К книге
Невеста Пушкина. Пушкин и ДантесВ.В. Каменский. Пушкин и Дантес. Часть вторая Пушкин другой. Гибель поэта
100%
В.В. Каменский. Пушкин и Дантес. Часть вторая Пушкин другой. Гибель поэта
47

Бенкендорф докладывал царю:

– Все благополучно, ваше величество.

Царь хохотал, потирая руки:

– Игра в шашки кончается превесело. Я доволен, граф. Ужасно доволен. Ну а какой новый ход сделали противники – кавалергард и камер-юнкер?

– Игра идет забавно, ваше величество, очень забавно. Все общество следит за концом игры с большим увлечением. Теперь картина такая: мы пока отстранили от игры барона Геккерена, который с перепугу заставил своего глупого Жоржа жениться на старой деве Гончаровой. Мы снова разожгли страсти Дантеса к Пушкиной. Идалия Полетика ловко устроила свидание этой парочке у себя в квартире, где произошло примирение: божественная Наталья Николаевна умоляла Дантеса отказаться от ссоры с мужем, даже наивно умоляла кавалергарда не принимать никаких вызовов супруга. Глупый Жорж согласился. Тогда мы подняли на смех его дурацкое положение с женитьбой на старой деве, подтолкнули снова ловким ходом к Пушкиной в присутствии супруга. Сумасшедший супруг вскипел и наговорил Дантесу дерзостей неслыханных, назвав его прокаженным венерической болезнью и еще таким именем, оскорбляющим ваше величество, что я не решаюсь произнести, государь…

– Ну и что же дальше? – нетерпеливо егозил на кресле Николай. – Пушкин убит, наконец?

– Еще нет, ваше величество, – виновато разводил руками шеф жандармов, – Пушкин вызвал Дантеса на дуэль снова. Дантес опять струсил. Но мы потребовали решительно принять вызов во имя чести кавалергарда. Дантес согласился. Дуэль назначена на 27 января. Секундант Дантеса д’Аршиак, секретарь французского посольства, а Пушкин секунданта еще не нашел.

– Превосходно! Божественно! Ну а если этот негодяй убьет Дантеса, я сошлю его в Сибирь, на каторгу. В Сибирь его затурю! В Сибирь!

– Ваше величество, – уверенно утешал Бенкендорф разгневанного монарха, – не извольте беспокоиться. Все высшее общество, как один человек, оскорблено ужасным поведением Пушкина. Все равно его дни сочтены. Если он убьет Дантеса, я убежден, что многие из нашего круга сейчас же, немедленно, снова вызовут Пушкина и пристрелят отличным образом. Об этом решительно говорят. И это будет лучше. Сибирь для Пушкина – слишком роскошное место. Это нам будет невыгодно из политических соображений перед Россией и Европой, а убийство на дуэли – просто, коротко и прилично. Тем более я сделаю так: ради формальности пошлю жандармов в разные концы для преследования этих дуэлянтов, но Пушкину они не помешают… О принятых же мерах, для успокоения населения, мы в свое время сообщим в газетах.

– Для успокоения населения? – заволновался император. – Разве население может взбунтоваться из-за смерти Пушкина? Ведь это же смешно. Нет, нет! Это недопустимо и не может случиться! Не верю! Вздор!

Царь нервно зашагал по кабинету.

Бенкендорф молча переждал вспышку монарха:

– Государь, я не должен скрывать от вас, что по донесениям опытных агентов среди населения появились возмутители, возбуждающие народ против высшего общества и против вас, ваше величество. Толпе внушаются зловредные мысли, будто государь, правительство и высшее общество затравили Пушкина…

– Откуда же они это узнали? – удивился царь. – И почему они не схвачены?

– Некоторых зачинщиков я арестовал, но их слишком много, и они действуют тайно. Мною приняты все меры: агенты, полиция, жандармы – на ногах.

– Передайте генерал-губернатору, – произнес испуганный царь, – чтобы войска были наготове!

– Слушаю-с, ваше величество, – исполнительно выпрямился Бенкендорф, – но полагаю, что мы обойдемся полицией и конными жандармами, если Пушкин действительно будет убит или ранен. Пока же – все сравнительно спокойно. Общее возбуждение понятно. Как при всякой игре, так и тут – все разделились на две партии.

– Пушкин должен проиграть, – настаивал царь, – довольно я его терпел. Довольно!

– Пушкин уже проиграл, – утешал граф, – он совершенно запутался… Дни его сочтены, ваше величество.

Царь улыбнулся:

– Презабавная история…

Молнией слухов и яростных разговоров сверкнул вызов Пушкина.

Все ждали грома событий.

Общество раскололось на два враждебных лагеря.

Лагерь Дантеса трубил тревогу возмущения, созывая, стягивая свои черные силы, разгораясь зловещей расправой мести. Всюду во дворцах, в салонах, в кабинетах сановников, генералов и богачей, в дамских светских гостиных, в церковных домах, всюду на балах и раутах всколыхнулись, поднялись прямые и острые, как копья, голоса одного приговора:

– Довольно терпеть Пушкина!

– Пушкин будет убит!

– Государь возмущен поведением Пушкина, – это не может продолжаться дальше!

– С минуты на минуту пронесется выстрел кавалергарда барона Дантеса.

– О, Дантес – отличный стрелок, а Пушкин едва владеет оружием.

– Господь Бог поможет государю!

– Пуля ждет Пушкина!

– Срок дуэли держится в секрете.

– Ах, как это ужасно, что барону Дантесу пришлось жениться на Катерине Гончаровой. Впрочем, говорят, что это не мешает ему по-прежнему ухаживать за Пушкиной.

– Если не убьет Дантес – все равно на его место с гордостью встанут сотни наших героев, готовых уничтожить Пушкина.

– Что он такое – этот зазнавшийся сочинитель, политический преступник, богохульник, оскорбитель трона, враг религии, враг всех нас.

– Его давно следовало бы повесить вместе с друзьями-мятежниками.

– Пушкин – возмутитель народа! Правда, за последнее время он раскаялся в преступлениях, был помилован государем, принят в высших салонах и даже во дворце, но ведь это все – благодаря его очаровательной супруге, а сам он остался тем же негодяем.

– Взгляните, что делается: везде дружеская шваль Пушкина подняла голову и выражает свое сочувствие бешеному сочинителю.

– Государь недоволен поведением низов и разных либералов.

– Граф Бенкендорф постоянно делает донесения императору о том, что говорит уличная молва о Пушкине. Агенты сбились с ног, полиция и жандармы наготове, много арестованных. Скандал!

– Пушкин нарочно устроил это безобразие.

– Вчера он появился на балу у Разумовских, но все его избегали. Он сбежал со стыда.

– Говорят, что долги Пушкина превышают сто тысяч. Он совершенно промотался.

– У него вид сумасшедшего рогоносца.

– Все отшатнулись от него.

– Графиня Нессельроде сказала, что, если Дантес будет ранен или убит, Пушкина решено сослать в Сибирь.

– Туда ему и дорога!

Лагерь Пушкина, громадный и неисчислимый, как вся Россия, но задушенный и скованный жутким временем, – этот лагерь возмущенных сердец злобно затаил великий гнев на заклятых врагов, скрежеща зубами за несчастную долю того, кто жил в этих сердцах расцветающей надеждой, неизбывным обещанием, гордостью, утешением.

Пожаром тревоги и негодования разгорался обжигающий, раскаленный слух о неизбежности смертной встречи Пушкина с Дантесом.

Знакомые и незнакомые, почитатели и друзья поэта всюду собирались кучками на улицах, во дворах, в кружках и домах и взволнованно-жгуче смотрели друг на друга.

– Неужели не будет Пушкина среди нас?

– Какое безумие совершается!

– Будто стынет солнце…

– Мысли замирают в оцепенении, когда хоть на минуту подумаешь, что в грудь Пушкина направлен пистолет…

– Сердце останавливается… это мучительно… непостижимо, ведь каждый момент может навеки опечалить мир: Пушкин убит…

– Крови нашего гения жаждут николаевские палачи, а мы беспомощны… Стыд, позор!

– Какими силами остановить трагедию?

– Поздно… Пушкин рвется к барьеру, весь объят вихрем мщения, весь горит вызовом и не вернется назад, не отступит.

– А злодеи заранее торжествуют победу: убийство затравленного Пушкина на дуэли – исполнение заговора царя и его общества. Дантес – их орудие, подставной герой. Если будет убит Дантес – на его место подставят другого и сделают это немедленно, пока страсти врагов Пушкина заряжены расправой. Это всем ясно. Тут политическая интрига, ибо Пушкин стал прежним Пушкиным.

– Пусть за эти годы, после своей роковой женитьбы, он ушел от нас, пусть под влиянием знатной среды и господ Жуковских он впал в заблуждение, пусть, наконец, он совершил жестокую политическую ошибку, но все же Пушкин – наша родная, народная, национальная гордость, он был, есть и будет с нами, и он достоин прощения, как достоин вечной славы. И в эти страшные, черные часы мы – с ним, с нашим великим Пушкиным.

– Ужасом наливается сердце при мысли, что Пушкин, может быть, накануне гибели.

– Происходит непоправимая беда.

– Почему же, однако, бессильны мы помочь ему?

– Где же совесть наша, где буйная, мятежная юность, воспетая Пушкиным?

– Что же молчим мы и шепчемся по углам?

– Время не ждет.

– О, проклятая трусость рабов!

– Или мы способны только пойти на похороны Пушкина?! Позор…

Молодой поэт Михаил Лермонтов всюду, среди собиравшихся во имя Пушкина, призывающим факелом пылал:

– Безумие! Нет имени происходящему ужасу. Изо всех щелей ползут убийственные слухи, что Пушкин окончательно затравлен аристократической сволочью и троном, что Пушкин одинок в своей трагедии. А ведь его трагедия – проклятие нашего рабского ненавистного времени. Пушкин – слава и гордость всей России, Пушкин – достояние народа, Пушкин – солнце надежд наших, и этот гений – одинок, этот гений, быть может, накануне кровавой гибели. А мы застыли в безгласности, мы – беспомощны! Знаю, знаю, мне многие ответят, что Пушкин сам ушел от нас, что он изменил своему былому вольнодумству – пускай так, но мы знаем причины его рокового заблуждения и сам он не меньше нас сознает вину свою и потому, затравленный, идет под пулю… ищет смерти… Наконец, мы знаем мировую ценность величия Пушкина – и мы молчим в оцепенении, готовые понять и простить его ошибку. Скажите мне: почему вся Россия, прославившая Пушкина, не поднимается в этот странный час в своей ярости, чтобы вырвать его из рук палачей? Сердце разрывается от мучительной, несносной боли за наше бессилие, за наше терпение. Мы, друзья Пушкина, его товарищи, его спутники, видим всю эту зловещую катастрофу и рабски, позорно молчим. Чего мы ждем? Смерти Пушкина? Какой стыд! Какое безумие!

Заревом кровавого заката склонялся зимний день за Черной речкой.

Саваном метели застилались дороги.

На свежевытоптанной секундантами Данзасом и д’Аршиаком короткой тропинке сходились грудь с грудью противники.

Дантес выстрелил…

Срубленным деревом повалился поэт.

К нему подбежали секунданты и Дантес.

– Стойте… подождите, – крикнул раненый, приподнимаясь с трудом до половины, – у меня еще есть силы… Я могу стрелять… Дантес, на место!

Секундант Данзас подал пистолет.

Пушкин выстрелил, швырнул пистолет, упал лицом в снег, затрепетал в мучениях…

Алая, горячая кровь окрасила снежную тропинку…

Последнюю, короткую тропинку жизни поэта омыла кровь борьбы…

Кумачовым знаменем легла на снег свежая, чистая, светлая кровь…

Безвозвратно просочилась эта кровь до земли и в землю одиноко и тихо ушла…

А он, кто пришел на эту землю отдать свой лучезарный гений на вечное счастье живущим, мучительно бился в рыхлом снегу, скошенный выстрелом врага.

С острой, смертельной болью закрывались глаза, глаза, которые так ненасытно желали видеть мир свободным, прекрасным, а теперь увидели то, что было в действительности…

Тяжкая, глубокая рана зияла ответом…

Жизнь смеялась желтыми зубами торжествующих баронов-палачей.

И после, когда истекавшего кровью поэта привезли домой и положили на диван, среди полок и шкафов с книгами, когда впалые, мученические глаза медленно открылись и взглянули на вдруг осиротевший, одинокий, покинутый навсегда рабочий стол, когда сознание вернулось к ясности, поэт горестно увидел всю тщету и нелепость своей роковой ошибки…

Он понял, что иным, знакомым, прежним путем надо было идти в этой жизни, что он сбился с верной дороги и на гибель обрек себя.

А тот – иной – путь сиял солнечно-призывающей любовью к правде народной, к свободному человечеству, к совершенству бытия, к борьбе за счастье обездоленных, обиженных, подневольных, – и эту безмерную любовь гордо нес в себе мудрый поэт и всегда был таким…

Разве не таким провожали его из Москвы друзья-товарищи, когда он со своей юной женой уезжал к берегам новой жизни, обещая остаться неизменным?..

Но что же случилось потом? Когда сбился с дороги и другим, не собой стал, не прежним?

Ах да, да… Он помнит…

В пламенеющем вихре воспаленной памяти молниями проносились звенья, сковавшие стальным кольцом его – другого, неверного, сбившегося с прямого пути:…Царское Село… Наташа… Жуковский… Екатерина Ивановна… царь… двор… Бенкендорф… Петербург… балы… долги… общество… барон… Дантес… травля… оскорбления… честь… кровь… кровь… кровь…

Ночь в бреду.

Что это?

Снегом сеющий ветер, будто белый конь, пронесся, распустив волной густую гриву и непомерно-долгий хвост.

Вслед за ним – еще испуганный конь с опустошенными глазами.

Несущийся конь еще. За ним еще.

Целый табун мчится в мглу, исчезая в провалах черноты.

И снова – кони. Метель воет, изнывает, свистом гонит коней, хлещет седыми крыльями.

Леденящим холодом страшит буран возрастающий, словно миру смерть и конец возвещает. Стонет метельная ночь могильным, морозным дыханием.

Стой… погоди…

Сквозь вихревые взлеты – там, на заметенной сугробной дороге, там – человек, скорчившись от стужи, пронзенный копьями морозного натиска, там – человек, еле пробираясь, застывает в последней борьбе за жизнь.

Стой… погоди…

Там – человек…

Эй, погибающий, крепись, мужайся, терпи, бейся в проклятой борьбе, – жизнь такова, жизнь холодна и призрачна, как скелет этой дьявольской вьюги; но если ты победишь это чудовище, жизнь, будто в сказке, обернется легендой прекрасного…

Но ты – один…

В этом – весь ужас…

Кто ты, человек?..

Почему так жалко бессилен перед дикостью взъерошенной метели?

Почему?

Слушай: ты – одинок в борьбе и ты обречен на погибель…

Один ты стоишь на черепе замерзающей земли и ждешь спасения.

Спасения нет…

Стой… вижу…

О, какое же это безумие – в жалком человеке увидеть себя, погибающим на острове одиночества.

Погоди, смерть…

Я все скажу…

Сначала я шел вместе со всеми в одной груде, одной стеной, и вместе со всеми жаждал борьбы и крови, потом сбился с пути и один своей дорогой пошел.

Неверной тропинкой пошел, пока не сразила пуля врага…

Кровью изошел на этой последней тропинке и вот погибаю…

Но все равно до смертной минуты, пока не оставили силы, буду бороться во имя мести, буду…

О, какое безумие – в этом человеке узнать себя.

Когда очнулся – медленно, скорбно осмотрел тишину: усталые, тяжелые тени, будто свинцом налитые, безысходные тени легли вокруг в комнате, как в склепе, а за холодным окном злая ночь раскинула свой черный шатер, раскинула и сторожем стала у окна.

Умирающий поэт грузно дышал, словно в гору крутую шел, впалыми глазами из глубины нестерпимого страдания глядел на эти тени густые.

– …Выхода нет… выхода не стало… Ночь у окна… Конец… Так просто все кончается… Ужели так?.. Последняя ночь сторожит у окна… Это она упорно шепчет: смерть… смерть… Знаю… слышу… молчи… жду…

От острой, схватившей боли вытянулись, простерлись в темень бледные руки. Вдруг ясно показалось, что нянюшка Арина Родионовна склонилась над изголовьем:

– Вот хорошо… пришла… матушка. Ты разреши мне руки на твои плечи положить… так легче будет, легче, милая, не правда ли? Легче бы, хоть немного, а то… беда, совсем беда… Ты уж не брани, не ворчи, что у меня опять бессонница…. такая жизнь жестокая… Все, все расскажу потом, когда свидимся… Сейчас нет сил, не могу… больно… ох, безумно больно… вот тут огонь… Льду… Подай льду да иди спать, родная, иди… Не тревожься за меня… не надо плакать… Иди… Я еще немного подумаю обо всем, что случилось, и усну, крепко усну… А ты не тревожься… не горюй… Иди.

Поэт видел, как Родионовна тихо, в слезах, ушла. Так тихо, как умела только она одна уходить от постели беспокойного бессонного сына, оставляя его закутанным в теплое одеяло беззаветных забот и утешений.

И действительно, теперь ему стало легче, но не настолько, однако, чтобы считать Арину Родионовну лишь воспоминанием минувшего.

Сон и явь, прошлое и настоящее, ясность мыслей и туман разума, внезапное просветление и неожиданные порывы, сознание и вдруг обилие неведомых идей, лиц, предметов, явлений – все это сплеталось в одну исступленную, стихийную панораму мгновенных возникновений были и небытия, реального и несуществующего.

Границы меж тьмою и светом стерлись…

И когда пришел день, безглазый, последний день, ослепленный пытками мучений, – этот день был той же нескончаемой ночью в пустыне, где леденело сердце и потухали мысли. Когда к холодеющей кровати приходили люди, много людей, – друзья и близкие, приходили прощаться – все казалось теперь неверным, ненужным, ложным…

Он просил:

– Оставьте… я хочу быть один… Откройте окна… хочу сам сказать…

И в кровавом бреду уходящий в вечность поэт шептал запекшимися губами, приподымаясь с подушек, вглядываясь в окна:

– Откройте окна… ко мне пришел народ… Кругом люди… улицы залиты народом… Слушай, народ… я жил великой любовью к тебе… желал тебе правды, свободы, света, величия… Вот смотри: мое сердце истекает последней кровью… Прими, народ, – я отдаю тебе жизнь мою, чтобы жить в крови твоей… В этом вижу счастье свое и оправдание… Прими мой труд и не суди меня строго… Не суди… Знаю, вижу порицания достоин я… Не суди, а пойми… Огонь в груди… Мне так тяжело… мучительно… Пойми. Рана глубока и жжет, терзает, давит… Смерть, смерть рядом со мной стоит и торопит… Жизнь кончается… Нет больше сил… Прощайте… Смерть, подожди… Еще одну минуту – прошу… На меня смотрят книги и рабочий стол… Не надо, не надо так грустно смотреть на меня… Прощайте, мои верные, любимые спутники былого труда… Спасибо за помощь и дружбу вашу… Много мы работали, но многого не успели… нет… Что делать… Простите меня… Оставайтесь жить… Прощайте… Смерть… Кончено…

В исходе третьего часа дня, 29 января, навсегда закрылись глаза.

Давний приятель поэта, Александр Тургенев, вышел на крыльцо квартиры Пушкина.

Вся набережная Мойки, насколько только хватало глаз, направо и налево, была запружена массой народа, пришедшего к родному поэту. Войска, полиция, конные жандармы, сверкая саблями и ружьями, сдерживали приливающий напор массы.

Тургенев в слезах объявил:

– Великий Пушкин скончался.

Все обнажили головы.

В немой, глубинной боли сжались бесчисленные сердца, затаив великую любовь к Пушкину и грозную ненависть к врагам…

Подземным гулом раскатилось глухое брожение…

Всюду на углах, площадях, во дворах окраин, в заводах собирались возрастающие группы встревоженного населения.

По улицам стояли пикеты войск, кучками метались конные жандармы.

Полиция и агенты Третьего отделения делали свое дело, вылавливая наиболее откровенных.

По рукам перебегали листки со стихами Лермонтова: разгневанный поэт бросил грозный вызов царским палачам Пушкина.

Смятение росло…

Отовсюду из углов России приходили тревожные слухи: в народе говорили, что Пушкин убит по тайному приказу царя.

В Петербурге все ждали дня похорон загубленного поэта, чтобы показать царю и правительству всеобщую мощь любви к Пушкину.

Правители трусили…

И в глухую полночь, по распоряжению коронованного палача, кордон жандармов окружил церковь, в подвале которой лежало тело Пушкина.

Поспешно вытащили гроб из подвала как последнее издевательство, прибили гвоздями камер-юнкерскую треуголку на крышку гроба, взвалили тело на простые сани и в сопровождении вызванного Тургенева отправили с конным жандармом в путь, к Михайловскому.

На вечное жительство увезли Пушкина в родную деревню, в ту самую деревню, куда так неизбывно стремился поэт…

И куда, даже после смерти своей, он ехал с конвойным жандармом.

Метель отпевала покойника…

Предыдущая главаГлава 47 из 47К книге