К книге
Один на льдинеМое дело. Глава пятая Главные годы. 3. Три первых
47%
Мое дело. Глава пятая Главные годы. 3. Три первых
71

Я перебрал тонкие папки с черновиками. Интересно было перечитать заведомо сырые рассказы два с половиной года спустя. Заготовки отлежались. Текст отстранился от мозга, и замечалось не только его несовершенство, но и возможности необходимых изменений. Варианты поправок, улучшений, доводок.

Исходник годился! Путь к совершенству ловился в воображаемом пространстве переделок, как инверсионный след в голубом небе, где растворен далекий невидимый самолет.

Я отобрал три наиболее близких к готовности и доведенных. «Апельсины», «Чужие беды» и «Небо над головой».

Я перечитывал один с утра, набрасывал ход эпизода, варианты фразы, колонку синонимов к слову. И жил весь день своей рассеянной жизнью, не переставая думать и перетасовывать мысленно элементы и части.

Это оправдывало мое полное безделье. «Я довожу до ума три рассказа», — знал я: — «Это занятие надолго. Торопиться нечего. Это должны быть неслыханные шедевры».

На пустой задней площадке последнего автобуса, переезжая Обводный и глядя на дремлющую бабу, сложил я: «Опущенный полумесяц ее рта тлел ему в сознании; увядшие лепестки век трепетали».

Толстая дворничиха тюкала ломиком лед, и ни с того ни с сего я говорил себе с улыбкой спасенного из лабиринта: «Инвалид достал из кошелки стакан и четыре абрикоса». Это была кирзовая хозяйственная сумка со сломанной молнией, черно-серая с белесыми от потертости боками, почти пустая и оттого впалая, но если внюхаться — из швов нутра еще пахло клеем и искусственной кожей, а стакан был граненый и плоховато мытый, ясное дело, а один абрикос был чуть перезрел и подмят, и еще один светлел чуть недозрелым островком пупырышка остроконечности, противоположной черенку.

Вслушиваясь по звуку и слову, я перечитывал красивый, чистый и неправдивый рассказ Паустовского «Ручьи, где плещется форель», и вдруг мой инвалид, сглатывая пробившую после коньяка на жаре слюну, извергал нервный и сбивчивый монолог о нелепой сокровенности своей жизни, и я бросался записывать, задыхаясь и торопясь ему в унисон, и три страницы покрывались летящими каракулями в двадцать минут; а потом я две недели переписывал их по слову, разводя до пяти страниц и сократив до одной с четвертью; сглаживая строй интонаций до плавности и снова втыкая спотыкливость косноязычного отчаянья.

И стройный рассказ, сделанный на короткой фразе и рубленом диалоге, перекашивался от этой нагрузки, как поймавший гирю пеликан. И в этой асимметрии разности-левых частей вдруг появлялось незнамо что, придающее жесту силу удара.

На пальцах, по знакам и словам, линейкой и арифметикой выверяя строки, писал я снова письма влюбленного мальчика из «Неба над головой». Мелькнув впервые неуместным обрывком среди дел и мыслей чужой жизни, эти письма должны были к концу рассказа стать главными, и подчинить себе внимание, и сердце, и в них и был главный смысл.

И в каждом рассказе было несколько непримиримых правд и несколько верных и взаимоисключающих ответов.

Я писал их ползимы. И почти всю весну. И еще три недели осенью.

И всего-то в них было три страницы, девять и девять. Двадцать одна. Хорошее число, подумал я полжизни спустя.

Предыдущая главаГлава 71 из 152Следующая глава