— Черный зонт походит на летучую мышь с ручкой, — сказал Мамс.
— Вчера в Италии было прохладнее, чем сегодня в Москве. Спасибо за освежающее сравнение. — Бон-Иван похлопал по плечу сидящего рядом с ним молодого мужчину.
Мамс — мамин сценарист, как назвал его однажды Валентин Левашов. Так и пошло: «Мамс, Мамс». Впрочем, клоуна Московского цирка Ивана Ивановича Бондарева тоже никто не называл Иваном Ивановичем. Его и на даче Левашовых, и в цирке, и, кажется, во всем мире величали Бон-Иваном. Это имя привез он из Франции много лет тому назад, после первой гастрольной поездки, где знаменитый русский клоун Бондарев Иван Иванович имел ошеломляющий успех у французов, оставивших в рецензии от его фамилии три буквы — Бон — и приставивших к ним его русское имя Иван («Бон-Иван! Тре Бон-Иван!» — «Хороший Иван! Очень хороший Иван!»). Мамс сказал:
— Ученые говорят: в жаре виновато загрязнение среды.
— Среды? — переспросил Бон-Иван. — Загрязнение… Среды, четверга, пятницы, субботы, воскресенья…
Пока за столом говорили о жаре, которой не помнили даже московские долгожители, сидевший рядом с Бон-Иваном Валентин Левашов взял со стола крышку от конфетной коробки и подаренным ему фломастером, быстрыми движениями нанес на картон, будто отпечатал с литографского камня: лучи солнца, освещающие земной шар; земной шар, утыканный дымящими фабричными трубами; затем окутал земной шар густыми клубами дыма, сквозь который не может пробиться солнечный свет. И подписал: «Конец света», в скобках «солнечного», и добавил, подумав, «по Левашову». Ниже, на второй половине картона, Валентин изобразил московскую улицу под дождем, по улице идут прохожие с зонтами, и только один человек идет без зонтика, и притом он совершенно сух, капли дождя, не долетев до его головы, отскакивают во все стороны. «Изобретатель на прогулке», — подписал Валентин и бросил картонку на стол.
Еще совсем недавно Валентин любил эти послеобеденные посиделки у них во Своясях — как называл Бон-Иван их дачу («Едем во Свояси обедать к Левашовым!»), как любил и самое дачное местечко созвучным названием Пушкино. Любил и спрятавшиеся за перелеском дачные постройки, близость электрички, рельсы, сияющие блеском вечного движения жизни, и эту линию высоковольтных передач, высившуюся за лесом, как подразделение марсиан, шагающих гуськом на какое-то задание. Совсем недавно он это любил, но теперь было все по-другому. Бон-Иван, сидевший справа от Валентина, и Жозефина Гощинская, сидевшая от него слева, посмотрели на рисунок. Сестра Валентина, Наташа, перегнувшись через Жозю, поглазела и со словами: «Освежающий сюжет» — взяла картонку и положила себе на колени.
— А относительно этих съемок скрытой камерой я вам так скажу, Мария, — продолжал, видимо, недавно начатый спор с матерью Валентина Бон-Иван, — я тут позавчера стал свидетелем довольно неприглядной сцены: я пиво пил возле павильона на Новослободской, вдруг подъехал автобус, из него выскочил бойкий юнец в кожаной куртке, встал на фоне тех, кто пил пиво, достал из кармана бутылку, стакан и вместе с напарником принялся изображать пьяных, а из автобуса их, значит, «скрытой камерой» в это время снимают! Все, конечно, возмутились: кому же хочется сниматься в одном кадре с «пьяницами»-статистами…
— Ты знаешь, — шепнула Жозефина Валентину, — я иногда думаю: когда репетирую или танцую или когда сплю, как же в это время с любовью? Она что, исчезает на это время?
Валентин подумал и сказал:
— Нет, не исчезает, — и тихо объяснил, что он понимает под этим «не исчезает»: — Это как звезды на небе, их видно ночью… Ну там альфу Центавра, Бетельгейзе или Венеру, а днем их не видно, но ведь они все равно есть, они все равно на небе: и альфа Центавра, и Венера, и Бетельгейзе.
Эти слова он говорил не только Жозефине, но и себе. И он стал думать о Юле и о том, почему от нее нет писем с Рижского взморья, стал думать — и разговоры за столом исчезли, словно дневные звезды. Первое письмо пришло десять дней тому назад на восьми страницах («Алька, — через десять «а», — как жаль, что тебя нет со мной», — и все восемь страниц об этом, ну и еще о том: «Сейчас катались на мотоцикле по самой кромке берега. Морская пыль летит в нос. Какой здесь воздух! Как жаль, что ты не дышишь им вместе со мной!..»). И вдруг — молчание. Целых десять дней нет ответа ни на одно из его десяти писем. Может, она рассердилась, что он не согласился тогда пойти с ней в загс. Но это же ерунда, глупость какая-то с загсом. Сказала, что она с матерью и отчимом, вероятно, уедут на Кубу года на два — и вот она хочет, чтобы они с Валентином расписались, ну просто так, символически, а приедет с Кубы — и тогда они поженятся («У меня паспорт есть! Ты не бойся! Мне все устроят! У меня связи!» — говорила она Валентину). А Валентин сказал ей: «Приедешь с Кубы, тогда и поженимся!» Может быть, она обиделась, что он так сказал?..
Он попытался внимательно слушать, о чем разговаривают за столом, но переход от участия в разговорах к измучившим его размышлениям был неощутим, как переход от яви ко сну… Усилием воли он заставил себя уже в который раз не думать о том, что случилось все-таки на Рижском взморье и почему Юла не отвечала на его письма.
Он смотрел на свою мать, видел, как шевелятся ее губы, но не слышал, как она спрашивала сидящую рядом с ним Жозю, когда они едут с Большим театром в Париж, как потом сказала громко Наташе:
— Перестань есть конфеты, ты и так поправилась на целый килограмм.
Не услышал он и того, как мать спросила Мамса, ушел ли он с работы в «Мосфильме», где работал шофером на «лихтвагене», и взяли ли его работать в такси? И только слова Мамса: «Есть один такой сюжет про любовь, что горы закачаются, тем более что действие происходило в горах!» — привлекли внимание Валентина и заставили какое-то время не думать о том, что случилось все-таки на Рижском взморье и почему Юла не отвечает на его письма. Валентин внимательно выслушал Мамса, словно история, рассказанная им, могла ответить хоть на какие-то мучившие его вопросы.
— В Узбекистане, — сказал Мамс, — в первые годы Советской власти в одном пограничном ауле жили два брата. Один пошел в Красную Армию, назовем его Курбаном, другой брат, назовем его Ахметом — в басмачи. Басмачей разбили. Начальник политотдела сказал Курбану: «Пусть Ахмет придет с повинной в милицию и сдаст оружие, Советская власть простит его». Курбан уговорил брата. Ахмет пришел в милицию, но в комнате увидел группу вооруженных милиционеров. Он подумал, что это засада, и, выпустив несколько пуль в милиционеров, выпрыгнул в окно и скрылся. А в ауле у Ахмета была любимая девушка — невеста. Его стали искать. Спросили у девушки: где Ахмет. Ответила: перешел границу. Через год у невесты родился сын. Шло время. И каждый год жена Ахмета рожала ему детей… Ахмета пытались выследить, поймать, но все безуспешно… И пришел год, когда жена Ахмета не родила ребенка, и все поняли, что он погиб…
Эта история произвела на всех, по-видимому, большое впечатление, потому что сначала все молчали, а потом все заговорили.
— Только не рассказывай, — сказал Бон-Иван, ероша волосы Мамсу, — что этот сюжет тебе рассказал узбек или таджик, с которым ты служил в армии. Ты, Мамс, — сюжетоносец. Для меня хорошее кино, — пояснил Бон-Иван, — если я ощущаю, что за тем, что происходит на экране, где-то стоит мой цирк, где я работаю. Смотрю Чаплина, действие происходит в Нью-Йорке, далеко от моего цирка, но я чувствую, что где-то за Нью-Йорком стоит мой цирк… А другую картину смотришь и думаешь, нет, не стоит за ней там где-то мой цирк и не может стоять… А как ваш «Мальчик в черном костюме»? — спросил Бон-Иван, обращаясь одновременно и к Мамсу и к матери Валентина.
— Дали поправки. Пишем третий вариант сценария, — ответила Мария Николаевна и продолжала: — Сколько работаю в кино, никак не могу понять эти худсоветы. Сегодня ругают, завтра хвалят, и все за одно и то же…
Мама что-то еще говорила, но его последние слова Валентин слушал, проваливаясь в свои навязчивые мысли все о том же, пока голос Наташи вдруг резко не вывел его из этого состояния.
— Я тебе забыла сказать, — сказала Наташа, — тебя искал Финист.
— Чего же ты? — Валентину в который раз стало нестерпимо жарко, но не от этой летней жары, а от другой, от внутренней, от той жары, что заставляла его то бледнеть, то краснеть, да так заметно, что даже Наташа спросила у него: «Что с тобой?» — «Не обращай внимания, — отшутился он, — война Алой и Белой розы…»
Валентин расстегнул на груди последние пуговицы рубахи, заправленной в джинсы, и отвернулся от стола. За оградой дачи из-за деревьев на него смотрел Финист. В руках он держал письмо и показывал его Валентину. Нехорошие предчувствия охватили Валентина. Но вместо того, чтобы встать из-за стола и подойти к Финисту, Валентин неожиданно для самого себя и для Финиста отвернулся от него, продолжая прислушиваться к разговору о постановке в Большом театре балета «Ромео и Джульетта» и о дебюте в этом балете Жози Гощинской.
Валентин оглянулся. Финист терпеливо ждал его с Юлиным письмом в руках. «Я ждал, теперь пусть оно меня подождет», — подумал Валентин о письме. У него, у Валентина, есть характер — и не папин характер, а мамин. И тут снова включился его слух.
— Теперь из-за Жози, — сказала Наташа, — «Нет ли лишнего билетика?» будут спрашивать километров за десять от Большого театра.
При этих словах Валентин поднялся из-за стола и, стараясь не привлекать внимания, направился к Финисту.
Повертев конверт в руках, он сел на траву. Ему не хотелось читать письмо в присутствии Финиста, и Финист это почувствовал. Он перескочил через канаву и пошел по дачной проселочной дорожке, он только на секунду задержался возле небесно-голубой легковушки Бон-Ивана. Финист сделал вид, что он оглянулся на машину, на самом деле посмотрел на Валентина. Валентин поймал его взгляд, и, только когда Финист скрылся за деревьями, оторвал от конверта сбоку тоненькую полоску, и осторожно заглянул внутрь конверта. Затем потряс конверт над травой, и из него выпали клочки мелко изорванной бумаги. Он поднял с травы клочки и увидел, что эти клочки были совсем недавно его последним письмом Юле. Валентин заглянул еще раз в надорванный конверт и вытащил из него маленький клочок бумаги. Рукой Юлы на нем было написано: «Валентин, перестань бомбить меня своими письмами, они действуют на нервы моему жениху…»