Если бы в совершенстве владевший пером великий знаток искусств, ректор Итон-Колледжа сэр Генри Уоттон[1757] дожил до выхода в свет этих проповедей, он одарил бы мир точнейшей историей жизни их автора; о том, что этого не случилось, приходится сожалеть, ибо эта работа была достойна его и он бы с ней прекрасно справился, поскольку они с автором понимали друг друга и их связывала с юности такая дружба, прервать которую могла только смерть. И хотя тела их пребывали в разлуке, но взаимная приязнь неизменно связывала их души, ибо любовь этого ученейшего дворянина сопровождала славу его покойного друга, убежавшую посмертного забвения; свои чувства этот благороднейший из людей доказал, когда ознакомил меня со своими намерениями и обратился с просьбой уточнить кое-какие относящиеся к делу подробности, не сомневаясь, что мое знакомство с автором и благоговейное отношение к его памяти могут сделать мои старания полезными; я охотно взялся за этот труд и предавался ему с довольством и рвением, пока, наконец, не счел свои записи готовыми к тому, чтобы его несравненное перо. сделало их более подробными и завершенными; но смерть помешала ему осуществить эти замыслы.
Когда я услышал печальную новость о его кончине, а также узнал, что упомянутые Проповеди готовятся к печати, но им недостает биографии автора, которую я считал весьма примечательной, негодование или горе, не берусь сказать, что именно, заставило меня просмотреть мои отложенные записи, и я решил, что миру должна предстать столь достоверная картина его жизни, сколь это возможно для моего безыскусного пера, которым водит правда.
И если бы мне задали тот же вопрос, что и вольноотпущеннику Помпея, когда «несчастный остался один на морском берегу перед изувеченным телом своего некогда всесильного хозяина и повелителя; и начал собирать разбросанные поблизости обломки лодки, старой и трухлявой, чтобы сложить их и развести погребальный костер по обычаю римлян, и вдруг услышал: “Кто ты такой, что тебе принадлежит честь в одиночестве погребать Помпея Магна?”»[1758]. Итак, кто я такой, что отваживаюсь разводить погребальный костер, чтобы почтить память автора? Надеюсь, этот вопрос будет задан скорее с недоумением, чем с возмущением, но недоумение тут вполне уместно, ибо как это я, сетующий на безыскусность своего пера, смел предположить, что мой слабый светоч озарит для читателя жизненный путь того, чье имя само окружает его биографию лучами славы. Но если и не к пользе того, чей портрет я рисую, однако к пользе того, кто будет его созерцать, автор предстанет перед читателем в своем будничном обличье, которое должно внушать веру в написанное: тот, у кого не хватает ловкости для обмана, заслуживает доверия.
И если бы лучезарный дух автора, ныне пребывающий на небесах, удосужился взглянуть вниз и увидеть меня, самого скромного и посредственного из своих друзей, поглощенного выполнением этого долга дружбы, я уверен, что он не презрел бы моей жертвы, из добрых намерений возлагаемой на алтарь его памяти, потому что, хотя беседы с ним доставляли мне и многим другим людям безмерную радость, я знаю, что его отличали величайшие смирение и великодушие, а я слышал от богословов, что добродетели, которые на земле были лишь искрами, на небесах превращаются в яркое пламя.
Перед тем, как перейти к дальнейшему повествованию, я покорно прошу читателя учесть, что выход в свет первого издания проповедей Джона Донна был тогда единственным оправданием моей попытки написать историю его жизни, и без этого оправдания я по-прежнему не рискую издавать мой труд.