К книге
СилуэтыПРИЛОЖЕНИЯ. ИДЕОЛОГИЯ НАКАНУНЕ ОКТЯБРЯ
92%
ПРИЛОЖЕНИЯ. ИДЕОЛОГИЯ НАКАНУНЕ ОКТЯБРЯ
35

Впервые воспоминании напечатаны в сборнике «За 5 лет (1917–1922)», М., изд-во «Красная новь», 1922 (то же в книге «Партия и революция», М., 1924). Публикуется с сокращениями.

…………………..

Предложение редакции этого сборника написать статью на тему, указанную в заглавии, сделано было мне за короткий срок до издания и застало меня на курорте, где я был лишен всякой возможности достать даже самые необходимые справочники, чтобы облегчить работу своей памяти и пополнить какими-нибудь материалами круг моих личных наблюдений. Вот почему я заранее предупреждаю читателя, что могу предложить в этой статье только не совсем систематизированные воспоминания об идеологических настроениях различных кругов населения накануне Октябрьской революции и притом только в Петербурге.

Главным наблюдательным постом для меня была, пожалуй, Петербургская городская дума.

Состоя временно — до слияния с большевистской организацией — в так называемой межрайонной организации, я был выдвинут ею, почти сейчас же по окончании майского съезда Советов, в качестве кандидата в городскую думу.

Проходил наш список, конечно, как объединенный с большевиками, так как уже тогда никаких политических разногласий между нами не было и не могло быть и временное разделение организаций продолжалось только в силу некоторых тактических соображений, одобренных ЦК, авторитетно руководившим обеими организациями в равной степени.

Поэтому и в думу городскую мы вошли как единая группа (если не ошибаюсь, в конце июня 17-го года).

Дума уже тогда представляла собою известный агитационный интерес. Это было, пожалуй, единственное место, где мы, коммунисты, могли непосредственно встречаться с эсерами, меньшевиками и кадетами.

Крайняя скудность средств, полная новизна аппарата (районные думы и т. п.) делала вопросы городского хозяйства не четкими и в горячей атмосфере революции лишенными самостоятельного значения. Выборами больше пользовались для подсчета голосов партий, а думской трибуной для политической агитации.

У меня нет под руками точных цифровых данных первых выборов, хотя они были очень характерны. Но общее соотношение сил и общее настроение было совершенно ясно.

Хотя наиболее крупные силы нашей партии были заняты в других местах, тем не менее и в думскую работу были брошены весьма недюжинные работники: из большевиков — Нахимсон, Калинин, Аксельрод, Закс, Пахомов и др. Из межрайонной организации — Иоффе, Дербышев и др. Уже на выборах сказалось, что идеологически наша группа была сильнее всех. Ее выступления всюду встречались с большой симпатией. Рабочие и солдаты были главными нашими избирателями. Тем не менее почти половину, насколько я помню, думы первого созыва составляли эсеры, за которыми в то время шла вся обывательская масса. Из районных дум только Выборгская имела большевистское большинство. По этому поводу было немало ликования в прессе. И пресса враждебных нам партий, уличная пресса, уже тогда с величайшим беспокойством следила за крайним революционным флангом и была приятно очарована в общем довольно крупной победой эсеров.

Тем не менее самой большой группой после эсеров в думе были мы. Следующей за нами по численности была небольшая группа кадетов, руководимых Шингаревым, группа же меньшевиков была уже тогда весьма невелика.

Наступившие очень скоро после выборов июльские события сразу изменили ситуацию в думе, поэтому дума первого созыва дала сравнительно мало симптомов своей идеологии.

Ясно было лишь одно, что эсеры, хотя и стеснялись несколько прямого союза с кадетами, но в конце концов братались с ними, а меньшевики тащились за эсерами, как хвост. Мы сразу оказались изолированной оппозицией. Тем не менее, согласно указанию центра, мы пытались завоевать места в управе, чтобы всюду проникать с нашей пропагандой.

Но тут-то и разразился инцидент, чрезвычайно характерный для озлобления фактически сплоченного думского большинства против нас и неразборчивости ею средств. Какой-то инцидент во время пожара, подробностей которого я не могу вспомнить, самым грязным образом был истолкован кадетской прессой против хорошо известного всей партии товарища нашего Харитонова. Со скандалом и шумом дума требовала устранения Харитонова. Мы отказались уступить, и, так как дума, несмотря на наш протест, поставила на своем, мы объявили бойкот выборам в управу.

Если в этом довольно определенно пульсировавшем месте Петербурга руководимые эсерами, в то время уже совершенно безголовыми и не знавшими, куда они идут, обывательские круги выказывали по отношению к нам крайнее озлобление, смешанное со страхом, то после июльских дней это озлобление дошло до своего апогея.

Все помнят, конечно, ту вакханалию озверения, сказывавшуюся на улицах, в газетном вое, в позорных мероприятиях правительства, вроде разоружения рабочих.

В думе мы оказались как бы выброшенной из общего круга партией. Для меня это длилось недолго, так как я вскоре был арестован.

Я вышел из тюрьмы перед вторыми выборами в думу, когда рабочий класс, окрепнув несколько от понесенного в июле поражения и желая показать свою симпатию в глазах противников «повергнутому» большевизму, вновь встревожил буржуазию и ее приспешников, симптоматически послав в думу утроенную в своем числе большевистскую фракцию.

В новой городской думе эсеры не могли быть гегемонами. Они стояли в мучительном затруднении: на кого опереться?

Вместе с кадетами они имели слабое большинство. Но мы с такой энергией клеймили этот очевидный союз с буржуазией, что единственная сколько-нибудь значительная голова среди серой массы эсеров городской думы — Г. И. Шрейдер — при всем своем оппортунизме колебался. В конце концов управа была избрана приблизительно пропорционально от всех партий, и мы как для нашей пропаганды, так отчасти даже для хозяйственной и культурной работы в городе приобрели серьезные возможности. В управу от нас вошли я, в качестве товарища городского головы, и товарищи Кобызев и Пилявский в качестве членов управы.

Больше всего изменилась физиономия кадетской группы. По-видимому, кадеты решили сделать из думы новый центр своего политического и идеологического влияния. Все кадетские верхи оказались на скамьях думы: Милюков, Шингарев, Набоков, Винавер и др.

Эсеры с Шрейдером во главе умоляли «заниматься делом» и не вести политических дискуссий. Кадеты же и мы придавали особенное значение именно агитационной стороне работы в думе. Я должен отметить при этом, что от практической хозяйственной работы на пользу пролетариата мы не отказывались. Кадеты в этом отношении были гораздо бесплоднее. Но и они и мы пользовались всяким случаем, чтобы развернуть генеральные дебаты.

На общие собрания думы приходило очень много публики, журналисты со страстью следили за ней. Бывали дискуссии, казалось бы, не имеющие никакого отношения к думской работе, например, поистине блестяще закончившиеся для нас столкновением по поводу введения смертной казни для большевистски настроенных солдат. Все кадетские лидеры говорили в защиту смертной казни. Набоков дошел в этом отношении до пафоса и наглости. Мы, отнюдь не становясь на сентиментальную точку зрения недопустимости кровопролития вообще, вскрывали социальную подоплеку именно этого шага правительства. Сдача Риги была опять поводом для резкого столкновения.

Эсеры присутствовали в качестве растерявшихся свидетелей. Казалось, что спор идет только между кадетами и большевиками — партией, откровенно стремившейся остановить революцию, и партией, еще более откровенно стремившейся толкнуть ее дальше.

Тут грянула корниловщина. Эсеры были совершенно перепуганы. Меньшевики тоже растерялись. Кадеты явно торжествовали.

Петербург разделился на три лагеря: реакционный, фактически возглавлявшийся Милюковым, который радовался подступу Корнилова и строил всяческие козни, чтобы облегчить ему вступление в Петербург; обывательский во главе с Керенским и его правительством, до смерти перепугавшийся слишком явно волчьих аллюров им же воспитанного кандидата в диктаторы; и рабочий — весь целиком и безусловно группировавшийся вокруг нашего комитета обороны, официальным руководителем которого был тов. Дзержинский.

Думские эсеры и меньшевики были в панике. Они смотрели теперь на кадетов, как на людей, потворствующих Корнилову, а на нас, как на опору и спасителей. Было смешно видеть, как переменились позиции. Дума единогласно вотировала предложения оборонительного характера, которые мы вносили, и известная энергичная прокламация думы, которую с аэропланов бросали над корниловскими лагерями и которая свое значение имела, была написана мною и принята думой без поправок, при угрюмом воздержании кадетов.

Когда полчища Корнилова растаяли, кадеты вдруг потеряли всякий престиж. Но и дума в значительной степени потеряла для нас интерес. Революционная волна стала набухать с огромной силой, а в думе чувствовалось одно беспомощное ожидание эсерами и толпившимися за ними обывателями грядущих событий. Это было время, когда, например, Церетели говорил мне лично: «Вы придете к власти, но смотрите: мы худо или хорошо восемь месяцев поддерживали революцию в России, а вы рискуете погубить ее в два месяца». Фраза, свидетельствующая о зоркости Церетели на вершки и о близорукости его на версты.

Мое положение товарища городского головы по всем культурным делам давало мне возможность производить некоторые наблюдения над идеологией различных групп Петрограда и вне думы.

Правда, осматривая школы Петрограда и знакомясь с учительством, я ничего особенного констатировать не мог. Ко мне лично, как большевику, ставшему внезапно во главе народного образования в Петербурге, отношение было опасливое и настороженное. Я старался сделать все от меня зависящее, чтобы подчеркнуть то важное значение, которое мы придавали народному образованию и подготовке учительства к дальнейшей общей работе. Конечно, времени для этого было слишком мало. В общем учительство можно было разделить на три группы. Совершенно ничтожное меньшинство коммунистов и примыкавших к ним, значительная группа лиц, державшаяся направления так называемых передовых педагогов: Гуревича, Чарнолусского, Гердта и некоторых других, и масса обывательская, но в общем явно нам враждебная. Что касается прогрессивной группы, довольно сильной и педагогически интересной, к которой примыкал в Москве и сделавшийся там руководителем школьного дела Шацкий, то она отнюдь не отказывалась от работы со мной, наоборот, весьма охотно шла на выработку школьной реформы совместно с нами. Отмечу, что и ответственные работники тогдашнего министерства призрения с Половцевой во главе также весьма симпатически относились к нашей органической культурной работе. Симпатии распространялись вплоть до левых кадетов вроде Паниной.

Но при одном упоминании о предполагающемся переходе власти к Советам и, стало быть, о диктатуре пролетариата вся эта публика приходила в раж, который и разразился в свое время в форме своеобразного саботажа.

Конечно, до реальной школьной реформы дело не дошло. Октябрь наступил раньше, чем подошли к ней. Но она обсуждалась. Обрисовывая учительству контуры трудовой школы, я особенно напирал на необходимость насытить ее и в области обществоведения и в воспитательной социалистическим духом. Противопоставлять этому идеалу черносотенную школу или хотя бы определенно буржуазную в теории никто не решался, хотя на практике такая тенденция и после Октября была сильной и теперь существует; излюбленной позицией учительства и его «передовых» вождей была политическая нейтральность школы. Аполитизм в педагогике. Мысль была жалчайшая сама по себе, невежественно-обывательская, к тому же многие учителя и учительницы пресерьезно верили, что они при царе в школах с законом божьим и патриотической историей (то и другое учительский союз, руководимый эсерами, защищал еще на последнем своем съезде после Октября) работали аполитично!

Ближе других стоял к нам новожизненец Пинкевич. Его согласно решению фракции я и предполагал взять себе в помощники по специально школьной части. Но эсеры с кадетами объединились на кандидатуре вождя учительского союза — Золотарева. Он должен был стараться парализовать мои революционные тенденции. Впрочем, реально с Золотаревым нам пришлось столкнуться уже после Октября, и это сюда не относится.

С академическими кругами я сталкивался меньше. Встречал их только у Горького, ставшего в то время во главе громадного объединения всех ученых сил, являвшегося и чем-то вроде профессионального союза и культурно-пропагандистской организацией. И тут случился факт, сейчас позабытый и немногими учтенный, а может быть, мало кому известный, но необычайно характерный для этой среды, — факт, который недурно было бы хоть иногда вспоминать и самому Алексею Максимовичу.

Горький считался главным предстателем за ученых и уже тогда, как о важнейшем для культуры страны деле, хлопотал за жизненные нужды ученой касты.

После июля — размахнись, рука! — озверевший и уже тогда столь же полоумный, как теперь, негодяй Бурцев, перечисляя «на основании документов» всех большевиков — «шпионов кайзера», заявил, что хотя прямых улик против Горького у него и нет, но Горький, во всяком случае, сознательный потворщик предателям родины.

В те дни такой донос приводил и к арестам и хулиганским нападениям. Добрейший и талантливейший врач, доктор Манухин возмутился духом. Он написал трогательное заявление от имени ученых, выражавшее негодование Бурцеву и неизменное доверие ученого мира их преданному другу Горькому.

Манухин три дня ездил в поте лица своего к десяткам членов горьковского объединения и… кроме своей подписи, нашел еще одну — какого-то чудака математика. Остальные при петушином крике Бурцева отреклись от Горького. Все отвечали: кто там их знает! Мы не хотим вмешиваться в эту грязную историю!.. Мы ведь аполитичные. В то время Горький был болезненно огорчен, а Манухин растерялся от такой неожиданно подлой трусости. Но потом это забылось. Да и сами мы готовы стать на ту точку зрения, что полезным спецом ты быть обязан, а на твою гражданскую мораль можно и рукой махнуть, не будь только активным контрреволюционером.

Мало соприкосновения было у меня и со студенчеством, но студенты-коммунисты и студенты, примыкавшие к нам (их было немного), рассказывали о растерянности и апатии в студенческих кругах. Эти настроения отвечали вообще тогдашней идеологии интеллигентщины. Интеллигентный обыватель тяги к церкви и монархии, которая проявилась после революции и дает себя знать и сейчас, еще не ощущал. Те самые люди, которые теперь открыто ходят в церковь и кокетничают черносотенными фразами (конечно, они и теперь не большинство), тогда еще стыдились подобных аллюров. К продолжению революции, к грядущей диктатуре Советов отношение было злобно-трусливое. Господствующая же коалиция кадетов, эсеров и меньшевиков, за явной неспособностью правительства, тоже симпатиями не пользовалась. Керенский совершенно потерял свое обаяние. Куда идти? Ни в каком случае не вперед. Не хотелось бы и назад. И на месте топтаться нельзя: явным образом грязная трясина. Чем сильнее, однако, напирали большевистские колонны, тем ярче становилось контрреволюционное настроение студенчества, только едва-едва не дошедшее в Питере до того активного сопротивления революции с оружием в руках, до которого дошло оно в Москве.

Я не знаю (так как в Москве в тот период не бывал), объяснилось ли вообще более ожесточенное сопротивление интеллигентщины московской перевороту большей определенностью ее антиреволюционной идеологии или более случайными историческими обстоятельствами. Факт тот, что в Петербурге дума, эта главная выразительница обывательщины, ограничилась в Октябре только известным комическим походом к Зимнему дворцу на выручку министрам, а в Москве стала активным центром вооруженной борьбы (Руднев). В Петербурге учительство и врачи даже не примкнули к саботажу чиновников; в Москве, как известно, имел место чудовищный саботаж школ учителями и больниц врачами.

Теперь несколько слов о журналистике, которая, конечно, была выразительнейшим органом идеологии.

В пролетарских и отчасти солдатских низах «Правда» была окружена настоящим ореолом. Я должен констатировать, что в то время, не завися еще от тем и манеры писать, связанных с положением официальной газеты правящей партии, ограничиваясь задачей газеты, мощно агитирующей и пропагандирующей, «Правда» велась идеально. Ее публицисты добились какого-то кристально ясного, всякому понятного слога без малейшей вульгарности, умели в крошечных статьях давать массовому читателю необычайно много. По-моему, в смысле классической популярности нынешней «Правде» далеко до тогдашней. Правда, с тех пор появилась довольно удовлетворительная в этом отношении специальная пресса («Рабочий», «Деревенская беднота»).

Не имея под руками газет, я, разумеется, не могу восстановить тогдашней картины. Это довольно серьезная задача близкого будущего. Одно только ясно было. Газеты до чрезвычайности расслоились в своем влиянии. Здоровые пролетарские низы читали «Правду». Низы нездоровые: темные торговцы, дворники, хулиганская публика, пьяная часть солдатчины, — вероятно, продолжали упиваться желтыми газетками, так как они в то время шли бойко; некоторым из них нельзя было отказать в хлесткости их раешников и пересмешников. Крестясь от времени до времени на соборы и на корону, они главным образом освистывали легко поддававшийся осмеянию керенский режим.

Меньшевистская пресса была слаба, незаметна и невлиятельна. Эсеры раздувались на большие газеты, старались быть универсальными и европейскими, но были скучны, отбалтывались от самых серьезных вопросов, с важным видом садились между двух стульев, вообще черновствовали. Влияние они потеряли. Быть может, интеллигенция более охотно читала кадетские газеты. Они были определеннее, злее, за ними таилась какая-то контрреволюционная сила, которая после корниловщины, впрочем, как многие догадывались, становилась все более призрачной.

Неопределенность положения, резкое отрицание поворота назад, недовольство настоящим делало передовую, но не большевистскую интеллигенцию беззубо оппозиционной по отношению к коалиционному министерству, но побаивавшейся «авантюры» слева. Эта благодушная и весьма культурная публика, по-видимому, отводила себе роль острой на словах, но до дряблости мягкой на деле оппозиции керенщине и «опытного», «зрелого», «сдерживающего» друга по отношению к большевизму. По крайней мере такое место занял орган этих кругов «Новая жизнь».

Газета Горького, несомненно, пользовалась успехом и внешним влиянием. В отношении культурном это была самая сильная газета в Петербурге. В редакцию ее входили такие талантливые и образованные писатели, как Базаров, Строев-Десницкий, Николай Суханов, Гойхбарг и многие другие. В политическом отношении это была тоже «литература», тоже чистейшая словесность.

Одно время казалось, что в теории по крайней мере разногласий между «Новой жизнью» и «Правдой» нет. Друг друга газеты редко критиковали. «Новая жизнь» часто поддерживала «Правду». Если случайно попадалось противоречие, отделывалась мягкими замечаниями. Я лично участвовал в «Новой жизни». Писал там от времени до времени статьи о пролетарской культуре. Партийные круги против участия не возражали, и наиболее левыми новожизненцами с Борисом Авиловым во главе сделано было предложение завоевать эту большую газету путем устранения правых и вхождения в редакцию нескольких публицистов революционного крыла […].

Но, как известно, со ступеньки на ступеньку — после Октября особенно — «Новая жизнь» докатилась до точек зрения, ничем не отличных от меньшевистских.

Как курьез расскажу, что артист Юрьев (позже ставший идейным руководителем б. Александрийского театра) пригласил от имени труппы меня, совершенно для меня неожиданно, выяснить, какую, по моему мнению, политику повели бы большевики в области театра, если бы стали у власти. Хотя я и был несколько удивлен такой предусмотрительностью, но приглашение принял.

Удивление мое увеличилось, когда я встретил на собрании не только тогдашнего заведующего государственными театрами Батюшкова, но и кадета Набокова. После моего доклада, вызвавшего даже аплодисменты (я намечал ту линию, которую я и проводил потом), что-то не очень отчетливое промямлил и Набоков.

Перед концом один актер прошептал мне: «Мы ведь не знаем, кто из вас двоих будет вскоре министром народного просвещения, но смекаем, что один из вас… так вот… на всякий случай!» Как видите, у актеров было некоторое политическое чутье.

Соприкосновение с пролетариатом шло у меня в двух плоскостях: во-первых, в виде чрезвычайно частых, почти каждодневных митинговых выступлений, во-вторых, в виде организации Пролеткульта. То и другое, конечно, давало возможность заглянуть в идеологию масс вообще и пролетариата в частности.

Начиная с приезда моего в Петербург, то есть с начала мая (раньше не знаю) и до самого Октябрьского переворота в Петербурге, было, так сказать, золотое время митингов. Казалось, массы не могли наслушаться, не могли насытиться новым словом. Страшную остроту митингам придавала их необычайная активность, ибо агитация велась здесь прямо и деловым образом, в смысле подготовки новой революции.

Митинги распадались главным образом на три категории: просто массовые митинги (моя резиденция, так сказать, для них была цирк «Модерн»), митинги солдатские, главным образом в казармах, и митинги чисто рабочие — на заводах.

На массовых митингах публика была пестрая. По моим наблюдениям в цирке «Модерн», где аудитория моя постепенно определилась и отличалась необычным рвением и вниманием, было процентов двадцать рабочих, процентов пятьдесят солдат, а остальное делилось на неопределенную городскую бедноту и интеллигенцию.

Я не ограничивался в цирке «Модерн» митингами чисто политическими, хотя они преобладали. Я решился прочесть перед этой аудиторией, которую я сердечно полюбил, довольно сложный курс лекций под названием «Великие демократические коммуны». Сюда входили: коммуны древней Греции, особенно Афины, коммуны Италии конца средних веков, особенно Флоренция, коммуны Флаандлии и Голландии, коммуны Парижа 90-х годов XVIII столетия и Парижская коммуна 1871 года. Только последнюю лекцию я не дочитал из-за наступивших бурных событий.

Лекции читались в большей своей части во время приступа Корнилова. Это были оригинальные вечера. К семи часам цирк «Модерн» бывал совершенно переполнен. Выступая, я прежде всего давал подробный отчет о движении Корнилова и о важнейших мероприятиях обороны и политической борьбы против него. Три тысячи человек, меня слушавшие, проглатывали с огромным вниманием каждое слово. Ведь вся их судьба зависела от успехов и неуспехов этой борьбы. Я помню, с каким безумным ликованием принимала к концу корниловщины эта масса известие о ее разложении.

Несмотря на всю свою смешанность, эта аудитория была, безусловно, большевистской. Такие вопросы, которые заставляли иногда колебаться даже некоторых большевиков, например бойкот предпарламента или разгон Учредительного собрания, разрешались этой аудиторией в самом радикальном и, я бы сказал, в самом ортодоксальном политическом духе.

Припоминаю еще один весьма оригинальный митинг в цирке «Модерн». Тогда у нас были какие-то иностранные гости. Какие именно — я не помню. Быть может, это было уже после Октября, но вскоре. Случайно испортилось электричество. Когда мы с иностранцами пришли в цирк, там было темно. Горела только тусклая керосиновая лампа у трибуны, да вспыхивали повсюду звездочками закуренные папиросы. Но цирк был полон. Никто и не думал расходиться. Электричество так и не загорелось. Ораторы: Володарский, кто-то из иностранцев, помнится, тов. Шатов и я — бросали наши слова в эту звездами вспыхивавшую темноту. Слушатели же видели только с одной стороны освещенную фигуру оратора и его терявшуюся в полутьме жестикуляцию. Вероятно, благодаря темноте митинг шел с напряженной торжественностью. Полная тишина, словно в огромной зале нет никого. Когда мы выходили, один товарищ, приехавший из провинции, сказал: «Это уж не митинг, а священнодействие какое-то». Что касается митингов в казармах, то настроение их было разное. Пулеметчиков надо было сдерживать, они отчаянно рвались в бой и до июля и после него в тех отрядах, которые не убрали из Питера. Остальные полки делились на наши и колеблющиеся. Слушали везде внимательно, и разница была только та, что «наши» слушали как-то необычайно радостно, а колеблющиеся сумрачно, напряженно, как будто зло, но всегда смятенно и глубоко вдумчиво […].

Предыдущая главаГлава 35 из 38Следующая глава