старая карга уходит в своем черном пальто. Кричит мне издали:

– Отнесу яиц твоей матери! Передать ей что-то?

Я мотаю головой. Жду минут пять, чтобы убедиться, что она точно ушла, и возвращаюсь в дом. Мать наверняка угостит ее кофе, будет как сумасшедшая совать ей деньги за яйца, попросит взять какую-нибудь ерунду, которую я забыла, носовые платки или кружку с надписью «Эль», или медаль, выданную мне при крещении, поди разбери. Во всяком случае, госпожа Командирша вернется не сразу. В кухне дремлет тетка – глаза открыты, руки сложены на животе. Я поднимаюсь наверх.

Открываю дверь в первую комнату, это как раз спальня мадам Зануды с огромной кроватью, покрытой периной. Сверзишься с нее – расшибешься насмерть. На стене в овальной рамке портрет покойного. Он стоит на пороге кухни – длинные висячие усы, ружье через плечо. Крепкий, красивый мужчина, но без возраста. Мне хочется плюнуть ему в рожу. Я по очереди открываю все ящики, стараясь ничего не сдвинуть. Она не хранит одежду покойного мужа. Золотого зажима нет нигде. Есть документы, фотографии всего семейства в большой коробке на шкафу, но в этот раз я не смогу посмотреть все как следует.

Потом иду в комнату тетки, где порядка поменьше. Тоже ничего не нахожу, разве что тут стоит старая изразцовая печка, и я лезу взглянуть, что внутри. Между задней стенкой и заслонкой, точно там же, в таком же тайнике, как и у нас, я нащупываю какую-то бумагу. Это не похоже на конверт, в котором моя мать хранит деньги и на котором все расписано: даже час, число, месяц, год, когда она взяла три франка на шариковую ручку, которой и пишет. Это голубая папка, дети мастерят такие из картонных коробок из-под сахара. Я никогда не видела сразу столько денег. Внутри восемь тысяч франков в купюрах по пятьсот, и все новенькие. Кладу их на место. Потом иду в комнату Микки, потом в клетушку в конце коридора, где спит Бу-Бу. У них тоже нет этого золотого зажима, разве что один из них носит его при себе. В одном из ящиков у Бу-Бу нашла свою фотографию, вырезанную из газеты, когда я выиграла конкурс красоты в Сент-Этьен-де-Тине. Я ее целую и кладу на место.

Когда я спускаюсь, тетка смотрит на меня и говорит:

– Ты хорошая девочка.

Не знаю, с чего бы это. Спрашивает меня:

– Ты только что ела шоколад? Тебе его дала моя сестра?

Я киваю.

Она говорит:

– Я знала, что ты воровать не будешь.

И снова засыпает.

Потом иду в погреб, просто так, для очистки совести. Воняет прокисшим вином, слышу, как разбегаются какие-то твари. Смотреть нечего. Когда возвращается моя будущая свекровь, я, как паинька, сижу за кухонным столом, подперев голову руками, и смотрю по телику местные новости. Она ставит передо мной мою кружку с надписью «Эль», коробку с ампулами «Активарола»[31], который я должна принимать перед едой, ну и, конечно же, кладет очки, которые я вообще не ношу. Говорит:

– А я-то не могла понять, почему, когда ты на что-то смотришь, у тебя такой вид, будто принюхиваешься?

Она ничего не рассказывает об их разговоре с матерью, но мне плевать. Я совершенно спокойна, знаю, что мама никогда не скажет обо мне ничего плохого посторонним.

Потом наступает первое воскресенье, второе, третье, проходит целая вечность. Июнь. В воскресенье, священный день, Пинг-Понг уезжает с братьями. Утром я спускаюсь вниз в розовом бикини, с махровой простыней, на которой вышито «Эль», укладываюсь на солнце неподалеку от родника со стопкой допотопных журналов, найденных в сарае, флаконом крема для загара и ментоловыми сигаретами. Вообще-то я не курю, разве только чтобы кого-то позлить, и знаю, что мамашу Каргу это злит. Она волочит корзину с выстиранным бельем – развесить на просушку – и говорит мне:

– Ты что, воображаешь себя на пляже отеля «Негреско»?[32] Ты хоть для начала кровать свою убрала?

Когда она на меня не смотрит, я снимаю лифчик. Но не исключено, что она все время за мной наблюдает, поди разбери. Не то чтобы меня это как-то смущало, просто сейчас не время ей делиться своими впечатлениями с Пинг-Понгом.

К часу дня он возвращается наскоро перекусить, поговорить нам некогда. И я слоняюсь без дела весь оставшийся день. Раскладываю пасьянс на нашей кровати. Три раза переодеваю платья и смотрюсь в зеркало в шкафу. Приклеиваю накладные ногти и покрываю их лаком. Вспоминаю людей, с которыми была знакома. Мадемуазель Дье, школьная учительница из Брюске, деревни чуть выше Арама. Она говорила, что девочки, которые грызут ногти, обязательно трогают свои срамные места в постели. Это она хотела пристыдить меня перед всем классом. Я ей ответила, что с такой рожей, как у нее, она должна заниматься этим постоянно. Бац! Затрещина. Она ненавидела меня, вот в чем дело. Я была самая красивая в классе. Все это говорили. В четырнадцать лет и даже раньше у меня было все, что полагается, честно, я не вру. Трудно даже представить, что она как-то раз со мной сотворила. Оставила меня в наказание после уроков, а сама стала на коленях умолять, чтобы я хорошо себя вела. А что сделала я в ответ? Облила ее чернилами «Ватерман» – лицо, платье, всю ее с ног до головы – ужас. У меня одной в классе были чернила. Отец подарил мне авторучку, чтобы я лучше училась. Полный кретин. В результате я потащилась к ней домой как-то вечером, якобы чтобы вернуть книги после того, как меня исключили – такую, как я, не могли больше держать в школе. Она вся тряслась. Ей было лет двадцать шесть, а жизненного опыта, наверное, меньше, чем у самой подлой маленькой мерзавки из числа ее учениц. Да, задала я ей жару. Просто цирк! И если бы я тогда велела ей ползти на брюхе, она бы поползла и еще бы меня потом благодарила.

Или еще, конечно, вспоминаю другого придурка. Из-за ручки и вообще из-за всего. Застываю и целый час вообще не шевелюсь. Например, когда мы с ним гуляли по лугу, я была совсем маленькая, и он держал меня за руку. Лет пять мне было. Ничего не помню ни про этот день, ни про другие, которые мы с ним провели, только помню, как идем по лугу, мне весело, и повсюду желтые цветы. Когда час спустя наконец прихожу в себя – перед зеркалом у нас в комнате со щеткой для волос в руке, я говорю себе, нужно проветриться, с меня довольно. Иногда я забегаю к Мартине Брошар, и мы вдвоем спускаемся к реке и загораем нагишом. Или тащусь через всю деревню к нашему дому, но туда не захожу. Просто смотрю и думаю: интересно, дома ли моя безмозглая мамаша, что она сейчас делает, а потом иду обратно.

Бывает, останавливаюсь возле мастерской и стою на пороге. Пинг-Понг работает на пару с Генрихом Четвертым – собирают разобранный на куски трактор. Оба они потные и перепачканы маслом. Генрих Четвертый поворачивается, чтобы взглянуть, кто пришел, а я говорю:

– Хотела бы поговорить с Робером.

Он спокойно отвечает, даже не здороваясь:

– А кто здесь Робер?

Я указываю на Пинг-Понга, вообще-то он не Робер. Я вычитала в его письмах, что он Флоримон, и мамаша при мне так же его называет. Генрих Четвертый вздыхает и склоняется над мотором. Говорит:

– Ладно, на этот раз – так и быть, но не забудь, что час работы твоего Робера обходится мне недешево.

Пинг-Понг выходит ко мне на улицу и говорит:

– А что, он прав. Не ходи сюда в рабочее время.

Я стою, уставившись в пол, словно пытаюсь сдержать слезы, нежная, как цветок. Он говорит:

– Ну ладно, выкладывай, что там стряслось?

Я отвечаю, не поднимая глаз:

– Я хотела написать записку и оставить, чтобы тебе не мешать. Но я пишу с ошибками, боялась, что будешь надо мной смеяться.

Стоим до скончания века, потом он говорит:

– Я тоже делаю ошибки. А что ты хотела мне написать?

Совсем не волнуется, даже наоборот. Как обидно, что он сын своего папаши-подонка, а папаша этот явился на свет, чтобы я страдала, ну а я явилась на свет, чтобы теперь все они, как один, страдали еще сильнее. Я отвечаю:

– Твоя мать сказала, что ты меня долго не вытерпишь. Все так думают. А еще здесь, в деревне, плохо говорят о моих родителях, будто я стала бог знает кем. Вот так.

Он кладет руки в карманы, немного думает, потом говорит:

– Черт возьми!

А потом спрашивает:

– А кто конкретно плохо говорит о твоих родителях? Мало ему не покажется.

Я отвечаю:

– Да так, люди.

Вижу, он весь кипит из-за того, что я расстроена, но боится меня коснуться, потому что у него руки в масле. Он говорит:

– Послушай, я вовсе не такой, как твои бывшие.

Теперь слезы сами выступают у меня на глазах. Я отвечаю:

– Вот именно.

Разворачиваюсь, иду по обочине, а он меня догоняет. Не обращая внимания на масло, хватает меня за руку и говорит:

– Не уходи так!

Я останавливаюсь.

Он говорит:

– Не знаю еще, как у нас дальше будет. Но мне с тобой хорошо, и пошли они все подальше.

Я смотрю ему прямо в глаза, потом целую в щеку, так, чмокаю по-детски. Киваю, что верю ему, и ухожу. Слышу, как он говорит мне вслед:

– Я вернусь пораньше.

По крайней мере, я знаю, что меня ждет – точно такой же вечер, как предыдущие.

Когда по вечерам он приходит домой, ему хочется только одного – побыстрее оказаться со мной в комнате. Первое время мне приходилось пялиться в потолок перед ужином, после ужина и еще раз утром – до работы. И весь день в своей зачуханной мастерской – это он сам говорит – он только и думает, как бы меня заставить снова этим заняться. Комната его мамаши рядом с нашей, и ночью, когда я кричу, она стучит в стенку. Один раз Микки вышел в коридор, стал колотить нам в дверь с воплями:

– Сил никаких нет, совсем спать не даете!

Пинг-Понг зажимает мне рот рукой, когда у меня подступает, хотя чувствует, что меня душит, но, всяко, сам заводится, когда я ору. Больше всего Пинг-Понг мне нравится – и я даже почти готова его полюбить, – когда он во мне, кончает и умирает. А еще когда я раздеваюсь, а ему не терпится, он хватает меня за все места, словно боится, что двух рук для этого мало.

Я прекрасно помню все, что сказала мне старая грымза. Я знаю, что все это ненадолго, что пройдет какое-то время, он успокоится, как всегда, бывает, но пока я его держу именно этим. Я ложусь на спину, на живот, встаю на четвереньки. Наша соседка колотит в стенку как заводная. А потом наступает мой час, и в атаку иду я, так, из любопытства. Вот, например: субботний вечер, третий с тех пор, как я у них живу. Иду в город, в кинотеатр «Руаяль», с Микки, его Жоржеттой, Бу-Бу и одной отдыхающей, по-моему, жуткой уродиной, а сам Пинг-Понг стоит на посту в глубине зала во время первой половины сеанса в своей пожарной куртке и каске. В антракте я подхожу к нему и говорю:

– Запомни, это последний раз, что я здесь, а ты корчишь из себя этого клоуна. Мне вот хочется, чтобы ты сидел рядом во время фильма и трогал меня, когда на меня найдет.

Казалось, у него глаза вылезут из орбит. Он, как кретин, оглядывается по сторонам, не слышал ли кто, а я говорю:

– Мне что, погромче повторить, чтобы всем было слышно?

Он мотает головой, мол, пожалуйста, не надо, и отваливает на дикой скорости, держа в руках свою мерзкую каску.

Дома в комнате он мне говорит:

– Ты должна меня понять.

Все мужики-подонки хотят, чтобы их понимали.

– Я служу людям. Когда бывает пожар или несчастный случай, я вовсе не строю из себя клоуна, а выполняю свой служебный долг. И вообще-то не задаром, я получаю полные четыре сотни.

Я даже не отвечаю. Он заставляет меня сесть рядом с ним на кровать. Говорит:

– Проси, что угодно, только не это. Я не могу отказаться от своего дела. Не могу.

Я его мариную до скончания века, а потом говорю, отойдя в сторону:

– Я просто имела в виду, чтобы ты с кем-то поменялся на вечер субботы и был со мной, только и всего. Или я могу заменить тебя кем-то другим.

Я вижу его отражение в зеркальном шкафу, и он меня видит. Он опускает голову и шепчет:

– Хорошо.

Я подхожу к нему, он зажимает мои ноги коленями. Я расстегиваю платье сверху, чтобы он целовал меня так, как любит Эль. Потом он трахает ее на кровати энергичнее, чем обычно по ночам, и начинается такой стук в стенку, что впору разбудить глухую тетку.

Кажется, на следующий день, в третье воскресенье июня, мне надоело, что из меня выжимают соки всю неделю, и я поняла, что не выдержу. И пока Пинг-Понг еще спит, я спускаюсь во двор в своем халате. У ворот какие-то молодые люди что-что-то обсуждаютс Матерью Скорбящих. Я слышу, как она отвечает – орет так, будто говорит по телефону:

– Спрошу у сына, он у нас глава семьи!

Их четверо на белом «фольксвагене», разукрашенном всякими наклейками, плюс каноэ на крыше. Скоро они уезжают. Мамаша говорит мне:

– Туристы.

Когда она уходит на кухню, я пытаюсь наладить душ, который они установили между родником и сараем, и неожиданно меня окатывает холодной водой – волосы и халат – всю насквозь. Бу-Бу и Микки наблюдают за мной из окна. Микки ржет. Я знаю, что сейчас Вот-та должна была бы сделать, я прекрасно знаю. Но пока еще слишком рано. Или мне мешает что-то другое. Может, мое фото, вырезанное из газеты, поди разбери. Меня охватывает тоска, я все бросаю и иду наверх. Пока я одеваюсь, Пинг-Понг просыпается и говорит:

– Ты куда?

Я отвечаю:

– Иду навестить мать.

Он говорит:

– Мы же у нее обедаем сегодня?

Я говорю:

– Ладно, придешь попозже, а я пойду прямо сейчас.

Мчусь домой на всех парах, сердце колотится.

Она наверху с придурком, должна то ли побрить его, то ли переодеть, и я кричу в потолок:

– Ты спустишься или как? Мне нужно с тобой поговорить!

Она тут же спускается. Я стою и плачу, прижавшись к стене лбом и опираясь о нее руками. Он в своей комнате орет как помешанный. Она осторожно берет меня за плечи и ведет в погреб, как раньше, когда хотела спокойно со мной поговорить. Я говорю, рыдая:

– Скажи, ты понимаешь? Понимаешь?

Она грустно шепчет:

– Ну да. Ты хочешь выглядеть хуже, чем ты есть. Это тебя губит.

Она садится на ступеньки, помогает мне, потому что пальцы у меня не слушаются, расстегнуть пуговицы на ее платье, и я чувствую ее запах, губами ощущаю свежесть ее груди, моя любимая мамочка меня обнимает.

Днем, то ли в это воскресенье, то ли в другое Пинг-Понг везет нас – Микки, его Жоржетту и меня – проветриться на «Ситроене DS» своего шефа. Микки должен был участвовать в велогонке, но в прошлый раз он с размаху боднул головой контрольного судью, который велел ему получше закрепить на спине номер, и его дисквалифицировали на две недели. Разумеется, виноват судья. И похоже, он вообще из вредности подставил свою физиономию прямо под Миккину голову.

Ненадолго останавливаемся возле озера, на дне которого остался Арам – деревня, где я родилась. Они затопили ее, чтобы построить плотину. Все взорвали динамитом, кроме церкви, наверное, из уважения или поди разбери почему, и спустили воду. Об этом передавали по телику. Сейчас тут тихо, даже купающихся нет. Пинг-Понг говорит, что это запрещено, и ничего не поделать. Он говорит, что иногда лучи солнца падают на озеро под таким углом, что на дне видна церковь. Только без колокола, его куда-то увезли. Одни стены. Потом Жоржетта смотрит на меня и понимает, что у меня комок в горле, обнимает за талию и говорит остальным:

– Пошли. Ничего тут нет интересного.

Мы едем к деревне под названием Дуве-сюр-Боннет. На мне платье в голубые цветочки с боковой застежкой-стоечкой, волосы выглядят потрясно, но, не знаю почему, чувствую себя уродиной и еле передвигаю ноги. Пинг-Понг горд и счастлив, что может выставить меня напоказ туристам, теперь он вместо Жоржетты обнимает меня за талию, а иногда опускает руку еще ниже, чтобы показать мужикам, кому это все принадлежит. Когда мы раз сто обошли памятник усопшим и выучили наизусть все имена, Микки предлагает Пинг-Понгу сыграть партию в шары против двух отдыхающих, которых знает еще с прошлого года: ставка франк – очко. Я провожу остаток жизни бок о бок с Жоржеттой, мы пьем минеральную воду с мятой. Она, разумеется, пытается меня разговорить – хочу ли я замуж за Пинг-Понга и все такое, – но я-то знаю, усвоила еще с тех пор, когда под стол пешком ходила, что нельзя делиться с подружками ничем сокровенным, разве что хочешь сэкономить на объявлении в газете. Еще она меня спрашивает, как я уживаюсь у Монтеччари, удобно ли жить под одной крышей с парнями, не стесняют ли они меня, ведь у меня нет брата, и задает подобные каверзные вопросы, чтобы понять, может ли ее Микки видеть меня голой и сравнивать нас. Лучший способ ее позлить – дать ей возможность вообразить все самой, что я и делаю.

Вечером, поужинав дома, мы вчетвером играем в рами с глухопомешанной теткой, я выигрываю двадцать франков, тетка – шестьдесят. Пока Пинг-Понг и Микки отвозят Жоржетту в город, я остаюсь в кухне наедине с мамашей, которая штопает носки или что-то в этом роде, и говорю ей:

– А у вашего мужа всегда было это механическое пианино, которое стоит в сарае?

Она отвечает:

– Он приволок его пешком из Италии. Тащил на себе, если хочешь знать.

Я говорю:

– Зачем?

Она опускает очки на кончик носа, чтобы взглянуть на меня. Штопает она в очках. Проходит полдня, пока она отвечает:

– Что – зачем? Он зарабатывал этим пианино себе на жизнь. Останавливался в деревнях, а люди платили ему какие-то гроши.

Проходит еще полдня, она не спускает с меня глаз, будто я какая-то невидаль, и говорит:

– А чего это тебя так интересует наше пианино? Я видела в первое же утро, как ты его разглядывала в сарае, все крутишься вокруг него, Микки задаешь вопросы, у меня допытываешься.

Я отбрыкиваюсь с невинным видом:

– Я, что ли, Микки задавала вопросы?

Она отвечает довольно сухо:

– Ты его спрашивала, всегда ли оно стояло у нас, не отдавали ли мы его кому-то, когда он был маленьким. Не пытайся мне внушить, что мой Микки врет.

Я круто меняю тактику:

– Ах, это? Да, конечно, спрашивала.

Еще полдня, не меньше, она пялится на меня поверх своих окуляров. Потом говорит другим тоном – намного спокойнее и гораздо более свойским:

– Зачем?

Я говорю:

– Мне кажется, я видела такое пианино в Араме, когда мне было года два или три.

Я еще не закончила, а она уже отвечает:

– Арам далеко отсюда. Он наверняка туда не забирался. К тому же, когда оно последний раз покидало наш двор, тебя еще на свете не было.

Сердце у меня колотится, но я все-таки говорю:

– Наверное, вы ошибаетесь. Это когда было?

Жуть, этот ее сверлящий взгляд. Мне начинает казаться, что она все знает и уже давно. Бывают такие мужья, которые рассказывают женам о своих гнусных похождениях. Но нет. Она повторяет:

– Ты еще тогда не родилась. Муж потащил его в город, чтобы сдать в ломбард, но они не захотели его взять. Поэтому мы оставили его себе.

Я бы хотела еще кое-что спросить, но понимаю, что пора остановиться. Она все запоминает и далеко не дура. Начнет по-настоящему что-то подозревать. Я говорю:

– Выходит, я ошиблась. С кем не бывает.

Беру карты на столе и раскладываю пасьянс. Она вроде опять принимается штопать, а потом говорит:

– А ты чего захотела? Не сына же Ротшильда себе нашла. Мы в ломбард наведывались частенько. Что правда, то правда.

Короче, Микки с Пинг-Понгом возвращаются, по дороге они подобрали Бу-Бу, и тот едва здоровается со мной. Микки предлагает сыграть в белот[33], но Пинг-Понг говорит «нет», завтра всем рано вставать. На самом деле ему не терпится оказаться в нашей комнате и задать мне жару. После схватки мы лежим в кровати, откинув простыни, потому что жарко, и я спрашиваю:

– А кто тогда привез это механическое пианино, когда отец хотел заложить его в ломбард?

Пинг-Понг говорит со смехом:

– Откуда ты знаешь?

Я говорю:

– Твоя мать рассказала.

Жду до скончания века, потом он говорит:

– Уже не помню. Нужно у нее спросить. Один приятель отца, у него был грузовик. Я тогда был еще маленьким.

Ему было ровно десять, он родился в ноябре. Беру свою книгу и делаю вид, что читаю. Он говорит:

– Они пили вино и смеялись на кухне, это все, что я помню.

Я смотрю в свою книгу про Мэрилин. Смотрю в книгу. Пинг-Понг говорит:

– Снег тогда лежал. А почему ты спрашиваешь?

Я повожу одним плечом, чтобы дать понять, что мне наплевать, и смотрю в книгу о Мэрилин. Однажды я сидела на ступеньках у входа в наш дом в Араме с папой. Сидела на ступеньках. Кажется, мы играли с пробкой от бутылки. Я хотела играть еще и еще. Я сидела на ступеньках. Да, с пробкой, привязанной к веревке. Я старалась поймать ее стаканом. А папа дергал веревку. На каменных ступеньках. Помню, как сейчас. Пинг-Понг говорит:

– Что с тобой?

Я отвечаю:

– Не знаю. Меня сейчас вырвет.

Он говорит, приподнявшись в постели:

– Тебе дать что-нибудь?

Я говорю:

– Нет, уже прошло.

Он смотрит на меня, его взволнованное лицо совсем рядом с моим. А я смотрю в книгу, на одну и ту же страницу.

По средам Бу-Бу ходит в коллеж только утром, днем он болтается во дворе. Как-то раз, после того воскресенья у озера, я вхожу в сарай, не глядя на него. Он тащится за мной к пианино. Говорит:

– Тебе нужно лечиться. Ты ненормальная.

Я смеюсь и говорю ему:

– Да неужели?

Он говорит мне:

– На прошлой неделе в поле нашли убитую кошку мадам Бюиг. А сегодня кошку Мерио. Это ты их убила.

Я смотрю на него. Он не шутит. Он высокий и стройный, как тополь, и очень красивый. Он говорит:

– Я обратил на тебя внимание гораздо раньше, чем Пинг-Понг.

Я смеюсь. Говорю, что знаю. Мы стоим возле пианино его подонка-отца, он – за моей спиной. Он говорит:

– Ты ничего не знаешь. У тебя нет сердца. Или же ты припрятала его так далеко, что до него никак не добраться.

Я поворачиваюсь и резко отвечаю:

– Скажи мне, дуболом, ты вообще о чем? Что ты об этом знаешь? Начать с того, что я не убивала никаких кошек. Я боюсь даже близко приближаться к животным.

Иду и сажусь на верхние ступеньки стремянки. Через минуту он говорит:

– А почему тебя так волнует наше пианино?

Я говорю:

– Хотела бы послушать, как оно играет. Только и всего.

Тогда он молча крутит, как положено, ручку, и неожиданно на весь сарай раздаются звуки и лавиной обрушиваются на меня. Я не подаю виду и подпеваю: «Тра-ля-ля, тра-ля-ля». А потом внезапно падаю плашмя, как мой отец.

Когда я открываю глаза, музыка все еще играет, Бу-Бу склонился надо мной с перепуганным лицом. Я понимаю, что свалилась с лестницы – одной щекой на земле, и она вся горит от боли, а ноги выше головы, зацепились за перекладину. Он помогает мне высвободиться и принять сидячее положение. Не хватает воздуха. Он говорит:

– Черт, у тебя кровь идет, слышишь?

Я хватаю его за руку, говорю, что все в порядке, просто стало нехорошо, такое со мной бывает. Мерзкое пианино замолкает. Я говорю:

– Только не говори никому. Я все сделаю, что скажешь, только никому не говори.

Он кивает, слюнявит пальцы и вытирает мне щеку. Я здорово поцарапалась.

Вечером, когда Пинг-Понг возвращается из пожарной казармы и садится к столу, он тут же говорит, взглянув на меня:

– Кто тебя так?

Наверное, думает, что это мать или кто-то из братьев меня приложил, поди разбери. Я говорю:

– Это твоя тетка теркой для сыра.

Тут начинается настоящий цирк. Пинг-Понг кричит на старую маразматичку:

– За что ты ее так?

Она говорит:

– Что? Что такое?

Он кричит громче:

– За что ты ее так?

Даже мамаша кричит. Она кричит мне:

– Ну признайся, стерва, что ты врешь!

Пинг-Понг впадает в ярость. Достается всем: мамаше – за стерву, Микки – за то, что он не терпит, когда кричат на его мамочку, Сломанной Колонке – за то, что она заладила свое «что», и даже мне – потому что хочу потихоньку смыться. Один Бу-Бу не открыл рта. В какой-то момент мы встречаемся взглядами, и он опускает глаза, не проронив ни слова. Молчит, хоть убей.

Наконец я говорю Пинг-Понгу – он стоит с каской в руке и тяжело дышит:

– Ты бы дал мне сперва хоть слово вставить. Я просто пошутила.

У него руки чешутся мне врезать, а у мамаши – надеть мне на голову супницу, но оба не решаются, садятся к столу, и минуту мы слушаем, как кто-то треплется по телику. Потом, не глядя на Пинг-Понга, я выдаю:

– Я просто пошутила. Неужели ты можешь представить себе, что твоя тетка гоняется за мной с теркой в руке?

Они все сражены наповал, кроме глухопомешанной. Чтобы было еще яснее, я наклоняюсь к Пинг-Понгу и повторяю:

– Это чистая правда. Тебе не стыдно? Ты можешь представить себе, как бедная старуха гоняется за мной с теркой?

Микки встает, с него довольно, он боится, что если начнет острить, то еще больше разозлит брата. Даю им понять, что разговор окончен, доедаю, а потом говорю при всеобщем молчании:

– Мне днем стало нехорошо, и я упала.

Пинг-Понг говорит:

– Нехорошо? Что с тобой было?

А мамаша, сама подозрительность, произносит одновременно с ним:

– Это где?

Я отвечаю:

– В сарае. Мне Бу-Бу помог подняться. Если не верите, спросите у него.

Они все поворачиваются к Бу-Бу, только тетка вперилась в экран, а Бу-Бу с дурацким видом опускает голову и продолжает жевать. Он худой, как спичка, но ест за троих. Тогда Пинг-Понг спрашивает меня с волнением в голосе:

– И такое часто с тобой бывает?

Я отвечаю:

– Впервые.

Чуть позже Бу-Бу помогает тетке подняться в комнату, Микки отправился высаживать майское дерево[34] к своей Жоржетте, а я остаюсь на кухне с Пинг-Понгом и мамашей, которая моет посуду. Пинг-Понг говорит мне:

– Вот уже три недели ты торчишь взаперти – либо читаешь дурацкие журналы, либо смотришь дрянные фильмы и портишь себе зрение. Ничего удивительного, что плохо себя чувствуешь.

Мамаша говорит, даже не повернувшись:

– А чем ей, по-твоему, заняться? Она все равно ничего не умеет. – И добавляет: – Вообще-то она не так уж виновата. Ее не научили.

Пинг-Понг говорит:

– Послушай, она могла бы вместо тебя ходить за покупками в город. По крайней мере, воздухом подышит.

И так битый час: одна, что не желает, чтобы я ее разоряла, покупая деликатесы, другой, что все-таки деньги зарабатывает он, что он совершеннолетний и привитый от всех болезней, короче, несут полную чушь. Наконец я встаю с видом жертвы, но собираясь послать их всех куда подальше, и говорю:

– Во всяком случае, мне было нехорошо вовсе не из-за этого.

Они не отвечают и переглядываются. А потом Мать Скорбящих как-то странно вздыхает и снова берется за посуду, и на этом я удаляюсь.

Утром я хватаю Пинг-Понга за руку. Я в постели, а он целует меня перед уходом. Я говорю:

– Я бы хотела сегодня сходить в город. Мне нужно в парикмахерскую, покрасить волосы.

У меня уже от корней отросло два добрых сантиметра светлых волос, он в курсе. Я говорю:

– Но только у меня нет денег.

Вообще-то это неправда. Мать дала мне на прощание и еще подкинула в прошлое воскресенье, когда мы были вдвоем. Она сказала:

– Бери, бери, мне самой ничего не нужно.

У меня четыреста сорок франков и мелочь в кармане красного блейзера, который висит в шкафу. Пинг-Понг говорит только:

– Конечно. Я должен был сам догадаться.

Вынимает из кармана и дает две купюры по пятьдесят и одну в сто франков. Смотрит на меня вопросительно, хватит ли, и я киваю, что да. Он говорит:

– Проси у меня, когда нужно.

Приподнимает простыню, чтобы взглянуть на меня целиком, вздыхает и уходит.

Около полудня иду к нам домой за велосипедом. Мама варит мне яйца всмятку, жарит в масле мою любимую морковь, и мы молча пьем кофе. Я надела ярко-голубое облегающее платье, а волосы перехватила лентой из той же ткани. Когда я ухожу, она говорит, что платье у меня слишком короткое и что это уже не модно. Я отвечаю:

– Возможно, для тех, у кого ноги подкачали. Но у нас с тобой такой проблемы нет, разве не так?

Она тихо смеется. Я страшно злюсь, когда она смеется, потому что мне кажется, что ей стыдно или она боится показать свои зубы. Сажусь на свой велик и отваливаю. После выезда из деревни начинается спуск до самого города, даже педали крутить не надо. Сначала я иду на лесопилку – оставить велосипед у Микки и попросить, чтобы вечером он меня подождал, когда поедет домой. Его нет на месте, но его начальник Ферральдо говорит, что передаст ему. Потом я иду к старому доктору Конту.

В приемной полно народу, но никого из знакомых. Я жду десять минут, уставившись в пол. Когда доктор открывает дверь, чтобы вызвать следующего, он сразу видит меня и приглашает войти, как будто я записана к нему. В кабинете он даже не спрашивает, как я себя чувствую, а садится за стол и выписывает рецепт. Я говорю ему:

– Мне кажется, что я скоро буду беременной.

Он говорит:

– Как это – буду? Беременность или есть, или ее нет.

Я говорю, что много раз забывала принимать таблетки.

– Когда это было?

Я стою перед ним, как дебилка, и говорю:

– Недели три назад.

Он возводит глаза к небу и говорит:

– Ладно. Представь себе, что мне есть чем заняться, вместо того чтобы выслушивать твои глупости. Придешь на прием, когда будут показания.

Потом дает мне рецепт, бесплатный пробный тюбик мази для щеки, передает привет матери и выставляет за дверь. Он никогда не берет с нас денег.

Я перехожу через площадь возле мэрии и иду в парикмахерскую. Меня обслуживает Муна, она славная, но дура непроходимая. Разговаривать с ней абсолютно не о чем. Как мастер она тоже полный ноль. Если бы хозяйка, мадам Риччи, не занялась мною, отправив ее за чаем с лимоном в соседнее кафе, я бы вышла от них с вороньим гнездом на голове. Потом иду в аптеку к Филиппу. Когда он видит, что я захожу, у него, как обычно, едет крыша. Чтобы позлить его, показываю рецепт. Раньше он сам потихоньку снабжал меня таблетками. Пинг-Понг сказал мне, что ходят слухи, будто я спала с Филиппом. Это вранье. Хотя, если честно, я бы не возражала. Но вообще-то он странный. Не знаю, как ему удалось настрогать детей своей жене. По аптеке расхаживают целлюлитные тетки – приехали отдыхать, а сами проводят весь отпуск, выбирая зубные щетки, поэтому потрепаться со мной он не может. Он говорит мне:

– Знаешь, я закрываюсь через полчаса.

Но я отвечаю, что у меня нет времени.

Иду в супермаркет, покупаю, не глядя, три мотка розовой шерсти и вязальные спицы. Еще, чтобы позлить мамашу Крохоборку, покупаю коробку крабов и подарок Бу-Бу: четыре мои портрета, сделанные в фотокабине. На последнем снимке я закрываю глаза и вытягиваю губы для пламенного поцелуя. Потом прихожу к выводу, что вышла страшной, и рву на мелкие кусочки все фотографии, а ему покупаю красную футболку с белой надписью на груди – «Indiana University»[35]. Я не знаю его размера, поэтому беру самый большой, надеюсь, подойдет. Ненавижу супермаркеты, голова просто раскалывается.

Когда я иду на лесопилку, вижу, как мне навстречу едет желтый грузовичок Микки. Он машет мне рукой из окна, и, когда я залезаю внутрь, вижу, что там уже сидит Бу-Бу с огромным ранцем. Оба они говорят, что волосы у меня выглядят потрясно. По дороге я думаю, что Пинг-Понг или его мамаша могут запросто позвонить доктору Конту, но если они спросят у него, что со мной, он пошлет их всех далеко-далеко. Врачи, как священники, не могут выдавать чужие тайны. На поворотах, а тут они сплошь да рядом, меня отбрасывает к Бу-Бу. Наконец он обнимает меня за плечи, чтобы поддержать. Я чувствую его тепло. Солнце ушло за горы. Микки смешит нас и острит как заведенный. Говорю себе, что, может быть, он мне приходится братом, и Бу-Бу тоже. От него у меня просто сердце тает. Ненавижу себя, и в то же время мне хорошо.

Выжидаю еще неделю. Самое трудное – это со следующего дня скрывать, что у меня начались женские дела. О Пинг-Понге и речи нет. Чтобы он оставил меня в покое, я говорю ему все наоборот, что у меня задержка и все болит. Он вздыхает три вечера подряд, а я сижу внизу с теткой и Микки, и мы играем в белот, ставим по пять франков каждый. Когда я поднимаюсь, лучше не бывает – Пинг-Понг заснул. К тому же он никогда не жил с кем-то вдвоем, поэтому с ним, как и со всеми парнями, – чем меньше их посвящаешь в бабские дела, тем лучше. Гораздо больше я опасаюсь старой перечницы и даже тетки. Она глухая, но глаза-то у нее зрячие. Три дня подряд ухожу домой, то под предлогом, что нашему придурку хуже, то, что я нужна матери для примерки нового платья, короче, как могу, выкручиваюсь.

Конечно, она, бедняжка, все понимает. Но молчит. Готовит мне чистое белье – я никому никогда не давала стирать ничего своего, даже повязки для волос, – варит мне шоколад с молоком или кашу «Нестле», я ее обожаю, почти как в детстве. Потом стоит на пороге и смотрит мне вслед. Она думает, я это чувствую, хотя сама она молчит, что теперь ничего не будет, как прежде, и что я тоже буду другой. В воротах я оборачиваюсь, но мне сразу же хочется вернуться – то, что меня ждет, кажется невыносимым, и я быстро ухожу. Как-то я подсчитала, что три десятых своей жизни я трачу на то, что думаю о ней, три десятых – о нем, когда он был моим папой, а остальное время думаю о всякой ерунде или сплю.

В субботу, на обратном пути от родителей, у бензоколонки в мастерской вижу Жюльетту. Она говорит мне:

– Иди сюда, мне нужно с тобой поговорить.

Я опускаю голову, в руке у меня корзинка, как у Красной Шапочки, и иду за ней. Ни Пинг-Понга, ни ее мужа поблизости нет. Она зовет меня подняться к ним в квартиру. Предлагает выпить кофе или что я хочу. Говорю, что уже пила. Она садится напротив меня на стул и говорит:

– Хочу убедиться, что ты действительно любишь Пинг-Понга.

Я даже не отвечаю.

Она продолжает:

– Ты что, будешь жить у них, не записавшись с ним?

Я жестом показываю, что вообще ничего не знаю.

Она довольно высокого роста, светлая шатенка, одета в платье подросткового фасона, чтобы выглядеть моложе. Вообще-то она не худенькая, но ей это даже идет. Уверена, что она тоже орет, когда муж или кто-то другой ее трахает. Она говорит мне:

– Я знаю Пинг-Понга со школы. У нас была детская, такая чистая любовь.

Мне кажется, будто я в кино – смотрю «Доктора Живаго». Но на всякий случай киваю, что поняла, и молчу. Похоже, я раньше помру, чем она заговорит. Наконец она изрекает:

– Если ты выйдешь за него, я отдам тебе свое свадебное платье. Я его берегла как зеницу ока. У твоей матери золотые руки, она его тебе перешьет.

Я по-прежнему молчу, а она продолжает:

– Знаешь, когда я была моложе, я была такой же худенькой, как ты.

Встает и целует меня в щеку. Говорит:

– Хочешь на него взглянуть?

Отвечаю «нет», что я, мол, суеверная. Тоже встаю, я выше нее. Говорю со своим акцентом а-ля моя мать:

– Вы такая милая. Не похожи на других в деревне.

Потом мы спускаемся по деревянной лестнице. В мастерской я говорю:

– Я пошла, до свидания.

Она смотрит меня, щеки у нее горят, она что-то хотела добавить, но не решилась, и я ухожу.

Все оставшееся время я со всеми милая-премилая, я умею, когда хочу. Вижу, например, как мамаша Монтеччари прет к воротам огромный бак с мусором, чтобы во вторник нас разбудили в пять утра, когда они будут его вытряхивать в свою помоечную машину, и говорю ей:

– Давайте я сама, это не трудно, я сумею. А то действительно вас в этом доме держат за прислугу.

Она не отвечает, то ли растрогана, то ли нет, поди разбери.

Глухопомешанная тетка в своем кресле – просто сказка. Как-то мы с ней остались вдвоем, и я кричу:

– Старая вешалка!

Она отвечает:

– Что?

Я кричу громче:

– Старая вешалка!

Она улыбается, треплет меня по руке и говорит:

– Если хочешь. Ты хорошая девочка.

Лезу в буфет, достаю плитку шоколада и даю ей. Она говорит, выпучив глаза:

– А вдруг сестра увидит?

Я прикладываю палец к губам, чтобы она поняла, что мы заодно, а она смеется, грызет шоколад, как обезьянка. До чего они становятся прожорливыми в старости. И страшными к тому же. Я бы предпочла умереть в двадцать лет. Ну, или, скажем, в тридцать.

Микки отваливает в воскресенье утром, сверкая накачанными икрами, со словами, что сегодня он выиграет, черт возьми. У него где-то гонки, теперь он уже может участвовать. А вечером возвращается со словами, что проиграл, черт возьми. Говорит, что все из-за своего велосипеда и что Пинг-Понг, который за него отвечает, ничего в механике не петрит. Ничегошеньки. И объясняет ему:

– Когда все развили скорость, я шел в одном с ними темпе, но чувствовал свое преимущество. Все из-за твоего говенного велосипеда, он весит десять тонн, из нас двоих я всегда прихожу на финише первым.

Пинг-Понг от злости доходит до белого каления, но вида не подает. Он любит своих братьев до потери пульса. Для него Микки и Бу-Бу – неприкасаемые. Он может слегка наорать на Бу-Бу, когда тот встает позже положенного и опаздывает в коллеж или читает до глубокой ночи научно-фантастические романы. Может еще громче наорать на Микки, который врет как дышит, когда отчитывается, сколько сигарет выкурил за день, и, в довершение всего, четыре раза в неделю ездит трахаться с Жоржеттой.

– Ты что, надеешься после этого выиграть гонку? – говорит Пинг-Понг.

Но все равно они – неприкасаемые.

Ну а Бу-Бу не смотрит на меня, почти со мной не разговаривает и избегает, когда Пинг-Понга нет дома. Я зашла к нему в комнату и положила свой подарок ему на кровать. В тот же вечер я обнаружила эту мерзкую футболку на своей постели. Чуть позже я зажимаю Бу-Бу на лестнице и говорю ему:

– Я хотела сделать тебе приятное. Ты меня не сдал, когда я упала в сарае.

Он стоит очень прямо, прислонившись к стене, но на меня не смотрит. Он отвечает:

– Говори тише, тебя услышат на кухне.

Я шепчу:

– Слушай, ну возьми ее, пожалуйста.

Пихаю футболку ему под мышку, и он не отказывается. Только поводит другим плечом, чтобы показать, что ему все по барабану, и уходит к себе. Когда он такой, мне хочется, чтобы он стонал в моих объятиях, а я бы до смерти зацеловала его в губы.

Короче, я милая-премилая всю неделю. А потом, в среду вечером, Пинг-Понг возвращается с тренировки из казармы. Мы ждем его к ужину. Я, нацепив на нос очки, вяжу на спицах, как меня учила мать, время от времени поглядывая на экран телика. Госпожа Командирша разливает суп и говорит сыну:

– Те, вчерашние, снова приходили. Дали мне двести франков задатка. Поставили палатку на краю луга.

Микки говорит раздраженно:

– Понятно, понятно! Можно хоть немного помолчать?

Он смотрит фильм. У Деборы Керр[36] – нервный срыв из-за того, что она дала себя поцеловать. Но в этой убогой кухне Пинг-Понг видит только одно – и вовсе не Дебору Керр, не грызущего ногти Бу-Бу, не Микки, о тетке и речи нет, – он видит, как, примостившись на стуле, в очках на носу, которые никогда не надеваю, я прилежно что-то вяжу.

Он наклоняется, целует меня в зажившую щеку и говорит:

– А что ты делаешь?

Я раздуваю зажившую щеку, вздыхаю от усталости и говорю:

– Ты же сам прекрасно видишь, что я делаю.

Он говорит:

– А что ты вяжешь?

Я недовольно повожу плечом, про себя продолжая считать петли, и отвечаю:

– А ты как думаешь?

В кухне воцаряется странная тишина, слышно только, как Дебора Керр говорит по-английски с субтитрами. Пинг-Понг идет и выключает телевизор. Глухопомешанная тетка вскипает:

– Почему обязательно сейчас, когда я могу читать, что они говорят?

А я чувствую, что все взгляды обращены ко мне. Мне наплевать, я невозмутимо вяжу, как мне показывала мать, и больше ни о чем не думаю.

Наконец Пинг-Понг придвигает ко мне стул и садится. Он говорит:

– Остановись.

Я смотрю на него через очки. Он не злобный, он вообще никакой. Говорит мне:

– Откуда ты можешь знать?

Я говорю:

– У меня задержка. Я ходила к доктору Конту. Он считает, что еще слишком рано. Но я-то знаю.

Потом смотрю через очки на свое розовое крошечное рукоделие. Ровненькие петли, как зернышки на кукурузном початке. Тишина, слышно только, как Бу-Бу передвигает по столу вилку. И наконец, эта гнусная вдовушка открывает рот и дает мне выиграть первый раунд. Она говорит Пинг-Понгу своим злобным голосом:

– Зря стараешься. Уж тут-то можешь ей поверить. Здорово она тебя облапошила, бедный мой мальчик.

Пинг-Понг встает, оттолкнув стул, и отвечает:

– Ты замолчишь? Еще никому не удавалось меня облапошить. И точка.

Я знаю, что он на меня смотрит, чтобы я с ним согласилась, но я по-прежнему смотрю на вязание, пусть заткнется. Микки говорит:

– Ладно, может, сядем за стол?

Бу-Бу говорит:

– А ты помолчи!

Потом все ждут тысячу лет, пока Пинг-Понг что-то скажет. Наконец он изрекает:

– Мне тоже надоело – когда она идет по деревне, все судачат у нее за спиной. Я виноват. И быстро исправлю.

Все садимся за стол и едим. У меня на коленях начатое вязание. Микки даже не требует, чтобы снова включили канал Монте-Карло[37]. Тетка говорит:

– Что такое? Вы недовольны малышкой?

Сестра хлопает ее по руке, чтобы она замолчала, и все молчат. Три десятых своего времени я думаю о маме, три десятых о папе. Я доедаю свой суп. Все равно я упрямее всех на свете. Занавес. Я настаиваю на этом и подписываюсь: Элиана Монтеччари.

Предыдущая главаГлава 4 из 8Следующая глава