Сегодня я поднимался на самую высокую в нашей округе гору, которую не без основания называют Вентозой, движимый исключительно желанием видеть замечательную высоту этого места. Много лет я думал взойти туда; еще в детстве, как ты знаешь, я играл в здешних местах по воле играющей человеком судьбы, а гора, повсюду издалека заметная, почти всегда перед глазами. Захотелось наконец сделать то, что я мысленно проделывал каждый день, тем более что накануне при чтении римской истории мне у Ливия попалось то место, где македонский царь Филипп (тот, что вел войну с римским народом) взбирается на фессалийскую гору Гем, веря молве, согласно которой с ее вершины можно видеть два моря, Адриатическое и Черное, — правда это или ложь, достоверно установить не могу, потому что и гора от наших краев далека и разноречие писателей ставит дело под вопрос: всех приводить не буду, но космограф Помпоний Мела без колебаний передает это как факт, а Тит Ливий считает молву ложной; будь мне так же легко обследовать ту гору, как нашу, долго оставаться в неопределенности я бы не стал.
Впрочем, оставлю ту и вернусь к этой. Можно, подумалось мне, извинить живущего частной жизнью молодого человека за то, в чем не винят и старого царя. Однако, размышляя о спутнике, я, к своему удивлению, не обнаружил среди своих друзей почти ни одного, пригодного во всех отношениях: так редко даже среди дорогих людей бывает полное согласие во всем, что касается желаний и привычек. Этот ленивей, тот энергичней, этот медлительней, тот подвижней, этот меланхоличней, тот веселей, наконец, этот безрассудней, тот благоразумней, чем мне хотелось бы; в одном пугала неразговорчивость, в другом назойливость, в одном грузность и полнота, в другом худоба и тщедушность, у одного смущала хладнокровная невозмутимость, у другого неуемная пылкость — все это, даже неприятное, легко сносишь дома, ибо любовь все терпит и дружба не страшится никакой ноши, но в пути те же самые качества становятся обременительней. Так, думая о пристойном развлечении и озираясь по сторонам, разборчивая душа взвешивала все по отдельности — без всякого оскорбления для дружбы — и молчаливо отстраняла то, в чем предвидела отягощение предпринимаемого пути. И что же ты думаешь? В конце концов обращаюсь к домашней помощи и открываю замысел единственному моему младшему брату, которого ты прекрасно знаешь. Ничему он не мог бы обрадоваться больше, благодарный, что ему отведено при мне сразу место и друга, и брата.
В намеченный день отправившись из дома, мы к вечеру пришли в Малавсану — деревеньку на северных отрогах горы. Пробыв там день, мы только сегодня наконец в сопровождении двух моих слуг поднялись на гору, и не без труда: это очень крутая и почти неприступная каменистая громада; но хорошо сказано у поэта: «неотступный все побеждает труд». Долгий день, ласковый ветер, душевная бодрость, телесная крепость и ловкость и все подобное было на стороне путников, против нас была только природа местности.
На склоне горы встретился нам пожилой пастух, который многословно отговаривал нас от восхождения, вспоминая, как лет пятьдесят назад сам в таком же порыве юношеского задора поднимался на самую вершину и ничего оттуда не вынес, кроме раскаяния, усталости и изодранных камнями и колючками тела и одежды; причем никогда ни прежде, ни позднее не было у них слышно, чтобы кто-то решился на подобное. Он разглагольствовал, а мы, по молодости лет недоверчивые к предостережениям, от задержки только разгорались жаждой. Заметив, что зря старается, старик немного проводил нас по ущелью среди отвесных скал, указал перстом на крутую тропинку и много еще напутствовал и долго охал вослед уходящим. Оставив при нем лишнее из одежды и вещей, мы настроились исключительно на восхождение и начали проворно взбираться.
Но, как часто бывает, за сильным порывом быстро следует утомление, и вот, недалеко отойдя от того места, мы приостанавливаемся у какого-то обрыва; отсюда снова уходим и продвигаемся вперед, но медленней. Причем именно я отмерял горную тропу все более осторожной стопой, тогда как брат кратчайшим путем взбирался все выше по самому хребту горы; я, малодушничая, льнул к низинам, а на его призывы и указания прямого пути отвечал, что надеюсь на более легкий подход с другой стороны горы и меня ничуть не пугает длинный путь, если он ровней.
Выставляя это в оправдание своей вялости, я плутал по ущельям, когда другие уже достигли высоты, и никак не открывался мне более легкий доступ; наоборот, и путь удлинялся, и лишнего труда прибавлялось. Все же, когда мне, расстроенному утомительным петлянием, стало стыдно блуждать в низинах, я решительно положил устремиться ввысь, а когда, усталый и мрачный, догнал дожидавшегося меня и подкрепленного долгим отдыхом брата, мы какое-то время шли наравне.
Едва мы оставили то возвышение, и вот, забыв, как только что метался, я опять оказываюсь отброшен вниз и опять, огибая скалы в поисках легких долгих путей, пребываю в продолжительном замешательстве. Я все оттягивал тяготу восхождения, но не человеческой изобретательности отменить природу вещей, и ничему телесному не достичь высоты, опускаясь. Коротко говоря, не без насмешек брата и к моей великой досаде на себя самого за несколько часов я отставал таким образом раза три, если не больше.
Тогда, в который раз обманувшийся, я присел в каком-то ущелье. Переносясь летучей мыслью от телесного к бестелесному, я укорял себя примерно такими словами: «Подобное тому, что ты многократно испытал сегодня при восхождении на эту гору, да будет тебе известно, случается и с тобой, и со многими устремляющимися к блаженной жизни; люди только не осознают это с той же ясностью, потому что телесные движения на виду, а душевные невидимы и сокровенны. Поистине жизнь, которую мы именуем блаженной, расположена в возвышенном месте; узкий, как говорится, ведет к ней путь. Много на нем восхождений; надо переходить сияющими ступенями от добродетели к добродетели; на вершине конец всего и жизненный предел, на который нацелено наше странствие. Туда прийти хотят все, но, как говорит Назон, «мало хотеть; жаждать так надлежит, чтобы цели достигнуть». Безусловно, ты — разве что и здесь, как во многом другом, обманываешь себя, — не только хочешь, но и жаждешь. Что же тебе мешает? Разумеется, не что иное, как более легкий и на первый взгляд удобный путь земных и низших удовольствий; однако потом тебе придется, много проблуждав среди них, или взбираться к той же вершине блаженной жизни под грузом безобразно утяжелившихся задач, или обессиленным уснуть в ущелье своих грехов, и, если — страшно подумать — тебя там застигнет тьма и тень смертная, провести бесконечную ночь в вечных муках».
Ты не поверишь, как эта мысль взбодрила и дух мой и тело на остаток пути. О, если бы моя душа проделала путь, по которому я днем и ночью томлюсь, хотя бы так, как, превозмогши наконец трудности, прошел я сегодняшний путь своими телесными ногами! И уж не знаю, не более ли простым должно быть то, что крылатый и бессмертный дух без всякого пространственного перемещения может совершить в мгновение трепетного ока, чем то, что во временной последовательности приходится исполнять с помощью обреченного на смерть и болезненного тела под тяжкой ношей его членов.
Выдающуюся над всеми вершину поселяне называют Сынком, почему не знаю, подозреваю только, что по антонимии, как иногда бывает: в самом деле, она кажется как бы отцом всех соседних гор. На ее маковке есть небольшая площадка; только там мы, усталые, присели отдохнуть. Раз уж ты выслушал, какие тревоги поднимались у меня в душе по мере нашего подъема, то выслушай, отец, остальное и изволь посвятить час своего времени отчету о делах целого моего дня.
Прежде всего, взволнованный неким непривычным веянием воздуха и открывшимся видом, я застыл в каком-то оцепенении. Озираюсь: облака остались под ногами, и уж не такими невероятными делаются для меня Афон и Олимп, раз слышанное и читанное о них я наблюдаю на менее знаменитой горе. Направляю лучи глаз к италийским краям, куда больше всего тянусь душой; вздыбившиеся снежные Альпы, через которые, разрушая, если верить молве, уксусом скалы, перешел некогда жестокий враг римского имени, кажутся совсем рядом, хоть отдалены большим расстоянием. Правду сказать, дымку италийских просторов я больше угадывал душой, чем различал глазами; меня охватило жгучее желание снова видеть и друга и отечество, однако при всем том я готов был осуждать себя за разнеженность еще не вполне мужественного чувства к тому и к другому, хоть и доказательства противного в обоих случаях были, подкрепленные поддержкой важных свидетелей.
Потом другие думы захватили душу, перенеся ее от мест к временам. Я стал говорить себе: «Сегодня исполняется десятый год с тех пор, как, оставив ребяческие занятия, ты ушел из Болоньи; о Боже бессмертный, о неколебимая премудрость, сколько крутых перемен в твоем характере видел этот промежуток времени! О бесконечном множестве их молчу; я еще не достиг пристани, чтобы безопасно вспоминать о прошедших бурях. Возможно, придет время, когда я перечислю все на свете по велению Того, кем все на свете управляется, сказав сперва словами твоего Августина: «Хочу припомнить былые свои мерзости и плотские извращения моей души, не потому, чтобы я любил их, а для того, чтобы любить Тебя, Бога моего». Конечно, мне предстоит еще много опасной и тяжкой работы. Что я некогда любил, того уж не люблю; нет, лгу: люблю, но более скупо; вот и опять солгал: люблю, но стыдливей, печальней; наконец-то сказал правду. Да, так: люблю, но то, что желал бы не любить, что хотел бы ненавидеть; все равно люблю, но подневольно, обреченно, тоскуя, в слезах, на самом себе ощущая смысл знаменитого Овидиева стиха: «Возненавижу тебя; не смогу-полюблю против воли». Не протекло еще трех лет с тех пор, как той извращенной и негодной воле, которая безраздельно царила на престоле моего сердца, начала противиться и противодействовать другая, и уже давно на полях моих размышлений между ними завязалась мучительная и посейчас еще неясная исходом борьба за власть над внешним и внутренним человеком». Так перебирал я в уме прошедшее десятилетие.
После обратился заботами к предстоящему и спрашивал сам себя: «Если тебе случится протянуть в этой летучей жизни еще два пятилетия, за равные промежутки времени настолько же приближаясь к добродетели, насколько за последнее двухлетие благодаря схватке твоей новой воли со старой ты отошел от прежнего упрямства, то не сможешь ли ты тогда, пусть без последней достоверности, но хотя бы с доброй надеждой на сороковом году жизни встретить смерть, равнодушно пренебрегши остатком клонящегося к старости века?» Эти и им подобные мысли чередовались в моей груди, отец. Я радовался своему росту, оплакивал свое несовершенство, сожалел о всеобщей переменчивости человеческих поступков и казался совсем забывшим, куда, зачем пришел.
Наконец, прямо-таки» разбуженный советом спутников, оставив заботы, более уместные в другое время, оглянуться и посмотреть на то, смотреть на что я пришел, — ведь близилось время уходить, потому что солнце уже склонялось к закату и тень от горы росла, — я оборачиваюсь назад и смотрю на запад. Порог Галлии и Испании, Пиренейский хребет, оттуда не виден просто по слабости смертного зрения, а не из-за какой-либо мешающей тому преграды, насколько я знаю; зато прекрасно можно было различить горы Лионской провинции справа, а слева — Марсельский залив и тот, что омывает Мертвые Воды, на расстоянии нескольких дней пути; Рона стояла у нас прямо перед глазами.
Когда я так все по отдельности рассматривал, то уходя чувствами в земное, то по примеру тела поднимаясь душой к более высоким вещам, мне пришло на ум заглянуть в книгу Августиновых «Исповедей», дар твоего расположения; она служит мне памятью и об авторе, и о дарителе и всегда у меня под рукой — умещается на ладони, размерами крошечная, но бесконечно сладостная. Открываю, чтобы прочесть что попадется, — а что еще попадется, кроме чувств доброго и самоотверженного сердца? Сочинение случайно открылось на десятой книге. Брат, ожидая услышать что-то из моих уст от Августина, был весь внимание. Бог и он, тут же присутствовавший, свидетели, что в месте, на котором прежде всего остановился мой взгляд, было написано: «И отправляются люди дивиться и высоте гор, и громадности морских валов, и широте речных просторов, и необъятности океана, и круговращению созвездий — и оставляют сами себя». Скажу тебе, я окаменел и, попросив жадно прислушивавшегося брата не мешать мне, закрыл книгу в гневе на себя за то, что продолжаю еще дивиться земным вещам, когда давно даже от языческих философов должен был знать, что нет ничего дивного, кроме души, рядом с величием которой ничто не велико!
Тогда, поистине удовлетворившись зрелищем горы, я обратился внутренним зрением к себе, и с того часа никто не слышал меня говорящим до самого конца спуска: те слова задали мне достаточно молчаливой работы. И я не мог видеть тут случайное совпадение, но все прочитанное считал сказанным мне и никому другому, помня, что то же самое в свое время подозревал в отношении себя Августин, когда при чтении апостола, как он сам рассказывает, первым ему попалось место: «Не в пированиях и опьянении, не на ложе и в распутствах, не в ссорах и зависти; но облекитесь в Господа Иисуса Христа и попечения о плоти не превращайте в похоти»; и то же раньше случилось с Антонием, когда, услышав Евангелие, где написано: «Если хочешь быть совершенным, пойди, продай все имение твое и раздай нищим; и приди и следуй за Мной, и будешь иметь сокровище на небесах», он, как говорит записавший его деяния Афанасий, отнес это повеление Господа к себе так, словно прочитанное место писания предназначалось специально для него.
И как Антоний, услышав это, больше ни о чем не спрашивал, и как Августин, прочитав то, дальше не продолжал, так и у меня на немногих приведенных выше словах кончилось все чтение, и я в молчании думал, как скудны благоразумием смертные, которые в небрежении о благороднейшей части себя рассеиваются на многое и растрачиваются на пустые зрелища во внешней погоне за тем, что могли бы найти внутри себя, и изумлялся благородству нашей души, когда она не вырождается по собственной воле, отклоняясь от своего изначального источника и обращая в попрек себе то, что Бог дал ей в почетную награду.
Можешь догадаться, сколько раз сегодня, озираясь на обратном пути, я бросал взгляд на вершину горы! И она казалась мне едва одного локтя высотой рядом с высотой человеческого созерцания, когда человек не погружает его в грязь земной мерзости. На каждом шагу думалось и другое: если не жаль подвергнуть себя таким трудам и мучениям для того, чтобы тело побывало чуточку поближе к небу, то какой крест, какая тюрьма, какая дыба сможет отпугнуть душу, которая на подступах к Богу попирает чванливую громаду гордыни и свою смертную судьбу? И еще: как мало кому удается не сойти с этой дороги — или от страха перед суровыми вещами, или от влечения к приятным! О счастливцы! Если есть их где-нибудь хоть один, то, по-моему, его имеет в виду поэт:
Счастлив, кому удалось познать вещей основанья,
Кто душою презрел и все страхи, и неумолимый
Рок, и зловещий гул ненасытной волны Ахеронта.[180]
О, с каким усилием надо работать, чтобы у нас под ногами оказались не возвышения земли, а надмившиеся от земных позывов желания!
С такими чувствами в волнующейся груди, не чуя каменистой тропы, глубокой ночью вернулся я в деревенское пристанище, покинутое утром еще до света, и высокая луна оказывала желанную услугу запоздалым путникам. Сейчас, пока домашние заняты приготовлением ужина, я уединился в укромной части дома, чтобы по горячим следам спешно написать тебе это; иначе, если отложу, из-за перемены места изменится, пожалуй, состояние души, и намерение писать остынет.
Видишь, любезный отец, как я не хочу ничего в себе утаить от твоих глаз, добросовестно открывая тебе не только свою жизнь, но и все помыслы; прошу помолиться о них, чтобы после чересчур затянувшейся шаткости и неопределенности они когда-нибудь установились и после напрасных и бесчисленных метаний обратились к единому, доброму, истинному, надежному, постоянному. Всего тебе доброго.
Малавсана, 26 апреля [1336]