К книге
Невеста Пушкина. Пушкин и ДантесВ.В. Каменский. Пушкин и Дантес. Часть первая Пушкин один. Голова закружилась
72%
В.В. Каменский. Пушкин и Дантес. Часть первая Пушкин один. Голова закружилась
34

Первая московская зима после ссылки кончилась для Пушкина благополучным от Бенкендорфа разрешением на въезд в Петербург, где не бывал поэт семь невольных лет.

В конце мая, когда белые ночи витали над Северной столицей, приехал Пушкин к берегам Невы.

Утомленный московской жизнью, он прожил здесь, в обществе близких друзей – Дельвига, Плетнева, Жуковского, – полтора месяца, почти нигде не бывая, даже не выступая в литературных кружках.

Пушкина тянула любимая деревня, и он уехал туда, где мог наконец взяться за работу. И вот снова его уставшие глаза увидели родные места деревенского покоя.

Солнечный день, раззолоченный урожаем, радостный лай собак и на ветхом крыльце старая, верная подруга Арина Родионовна восторженно встретили желанного хозяина.

Пушкин обнял плачущую от счастья подругу:

– Матушка, милая, да как же я рад тебе!

– Ох, бедный сынок, ох, – вздыхала со слезами в крепких объятиях поэта Родионовна, – все-то глазаньки проглядела я, все-то сердце ожиданьем прождала.

Собаки с ликующим визгом прыгали на хозяина.

– Эх! Черт возьми, – радовался, вздыхая полной грудью оживившийся поэт, – хорошо, легко в деревне! Вот отдохну – опять возьмусь за перо.

Родионовна снова неугомонно принялась за хлопоты, суетливо бегая по комнатам и по двору.

Жизнь пошла сразу знакомыми, привычными шагами дней, полных привольного покоя.

Надев свою старую красную рубаху и большую соломенную шляпу, взяв трость и пару собак, Пушкин снова зашагал с трубкой к Тригорскому, отдыхая по пути у трех неизменных сосен, оглядывая бирюзовые изгибы тихой Сороти, приветливо беседуя с встречными крестьянами, расспрашивая о деревенских новостях, об урожае, о делах житейских.

По-прежнему у Осиповых хлебосольно, шумно, сердечно встретили дорогого соседа.

Алексей Вульф жил дома, в Тригорском, и, как всегда, неостывающе восхищался каждым приходом поэта в гости, как его мамаша, Прасковья Александровна, и сестры родные и двоюродные.

По-старому, приветливо махали крыльями знакомые мельницы, перемалывая свежий урожай.

Голубыми глазами земли смотрели озера.

Пестрели тихие пастбища бродящим скотом.

Холмистые рощи звали к себе, обещая отдых.

Все вокруг в своей неизменности пребывало в глубоком, безмятежном спокойствии.

Один Пушкин стал теперь иным…

Казалось бы, только теперь именно, когда былое место ссылки стало добровольным родным пристанищем, поэт должен бы впервые сиять безоблачным счастьем у желанного берега, но, будто отравленный ядом своей свободы, он чувствовал себя чуждым, одиноким, как никогда.

Возрастающее, постоянное беспокойство, охватившее поэта колючим кольцом злых обстоятельств, лишило его непосредственного созерцания, наполнявшего еще так недавно…

Поэт старался объяснить свою перемену просто усталостью, утомленностью от слишком пестрых столичных переживаний. Он усердно взялся за работу и с нетерпением ждал золотого пришествия осени.

Морщинистая рука Родионовны тихо гладила кудри задумавшегося любимца:

– Веселого, шумливого ждала тебя, родной мой. Думала, вот приедешь, разгуляешься, отведешь душеньку. А ты какой-то непоседливый, запечаленный, затуманенный стал. Узнать не могу. Али свободушка не по воле твоей пришлась, не по дороге пристала?

– Все хорошо, матушка, – утешал поэт старую подругу, – не думай обо мне. Не хлопочи. Вот придет скоро осень, – разгуляюсь.

И пришла желанная пора. В саду, в лесу лиственные деревья загорели оранжевым пламенем бодрой, взнесенной в высоту осени. А Пушкин, будто испугавшись дорогих приливающих дней, вдруг, неожиданно для себя, нервно собрался и уехал в Петербург, к полному огорчению Родионовны.

Появившись в Петербурге, он первые дни после деревни никуда не выходил из своего трактира Демута, где, проживая, оставался в крайне раздраженном состоянии полного одиночества.

Как лев в клетке зверинца, метался поэт по своей комнате, одержимый тревожной тоской: он задыхался в тесноте комнаты, как в тесноте жизни.

Рожденный для великих свершений, для раздольных порывов, для гениальных затей, он должен был довольствоваться подлыми подачками подлой власти, да еще быть благодарным за рабские кандалы полузависимого существования.

Что оставалось делать? Бежать, опять бежать от ужасов своего проклятого Отечества? Но куда? Куда?

Вдруг шумно прикативший из Москвы Нащокин пьяным вихрем налетел на Пушкина:

– Ух ты, черт с орехами! Едва сыскал. Давай без раздобырдов – едем… А куда – неизвестно. Увидим! Разве кому-нибудь известны заветные дороженьки? Едем в никуда и, пусти, не перечь! Раз крепкая башка на плечах, – значит, дело верное. Махнем в никуда, а как приедем, сразу на месте будем. Увидишь! Брось, друг, кручиниться. Едем. Кони ждут! А раскутимся, – может, в Москву попадем. Ничего не известно!

Разгульный, никогда не унывающий Павел Воинович действовал на способного к резким, быстрым переменам порывистого Пушкина, как ковш хмельной браги. И поэт, обнявшись с другом, ехал, не спрашивая куда, лишь бы уйти от тревоги, лишь бы на время забыть тяжесть угнетающих будней, лишь бы рассеять туман одиночества.

Две недели безразборно пировали два разлившихся во всю ширь друга, собирая вокруг себя в кабаках первых попавшихся собутыльников всяких сортов. И, наконец, Нащокин, взяв слово с Пушкина, обязавшегося через два месяца приехать в Москву, укатил обратно домой, восвояси.

После отъезда Нащокина встряхнувшийся поэт взялся за дела: вместе с Антоном Дельвигом он вошел в литературные кружки, не забывая также делить свою деятельность с журнальной Москвой, особенно с редакцией «Московского вестника».

Часто поэт стал бывать в обществе лучших литераторов, собиравшихся обычно у вдовы историка Карамзина, Екатерины Андреевны, сестры писателя Вяземского.

Здесь, у Карамзиной, каждый вечер запросто сходились известные таланты петербургского искусства, среди которых, окруженный открытой сердечностью, блистал Пушкин, читая свои новые работы и выступая с жарким огнем критика-спорщика на сияющее удовольствие прежних арзамасцев.

Поэт появился даже на балах и в обществе, несмотря на новое тяжелое негодование: монарх, с большого ума, дал через Бенкендорфа бесподобный совет Пушкину – переделать «Бориса Годунова» в роман в духе Вальтера Скотта.

Царский совет привел в бешенство автора трагедии, чья литературная гордость как раз и заключалась в новой драматической форме.

Однако угарная волна светских балов, сбродных вечеринок, звонких кутежей и картежной игры скоро миновала. Петербургская суета и вся эта крикливая, глупая салонная жизнь показались поэту величайшей пошлостью и страшным зиянием пропасти, куда неминуемо валились все.

Раздраженный этой светской праздной пустотой, такой обязательной для высшего общества и мрачного времени, Пушкин стал озлобленно-несдержанным настолько, что всюду начал вести себя вызывающе-заносчиво, нервно придираясь к царящей глупости окружающих.

Не нашедший места в жизни, тоскующий поэт, не зная, куда кинуться, вспомнив слово, данное Нащокину, отправился в Москву.

Зимняя морозная дорога, алмазно-серебряные дни, опаловые лунные ночи, однозвучные колокольчики, знакомые станции, занесенные снегом, дымящиеся избы деревень. встречные тройки, печальные песни ямщиков успокоили, убаюкали.

Пушкин приехал в Москву согретым новыми надеждами. Нащокин встретил петербургского гостя громом восторгов, выскочив на морозную улицу в халате с бутылкой шампанского:

– Грейся, друг, пей, грейся! Немедленно жизнь начинай! Держи ее за шиворот! Пей!

Пушкин ожил:

– Ура! И впрямь, пожалуй, пора жизнь начинать немедленно, – ведь мне скоро тридцать лет стукнет, а я все еще холостяком раскатываю!

Друзья прыгали на морозе, распивая шампанское.

Нащокин кричал:

– Я так тебя, друг мой, поэт богатырский, люблю, что хочешь, сейчас, на твоих глазах, до смерти околею!

Пушкин едва утащил в комнаты посиневшего приятеля. Послали за Соболевским и Вяземским.

Проходя в комнаты, Пушкин заметил, что в столовой было много неведомых ему гостей, которые с большим аппетитом обедали и выпивали.

В кабинете Пушкин спросил:

– А какие там у тебя, Павел Воинович, гости? Откуда? Я из них никого не знаю. Кто такие?

– А я и сам не знаю, – хохотал широкий хлебосол, – ко мне всегда приходят какие-то загадочные люди и обедают, и спят. Пускай их живут и едят на здоровье!

Из столовой неслось:

– Ура, Пушкин. Браво!

Скоро один за другим приехали Соболевский и Вяземский. Как обычно, разгорелась веселая, жаркая, встречная приятельская болтовня вокруг литературных интересов Москвы и Петербурга.

Вечером дружеская компания сидела в трактире Фомы Фомича, а потом все отправились в шевыревский кружок.

На другой день Пушкин появился снова в гостях, где были женщины, вино, пустые разговоры и крупная картежная игра, стоившая Пушкину большого проигрыша. А на следующий вечер поэт скучал на балу и цинично разговаривал с расфуфыренными дамами.

Потом снова – гости, театры, трактиры, балы, именины, карты, кутежи, женщины.

Снова – пустота и одиночество. Снова – крыса в сердце…

К тому же Бенкендорф написал Пушкину строгий выговор за самовольные разъезды по столицам.

Впрочем, свыкшись с положением преследуемого, поэт не очень-то огорчался прилипшей царской немилостью, пересылаемой через шефа жандармов. Но стал глуше, апатичнее, ушел в себя, как в густой лес, будто медведь.

Избегая людей и общества, он снова решил уехать в Петербург. Накануне отъезда Пушкин с Соболевским и Нащокиным были в театре, где перед началом, как всякий раз, глаза и бинокли публики стремились к прославленному поэту, который с мрачной рассеянностью смотрел по сторонам.

После первого действия итальянской оперы поэт собрался домой. Он уже хотел встать и скрыться из партера, пользуясь тем, что Соболевский и Нащокин вышли в фойе, в буфет, как вдруг, случайно взглянув на одну из лож, замер с острым изумлением: в упор на него смотрели захватывающим очарованием дивные глаза юной красавицы.

Сначала поэту, скучно настроенному, показалось, что ничего этого нет в действительности, что это лишь – разгоряченное воображенье, страстное желание увидеть невиданную красоту девушки… Он взглянул еще раз: на него смотрели те же черные бриллианты холодной игры сияющих глаз, а на прекрасном смуглом солнечном лице светилась утренней звездой чистая, кроткая, скрытая улыбка, будто готовая к счастливому ответу…

У поэта закружилась голова: рубиновыми молниями под небом черепа засверкали огненные мысли:

– Она?.. Она… Такой должна быть она…

Волнение Пушкина передалось ей, – она опустила густые ресницы глаз, будто сказала свое решение: да…

Теперь поэт не только не хотел уйти из театра, но желал вечности чудесному спектаклю, чтобы не разрушить эту гениальную поэму лучей поразивших глаз. Пушкин весь горел огнем встречи и жадно, ненасытно, как умирающий от жажды, глотал каждое мгновение ее головокружительного взгляда.

Антракт кончился. Соболевский и Нащокин пришли в увидели друга в таком взволнованно-восторженном состоянии, в каком никогда еще не видали.

Нащокин шепнул винным дыханьем:

– Что, друг, с тобой? Победа?

Пушкин, робко взглянув на юную красавицу, тихо спросил:

– Кто там, налево, в пятой ложе бенуара?

Соболевский шепнул:

– Семья Гончаровых. Это сидит с матерью младшая сестра той самой Екатерины, с которой ты чуточку знаком. Вот смотри: пришли еще две козы, Екатерина и Александра. А это Наталья…

– Ну и красавица же она, черт возьми, – восхищался Нащокин, – отроду таких ослепительных девиц не видал. Вот это штука! Запиши.

– Смотри, Александр, не влюбись, – предупреждал Соболевский.

– Уже поздно, – ответил Пушкин, – голова закружилась…

Спектакль продолжался. Поэт неотступно смотрел в сторону притягивающего бурного очарованья.

И после спектакля, и потом, в следующие дни и ночи тайно думал о ней, скрыв это от друзей.

Поэт искал встречи: несколько раз заходил на спектакли и концерты, но, убедившись, что Гончаровых нет, уезжал опечаленным.

Скоро, через Вяземского, Пушкин получил приглашение пожаловать вместе с ним на бал к Голицыным – хорошим знакомым. Поэт сначала отказался; но в вечер бала, томимый желанием попытать счастье в карточной игре, поехал к Голицыным, где сразу же засел за карты.

Быстро проигравшись, Пушкин, крайне недовольный собой, неизменно скучая среди чуждых людей, пошел взглянуть в зал на танцующих котильон. И сразу же обомлел от восторга, от неожиданности, от прилива волн горячей крови. Снова, как было в театре, голова сладостно закружилась, и теперь еще пьянее…

Среди танцующих девиц, в том числе сестер Гончаровых, Наташа была настолько прекраснее своих подруг, насколько лань прекраснее домашних коз.

Гибкая, стройная, высокая, точеная фигура, поразительной красоты лицо, будто любимое солнцем, ее каждое движение, лучистые, черные большие глаза, дивный лоб, охраняемый с боков вьющимися локонами, ее утренняя, открытая грудь, – вся она казалась поэту совершеннейшей легендой жизни.

И при всех чарующих достоинствах в ней жила та самая солнечная красота южных женщин, которая особенно всегда пленяла поэта.

Пушкин сейчас же разыскал Голицыну и просил любезную хозяйку представить его девицам Гончаровым.

Прежде всего хозяйка дипломатично познакомила поэта с самой Гончаровой.

– Вот, милая Наталья Ивановна, представляю вам Александра Сергеевича Пушкина, нашего знаменитого поэта.

– Чем же знаменитого? – спросила Гончарова, важно подавая свою пухлую руку.

– Главным образом ссылками, – скромно сознался поэт.

В эту минуту кончились танцы и три сестры Гончаровых подскочили к матери, обмахиваясь веерами.

Голицына познакомила их с поэтом.

Когда Пушкин впервые близко встретился с Наташей, стоявшей чуть поодаль от сестер, вдруг почувствовал себя до жалости робким перед шестнадцатилетней красавицей и ничего, ни слова не сказал от охватившего головокружения.

Через несколько минут, придя в себя, разговаривая с обступившей его молодежью, он тут только заметил всю юность Наташи, и ему вдруг стало так стыдно за свои волнения и переживания, что он скрылся домой, а на следующий день угнал в Петербург.

Предыдущая главаГлава 34 из 47Следующая глава