К книге
Историки ГрецииФУКИДИД ИСТОРИЯ. Книга вторая [НАЧАЛО ВОЙНЫ][150]
38%
ФУКИДИД ИСТОРИЯ. Книга вторая [НАЧАЛО ВОЙНЫ][150]
6

1. Здесь начинается война между афинянами и пелопоннесцами, с участием союзников тех и других, где уже не сносились без глашатаев и, взявшись за оружие, не складывали его. А описываются ее события в порядке их следования — по летам и зимам.

2. Четырнадцать лет сохранялся в силе тридцатилетний мир, заключенный после покорения Евбеи. На пятнадцатом же году (в сорок восьмой год жречества Хрисиды в Аргосе, когда эфором в Спарте был Энесий, а архонтству Пифодора в Афинах оставалось до срока четыре месяца) через десять месяцев после сражения при Потидее, в начале весны, триста с небольшим фиванских граждан под началом беотархов[151] Нифангела, сына Филида, и Диемпора, сына Онеторида, вторглись с оружием, в начале ночи, в беотийский город Платею, бывший в союзе с афинянами. Фивян призвали и открыли им платейские ворота граждане Навклид и его сообщники с намерением захватить власть, погубить неприязненных им граждан и подчинить город фивянам. Сделано это было при посредстве влиятельнейшего из фивян, Евримаха, сына Леонтиада. Ибо фивяне предвидели войну и желали заранее захватить всегда враждебную им Платею еще в мирное время, до открытой войны. В город они проникли незаметно, тем легче, что в нем не стояло гарнизона. Но встав с оружием на площади, они отказались повиноваться тем, которые призвали их, чтобы тотчас приступить к делу и ударить на жилища врагов; напротив, они решили должным образом обратиться к платеянам через глашатая, предпочитая склонить город к согласию и дружеству. Глашатай объявил: кто желает согласно отцовским заветам вступить в союз всех беотян, пускай подле них сложит свое оружие. Таким способом полагали они без труда привлечь город на свою сторону.

3. Платеяне перепугались, когда заметили фивян в городе, захваченном внезапно, и, не видя в темноте, подумали, что их вторглось гораздо больше. Поэтому они пошли на соглашение, приняли условия и оставались в покое, тем более что фивяне никому ничего дурного не делали. Но поступив так, платеяне сообразили, что фивян немного и что, напав, их нетрудно одолеть; ведь среди платеян большинство не желало отлагаться от афинян. Тогда решено было сделать нападение. Они стали собираться друг к другу на совещания, проломавши стены из дома в дом, чтобы не ходить открыто по улицам; а на улицах они поставили распряженные повозки для заграждения и делали все, что кому казалось к лучшему в таком положении.

Когда все возможное было приготовлено, платеяне вышли на врага из домов еще затемно, перед рассветом: днем, полагали они, враги бились бы храбрей и выгоды были бы равны, ночью же, даже уступая фивянам в числе, они вернее могли устрашить врагов, пользуясь своим знанием города. Ударив на врага, платеяне тотчас завязали рукопашный бой.

4. Понявши обман, фивяне сомкнули ряды и, где встречали нападение, давали отпор. Два-три раза они отбили нападающих. Но когда потом платеяне бросились на них с сильным шумом, когда женщины и слуги с криками и воплями стали кидать в них с крыш камнями и черепицею, когда притом целую ночь шел проливной дождь, фивяне дрогнули, обратили тыл и бежали через город.

В грязи и в темноте (дело было в новолуние), не зная переулков, где укрыться, они бежали от преследователей, которые знали каждый выход, поэтому множество фивян было перебито. Те ворота, через которые вошли фивяне и которые одни только были открыты, запер кто-то из платеян, забив засов концом копья вместо шкворня, так что и здесь не было выхода. Гонимые по городу, некоторые из фивян взобрались на стену и оттуда бросились в ров, почти все разбившись; другим возле брошенных ворот какая-то женщина дала топор, и они, разрубив засов, тайком ушли, но лишь немногие, потому что это скоро было замечено; третьи, рассеявшись, погибли в различных частях города. Большинство же фивян, теснясь поближе друг к другу, попали в большое здание у самой городской стены, случайно открытые его двери приняв за выход из города. Увидав их там взаперти, платеяне стали совещаться, сжечь ли их тотчас, поджегши дом, или поступить как-нибудь иначе. Наконец, и эти фивяне, и все прочие, сколько их уцелело, блуждая по городу, сдались платеянам, предоставляя сделать с ними и с их оружием все, что угодно. Такова была участь фивян в Платее.

5. Остальные фивяне, которые должны были подоспеть всем войском еще ночью на случай неудачи первых вошедших в город, получили известие о случившемся в пути и потому спешили на помощь. Но от Фив до Платеи семьдесят стадиев, а выпавший ночью дождь замедлил движение фивян: река Асоп разлилась, и переправиться было нелегко. Двигаясь по дождю и с трудом переправившись через реку, фивяне прибыли слишком поздно, когда уже воины их частью были перебиты, а живые находились в плену. При известии о случившемся фивяне замыслили было напасть на тех из платеян, которые находились за городом (а там на полях были и люди и всякое добро, так как беда случилась неожиданно в мирное время); они рассчитывали при удаче удержать захваченных нлатеян как заложников за фивян, находившихся в городе, если кто еще остался там в живых. Таков был план фивян. Но пока они еще раздумывали, платеяне догадались, что может случиться нечто подобное, и, в страхе за тех, что были за городом, отправили к фивянам глашатая. Он объявил, что покушением на город во время перемирия фивяне совершили нечестие, и требовал не трогать тех, кто за городом; в противном случае, говорили платеяне, они умертвят фиванских пленников; если же фивяне уйдут обратно из их земли, то они им их выдадут. Так рассказывают фивяне и утверждают, что платеяне дали при этом клятвы. Сами же платеяне это отрицают: они не обещали выдать пленных немедленно, но лишь после переговоров, если они приведут к какому-либо соглашению, и клятвы они при этом не давали. Тогда фивяне, не причинив никакого вреда, ушли обратно с платейских полей; а платеяне поспешно перевезли в город свое добро и после этого тотчас перебили фивян. Пленников было сто восемьдесят человек, среди них — тот Евримах, с которым сносились предатели.

6. После этого платеяне в Афины отправили вестника, а фивянам, согласно уговору, выдали трупы, внутренние же свои дела устроили по своему усмотрению, применительно к обстановке. Лишь только афиняне получили весть о платейских событиях, они немедленно схватили всех беотян, какие случились в Аттике, а в Платею послали глашатая с приказанием не принимать никаких мер против пленных фивян, пока сами афиняне не примут о них решения. Они еще не знали, что те перебиты: первый вестник из Платеи был выслан при вступлении фивян в город, второй тотчас по их поражении и взятии в плен, а более вестей не было: пребывая в этом неведении, они и отправили глашатая, и лишь по прибытии он узнал, что фивяне умерщвлены. Тогда афиняне выступили в поход к Платее, подвезли припасов, оставили там гарнизон, а совсем негодное к войне население вместе с женщинами и детьми вывели из города.

7. Ввиду платейских событий и явного нарушения договоров афиняне начали готовиться к войне; готовились и лакедемоняне с союзниками, собираясь, те и другие, отправить посольства к персидскому царю[152] и в прочие места к варварам, от которых надеялись на помощь; заключали они и союзы с теми государствами, какие оставались вне их владычества. Лакедемоняне приказали сверх имевшихся кораблей соорудить двести в Италии и Сицилии тем городам, которые приняли их сторону, смотря по величине каждого города, так что общее число их кораблей должно было дойти до пятисот; они приказали также иметь наготове сколько нужно денег, вообще же держаться спокойно и, пока приготовления не кончены, даже допускать к себе поодиночке афинские корабли. Афиняне старались определить силы имеющихся союзников и отправляли посольства преимущественно окрест Пелопоннеса: в Керкиру, Кефаллению, Акарнанию, Закинф — они понимали, что если дружба здесь будет тверда, то берега Пелопоннеса откроются их оружию. 8. О меньшем не думали ни те, ни другие, все силы устремлялись лишь к войне; и это понятно: в начале спора всякий горяч, а тогда и в Пелопоннесе и в Афинах было много молодежи, которая по неопытности жадно хваталась за войну. И вся остальная Эллада была в напряжении перед схваткой двух первейших государств. Многие изречения ходили из уст в уста, многое вещали гадатели как в готовящихся к войне, так и в остальных государствах. К тому же незадолго перед этим на Делосе произошло землетрясение,[153] чего еще не бывало на памяти эллинов; говорили и думали, что это — предзнаменование, и повсюду искали, не случилось ли еще чего подобного. Сочувствие эллинов склонялось больше на сторону лакедемонян, тем более что они объявляли себя освобождающими Элладу. Каждый гражданин и город напрягал свои силы, стараясь, как может, помочь лакедемонянам словом и делом; всякому казалось, что без него дела пойдут хуже. Вот каково было общее раздражение против афинян: одни желали избавиться от власти их, другие боялись попасть под эту власть.

9. Вот с какими средствами и мыслями оба города вставали к войне. Каждый начинал ее при своих союзниках. С лакедемонянами в союзе состояли все пелопоннесцы, что за Истмом, кроме лишь аргивян и ахеян: эти находились в дружбе с обеими сторонами, из ахеян же одни пелленяне воевали вместе с лакедемонянами с самого начала, а остальные только впоследствии. За пределами Пелопоннеса в союзе с ними были мегаряне, беотяне, локры, фокидяне, ампракиоты, левкадяне, анакторийцы. Из них доставляли флот коринфяне, мегаряне, сикионяне, пелленяне, элидяне, ампракиоты и левкадяне, конницу — беотяне, фокидяне и локры, пехоту — остальные государства. Таков был союз лакедемонян. С афинянами в союзе состояли хиосцы, лесбияне, платеяне, навпактские мессеняне, большинство акарнанов, керкиряне, закинфяне, а также податные государства из следующих мест: приморская Кария, лежащая близ Карии Дорида, Иония, Геллеспонт, Фракийское побережье и все Кикладские острова, лежащие к востоку между Пелопоннесом и Критом, кроме Мелоса и Феры. Из них корабли доставляли хиосцы, лесбияне, керкиряне, остальные — сухопутное войско и деньги. Таковы были союзники обеих сторон и такова их подготовка к войне.

10. Лакедемоняне тотчас после платенских событий разослали приказ по пелопоннесским и дальним союзникам вооружать войска и заготовлять все необходимое к дальнему походу, так как они намерены вторгнуться в Аттику. От каждого из государств две трети войска по мере готовности к назначенному сроку собрались на Истм. И когда все войско было в сборе, царь лакедемонян Архидам как начальник этого похода созвал от всех государств стратегов, высших должностных и наиболее значительных лиц и ободрял их такою речью.

11. «Пелопоннесцы и союзники! И отцы наши совершили много походов как в самом Пелопоннесе, так и за его пределами, да и старшие из нас самих не лишены военного опыта. Но никогда еще мы не выступали в поход с большими силами: мы идем теперь против самого мощного врага, и войска у нас огромные и отборные. Поэтому наш долг показать себя не хуже отцов наших и не ниже нашей собственной славы. Ибо вся Эллада возбуждена нашим движением, следит за ним и по ненависти к афинянам сочувствует исполнению наших замыслов. Но хотя и может показаться, что громада наших войск безопасна от попыток неприятеля вступить в открытый бой, однако это не причина ослаблять готовность: нет, и вождь и воин каждого государства постоянно должны всяк себе ждать опасности. Ход войны неведом, и большею частью нападения совершаются внезапно и в порыве чувства: часто войско меньшее, но осмотрительное с успехом отражало неприятеля более многочисленного, но по самонадеянности неприготовленного. На войне всегда следует в душе быть отважным, на деле же осмотрительным: тогда и наступать на врагов можно вдохновеннее, и нападать на них безопаснее. А мы идем на государство не беззащитное, государство, прекрасно и всячески готовое к войне, — будем же твердо надеяться, что афиняне выйдут с нами на бой. Пусть они и не двигаются, пока нас нет, — не то будет, когда они увидят нас в своей земле опустошителями и истребителями. Ибо все ведь приходят в ярость, когда на глазах и внезапно постигает их что-то необычное; и кто меньше всего следует рассудку, те горячей всего кидаются в дело. От афинян этого можно ждать вернее, чем от всякого: притязая владычествовать над остальными, они скорей готовы нападать и опустошать чужие земли, чем видеть это на своей. Итак, коль скоро вы идете против такого государства и борьба эта исходом своим принесет вашим предкам и вам самим величайшую славу или же позор, — следуйте всюду, куда бы ни повели вас, блюдите пуще всего порядок и бдительность н быстро исполняйте приказания. Ибо лучше всего и безопаснее всего, когда мужей много, а порядок в них един».

12. После этой краткой речи Архидам распустил собрание. Прежде всего он отправляет в Афины спартиата Мелесиппа, сына Диакрита, — не пойдут ли афиняне на какие-либо уступки теперь, видя неприятеля уже в пути. Но афиняне не пропустили Мелесиппа ни в город, ни к властям, ибо уже одержало верх предложение Перикла: не принимать ни глашатая, ни посольства от лакедемонян, раз те выступят в поход. Поэтому афиняне отсылают Мелесиппа обратно, не выслушав его, и приказывают ему покинуть границы Аттики в тот же день; а если впредь лакедемоняне еще пожелают прислать посольство, пусть сперва отступят в свои владения. Афиняне даже послали провожатых, чтобы Мелесипп ни с кем не вступал в сношения. Уже на границе, собираясь проститься с провожатыми, он сказал только: «День этот будет для эллинов началом великих бедствий», и продолжал путь. Когда же он прибыл в свой лагерь и Архидам узнал, что афиняне ни в чем не согласны уступить, царь снялся со стоянки и двинул войско дальше в их землю. А беотяне доставили в помощь пелопоннесцам часть своей пехоты и конницу, с остальным же войском подошли к Платее и стали опустошать ее поля.

13. Пелопоннесцы собирались еще на Истм и были в пути перед вторжением в Аттику, когда Перикл, сын Ксанфиппа, один из десяти афинских стратегов, узпал о предстоящем вторжении. Перикл подозревал, что Архидам, связанный с ним дружбой гостеприимца, пожалуй, не тронет и не опустошит его полей или по собственному желанию угодить ему, или даже по внушению от лакедемонян, с целью возбудить против Перикла подозрение сограждан, подобно тому как прежде из-за него же предложено было изгнать лиц, причастных скверне. Поэтому Перикл объявил афинянам в народном собрании, что хотя Архидам ему и друг, но от этого не последует для государства вреда; если же неприятель не станет разорять его полей и домов так же, как и прочих граждан, то он сам уступает их государству и тем снимает с себя всякое подозрение. О положении дел советы его были прежние: готовиться к войне, все добро свезти с полей в город, не выходить на битву, но запереться и охранять город, снаряжать флот, в котором сила афинян, а союзников держать в руках; сила, говорил он, зиждется на приливе денег от союзников, а в войне обычно побеждают рассудительность и обилие денег. Поэтому он призывал мужаться: ведь обыкновенно государство получает от союзников шестьсот талантов подати в год, не считая прочих доходов, да еще на Акрополе хранится чеканной монеты шесть тысяч талантов (было их даже до девяти тысяч семисот талантов, но из них произведены были расходы на Пропилеи в Акрополе, на другие постройки и на Потидейский поход); да нечеканенного золота и серебра в виде частных и общественных вкладов, да священной утвари для процессий и состязаний, да персидской добычи и прочего не меньше, как на пятьсот талантов. Он причислял сюда еще немалые деньги из остальных святилищ, которыми можно воспользоваться, если больше будет неоткуда взять, равно как и золотым облачением самой богини, статуя которой имеет на себе сорок талантов чистого золота, и все оно может быть снято; но, употребивши это золото на спасение государства, необходимо будет (прибавлял Перикл) возвратить его без убыли. Так ободрял он афинян перечислением денежных средств. Далее он напомнил, что у них есть тринадцать тысяч латников, не считая стоявших в гарнизонах и шестнадцати тысяч на охране стен, — ибо именно столько их охраняло город в пору первого вторжения неприятеля, а были это граждане самого старшего и самого младшего возрастов и метеки,[154] служившие в латниках: от Фалерской стены до обводной городской считалось тридцать пять стадиев, из этой последней охранялись сорок три стадия (остальная часть ее, между Длинной и Фалерской стенами, не охранялась), «Длинные стены» до Пирея охранялись снаружи на сорок стадиев, а в Пирее с Мунихией из шестидесяти стадиев охвата охранялась половина. Наконец, конницы вместе с конными стрелками имелось тысяча двести человек, стрелков тысяча шестьсот и трехрядных, годных к плаванию, судов триста. Таковы, ничуть ни меньшие, средства были у афинян в то время, когда предстояло первое вторжение пелопоннесцев и афиняне начинали войну. Все это и многое другое говорил, по обыкновению, Перикл с целью доказать, что перевес в войне останется за афинянами.

14. Афиняне выслушали Перикла и приняли его предложение: стали переправлять с полей в город женщин, детей и хозяйственное добро, уничтожали даже деревянные части самих жилищ; а мелкий и вьючный скот перевезли на Евбею и ближние острова.

Тяжело было для афинян сниматься с места, потому что большинство их привыкло постоянно жить на своих полях. 15. Дело в том, что так издревле жили афиняне даже больше, чем другие эллины. Ибо лишь при Кекропе и первых царях до Фесея население Аттики жило постоянно отдельными городами, со своими властями и правителями, и если ничто не грозило, то они не сходились и на советы к царю, но управлялись и совещались по отдельности. Некоторые города по временам даже воевали между собою, как при Евмолпе элевсиняне против Эрехфея. Но когда воцарился Фесей, соединив в себе силу с умом, он повсюду навел порядок и при этом упразднил советы и правления прочих городов, всех объединил вокруг нынешнего города, учредивши один совет и одно правление. Каждый продолжал возделывать свои земли как и прежде, но город теперь пришлось иметь один; и собрав вокруг себя всех, город стал велик, и таким передан был от Фесея его потомкам. С тех пор и по сие время афиняне на народный счет совершают в честь богини празднество «Сселения». А дотоле город занимал лишь нынешний Акрополь и южный перед ним склон. Доказательство этого: святыни [Афины] и других божеств находятся на самом Акрополе, а если вне его, то по большей части с этой стороны — это святыни и Зевса Олимпийского, и Аполлона Пифийского, и Геи, и Диониса Болотного, в честь которого справляются двенадцатого анфестериона древнейшие Дионисии[155] (как до сих пор и у ионян, происходящих от афинян). Здесь лежат другие древние святыни, здесь же и источник, обстроенный при тиранах и названный Эннеакрунами, а прежде, в открытом виде, звавшийся Каллироей; из этого источника, как из ближнего, брали воду для большей части торжественных обрядов, да и теперь берут по давнему обычаю для свадеб и других священнодействий. А сам Акрополь по древности своего заселения и доселе у афинян называется «городом».

16. Вот каким образом афиняне долго жили самостоятельно по разным местам, да и после сселения, как в древнее, так и в последующее время вплоть до настоящей войны, большинство их по привычке от рождения жило все-таки на своих полях. Поэтому нелегко им было сниматься с места всем домом, тем более что лишь недавно они снова здесь устроились после Персидских войн. Тяжко и трудно было им покидать дома и святыни, которые искони, со времен древнейшей их самобытности, были для них «отцовскими»; они должны были изменить весь образ жизни, и каждый из них словно покидал отечество.

17. Когда они явились в Афины, то помещений там нашлось только для немногих; кое-кто отыскал приют у друзей или родственников; большинство же поселилось на городских пустырях и в святилищах богов и героев, кроме разве Акрополя, Элевсиния и некоторых других, запертых на замок. По великой нужде заселен был даже так называемый Пеларгик[156] под Акрополем, заклятый от заселения, о чем гласили и последние слова пифийского вещания: «Лучше Пеларгику быть невозделанным». Мне кажется, вещание это исполнилось в смысле обратном тому, как его поняли: не беда постигла город за недозволенное заселение, но сама нужда в этом заселении возникла по причине войны; не называя войны, оракул предугадал, что подобру это место заселено не будет. Многие устроились в крепостных банях и вообще где и как могли, ибо город не мог вместить всех собравшихся; впоследствии они поделили и заняли даже Длинные стены и большую часть Пирея. В то же время афиняне принялись готовиться к войне, собирать союзников и снаряжать сто кораблей для нападения на Пелопоннес с моря. Так готовились афиняне.

18. Пелопоннесское войско подвигалось тем временем вперед и достигло Аттики прежде всего у Энои, где намечено было вторжение. Там они расположились лагерем, готовясь к приступу укреплений, даже с помощью машин; ибо Эноя, находясь на границе Аттики с Беотией, была укреплена, и афиняне всякий раз, когда случалась война, держали там гарнизон. В приготовлениях к приступу пелопоннесцы медлили подле Энои; Архидама очень обвиняли за это, так как он, казалось, не одобряя быстрых действий, вяло вел войну и щадил афинян: неудовольствие вызвали и остановка собранного войска на Истме, и промедление в дальнейшем пути, и в особенности задержка при Эное. В самом деле, за это время афиняне со своим имуществом укрылись в город, пелопоннесцы же полагали, что быстрым натиском можно было бы захватить все это еще за городом, если бы не медлительность Архидама. Так войско на привале негодовало на Архидама, он же выжидал, говорят, надеясь, что афиняне уступят, пока земля их еще не тронута, и не решатся допустить ее до разорения.

19. Однако когда приступом Эною взять не удалось никакими способами, а глашатаев от афинян все не было, тогда, примерно на восьмидесятый день после платейских событий, в разгар лета, в пору созревания хлеба, пелопоннесцы снялись из-под Энои и вторглись в Аттику; вел их царь лакедемонян Архидам, сын Зевксидама. Приостановясь, они опустошили прежде всего Элевсин и Фриасийскую равнину, а подле так называемых Рейтов отразили набег афинской конницы. Затем они двинулись дальше через Кронию, оставляя справа Эгалейские горы, пока не пришли в Ахарны, обширнейшую местность среди поселков Аттики. Здесь они надолго стали станом и опустошали поля.

20. Архидам же стоял у Ахарн с войском, готовым к битве, а на равнину при этом вторжении не спустился, говорят, вот почему. Он надеялся, что афиняне, цветущие пылкой молодежью, готовые к войне лучше, чем когда-либо раньше, сами выйдут, может быть, на бой и не станут терпеть разорение своих полей. И вот после того, как афиняне не встретили его ни в Элевсине, ни на Фриасийской равнине, он попытался вызвать их на бой, став при Ахарнах: и местность здесь представлялась удобной для стоянки, и ахарняне, казалось, составлявшие немалую часть граждан (их было три тысячи латников), не потерпят разорения своего имущества и увлекут всех к битве. Если же афиняне при этом вторжении и не выступят, думал Архидам, то впредь уже не так опасно будет опустошать их равнину и подступать к самому городу, потому что ахарняне, лишась своего достояния, за чужое будут рисковать уже не с прежним пылом, и поэтому возникнут распри. Вот с каким расчетом Архидам оставался подле Ахарн.

21. Афиняне же, пока войско находилось в Элевсине и на Фриасийской равнине, питали еще некоторую надежду, что ближе неприятель не подойдет; они помнили, как царь лакедемонян Плистоанакт,[157] сын Павсання, за четырнадцать лет до этой войны вторгся в Аттику с пелопоннесским войском именно в Элевсин и Фриасий, но не пошел дальше и вернулся назад (и за это был изгнан из Спарты, ибо показалось, что отступил он, будучи подкуплен). Но когда афиняне увидели врага подле Ахарн, в шестидесяти стадиях от города, они не могли долее сдерживать себя: земля их опустошалась у них на глазах, чего младшие еще не видели, да и старшие не видели со времени Персидских войн. Это казалось ужасно; все, в особенности молодежь, решили дольше не терпеть, а выходить на бой. На сходках вспыхивали большие споры: одни требовали битвы, кое-кто из других были против, прорицатели вещали прорицания на всякий толк, и каждый бежал их послушать. Больше всех за битву стояли ахарняне (а они составляли немалую часть афинян и понимали это), так как опустошалась их земля. Возбуждение охватило весь город; граждане негодовали на Перикла, не вспоминали никаких его прежних внушений, но все бранили его за то, что он не вел их в битву как стратег, и считали его виновником всех своих страданий.

22. Перикл, хоть и замечая, что граждане обстановкой недовольны и судят неладно, однако веря, что он правильно решил не выходить на бой, не созывал ни народного собрания, ни иных каких совещаний из опасения, как бы в таком совете, поддавшись страсти вместо разума, граждане не впали в ошибку; но город он охранял и спокойствие в нем поддерживал, как мог. А чтобы летучие отряды, отделясь от неприятельского поиска, не губили пригородные поля, он всякий раз высылал против них конницу. Подле Фригии произошла даже конная стычка между одним из афинских верховых отрядов с фессалийской подмогой и беотийскими всадниками; афиняне с фессалийцами держались, пока на помощь к беотянам не подоспели латники, а потом обратились в бегство, потеряв нескольких убитыми, — впрочем, их они вынесли с поля в тот же день и без уговора; а пелопоннесцы на следующий день водрузили свой трофей. Фессалийская эта помощь афинянам была оказала в силу давних союзнических отношений: фессалийцы пришли из Ларисы, Фарсала, Краннона, Пираса, Гиртоны и Фер, начальниками их были от Ларисы Полимед и Аристоной, каждый от своих сторонников, а от Фарсала Менон; были начальники и у прочих, особо от каждого города.

23. Так как афиняне не выходили на бой, то пелопоннесцы снялись из-под Ахарн и стали разорять другие поселки, что между горами Парнефом и Брилессом. Они еще не покинули Аттику, когда афиняне выслали в воды Пелопоннеса сто снаряженных кораблей с тысячью латников и четырьмястами стрелков: стратегами были: Каркин, сын Ксенотима, Протей, сын Эпикла, и Сократ, сын Антигена. С такими-то силами афиняне снялись с якоря и стали плавать кругом Пелопоннеса; а тем временем пелопоннесцы, пробывши в Аттике, пока хватило у них запасов, отступили обратно через Беотию, по не тем путем, по которому вторгались: они пошли мимо Оропа и опустошили так называемую Грайскую землю, которую возделывают подчиненные Афинам оропяне. Воротясь же в Пелопоннес, они все разошлись по своим государствам.

24. Когда пелопонпесцы отступили, афиняне поставили на суше и на море сторожевые посты, собираясь держать их до конца войны. Затем они постановили отделить из денег, хранившихся на Акрополе, тысячу талантов, отложить их и не тратить,[158] а воевать на остальные средства; кто же предложит в беседе или в собрании тронуть эти деньги иначе как на случай защиты от неприятеля, если он с флотом своим нападет на город, того казнить смертью. Точно так же решили отделять каждый год сто самых лучших трехрядных судов с их начальниками, чтоб беречь их, вместе с упомянутыми деньгами, лишь на случай той же опасности, ежели понадобится.

25. Между тем сто афинских кораблей, да пятьдесят керкирских кораблей, явившихся на помощь, да некоторые другие из тамошних союзников плавали вокруг Пелопоннеса, разоряя различные местности; между прочим, они высадились и у Мефоны в Лаконике, где подступили к укреплениям, слабым и малолюдным. Но случилось так, что в тех местах находился со стражею спартанский гражданин Брасид, сын Теллида; уведомленный, он поспешил на помощь с сотней воинов, прорвался через афинское войско, рассеявшееся по полям и занятое возведением вала, и вступил в Мефону; при вторжении он потерял несколько воинов, но спас город, и за этот военный подвиг первый в Спарте удостоился похвалы. Афиняне же снялись с якоря и поплыли дальше. Приставши близ Фии в Элиде, они два дня опустошали ее поля и разбили в сражении триста отборных воинов, прибывших на помощь из Глубокой Элиды и окрестностей. Когда же поднялся сильный ветер и афиняне на том непривальном берегу стали терпеть от непогоды, большинство их ушло на кораблях за Рыбий мыс к фийской гавани, между тем как мессеняне и некоторые другие, не имевшие возможности сесть на корабли, двинулись по суше прямо к Фии и взяли ее; а потом подошли корабли, забрали их и, покинувши Фию, отплыли, ибо туда уже явилось на помощь большое войско элидян. И афиняне поплыли вдоль берега опустошать другие места.

26. Около того же времени афиняне отправили тридцать кораблей к Локриде и для охраны Евбеи; стратегом был Клеопомп, сын Клиния. Высадившись там, он опустошил некоторые прибрежные местности и взял Фроний, забрал оттуда заложников и при Алоне разбил локров, явившихся на помощь.

27. Тем же летом афиняне изгнали из Эгины[159] эгинян вместе с их женами и детьми, вменив в вину им то, что они были главными виновниками войны; да и безопаснее казалось, если лежащая подле Пелопоннеса Эгина будет занята собственными их поселенцами, — и они послали их на Эгину немного спустя. Изгнанным эгинянам лакедемоняне дали жить в Фирее и пользоваться ее землей, — отчасти из вражды к афинянам, отчасти за прежние услуги при землетрясении и восстании илотов. Та Фирейская область лежит у моря на границе Арголиды и Лаконики; одни из эгинян поселились здесь, другие рассеялись по остальной Элладе.

28. Тем же летом, в новолуние, — кажется, только тогда это и возможно, — солнце после полудня затмилось,[160] так что стало как полумесяц, и появились звезды, а потом округлилось снова.

29. Тем же летом абдерский гражданин Нимфодор, сын Пифеев, на сестре которого женат был Ситалк и который при Ситалке пользовался большим влиянием, прежде считавшийся врагом афинян, был теперь объявлен их проксеном и приглашен в Афины, ибо через него афиняне искали союза с царем фракиян Ситалком, сыном Тереса. Этот Терес, отец Ситалка, первый расширил царство одрисов на большую часть остальной Фракии (ибо много есть фракиян и независимых). С тем Терсем, который был муж Прокны,[161] дочери Пандиона из Афин, он отнюдь не сродни, и даже родом он не из той же Фракии: Терей жил в Давлии, в нынешней Фокиде, которая тогда заселена была фракиянамн, здесь и женщины его совершили свое деяние над Итисом (у многих поэтов соловей упоминается под именем давлийской птицы), здесь и Пандион, очевидно, ради взаимной помощи искал свойства через дочь с ближними фокидянами, а не с одрисами, отделенными многими днями пути. А Терес, у которого и имя-то иное, был первым могущественным царем одрисов; и с сыном его Ситалком афиняне искали союза, желая, чтобы он помог им покорить фракийские местности и Пердикку. По прибытии в Афины Нимфодор устроил для афинян союз с Ситалком и афинское гражданство для его сына Садока, сам же обещал довершить войну на Фракийском побережье и уговорить Ситалка отправить афинянам на помощь фракийское войско из конников и копейщиков. Нимфодор же помирил с афинянами и Пердикку, убедив возвратить ему Ферму; и Пердикка немедленно вместе с афинянами и Формионом пошел на халкидян. Таким-то образом союзниками афинян сделались царь фракиян Ситалк, сын Тереса, и царь македонян Пердикка, сын Александра.

30. Между тем афиняне на ста кораблях в водах Пелопоннеса берут городок коринфян Соллий и всецело передают его вместе с полями акарианским палерянам для жительства; и Астак, где правил Еварх, они взяли силою, тирана выгнали, а местность присоединили к своему союзу. Потом афиняне поплыли против острова Кефаллении и без боя привлекли его на свою сторону; Кефалления же, лежащая против Акарнании и Левкады, есть четырехградие, в которое входят: Пала, Крании, Самеи, Пронны. После чего корабли вскоре возвратились в Афины.

31. Под осень этого лета афиняне всем народом, как граждане, так и метеки, вторглись под начальством стратега Перикла, сына Ксанфиппа, в Мегариду. А те, что плавали вокруг Пелопоннеса на ста кораблях, случились в это время на обратном пути уже подле Эгины; узнавши, что остававшиеся в городе афиняне всем войском стоят при Мегарах, они поплыли туда и соединились с ними. Так собралось огромное афинское войско со всего государства, еще цветущего и не пострадавшего еще от болезни: одних граждан было не меньше десяти тысяч латников (да еще три тысячи были у Потидеи), метеков с ними выступило не меньше трех тысяч латников, и еще было немалое количество легковооруженных. Опустошивши много мегарской земли, войско возвратилось. Такие вторжения в Мегариду совершались во время войны ежегодно и потом, то конницей, то всем войском, пока афиняне не взяли Нисеи.[162]

32. В конце того же лета афиняне обратили в укрепление и Аталанту, остров подле Локриды Опунтской, дотоле необитаемый, чтобы пираты из Опунта и остальной Локриды не разоряли Евбею.

Таковы были события этого лета после отступления пелопоннесцев из Аттики.

33. В следующую зиму акарнанский Еварх, желая возвратиться в Астак, уговорил коринфян помочь ему на сорока кораблях с полутора тысячами латников и сам еще принанял наемников. Начальствовали над войском Евфамид, сын Аристонима, Тимоксен, сын Тимократа, и Евмах, сын Хрисида. Коринфяне приплыли и вернули Еварха в Астак; они и в остальной Акарнании попытались завладеть береговыми местами, но не смогли и отплыли домой. Проплывая Кефаллению, они высадились при Краниях, но, будучи введены в обман каким-то с ними договором, подверглись нападению врасплох, потеряли несколько воинов и, жестоко теснимые, ушли восвояси.

[НАДГРОБНАЯ РЕЧЬ ПЕРИКЛА]

34. В ту же зиму афиняне, согласно обычаю предков, совершили на всенародный счет погребение[163] первых воинов, павших в этой войне. Сделано было так. За три дня до похорон сооружают подмостки и там выставляют останки павших, чтобы каждый своим близким делал приношения, какие хочет. Во время выноса десять колесниц от десяти фил движутся с кипарисовыми гробами, кости каждого павшего в гробу его филы; и еще несут одно пустое ложе для погибших без вести, чьих останков не могли сыскать. В выносе идут все желающие, горожане и иноземцы; женщины, родственницы покойников, голосят над могилой. Гробы опускают на всенародном кладбище в красивейшем городском предместье, где всегда хоронили павших в войне, кроме лишь убитых при Марафоне, которых за великую их доблесть там и погребли. Когда останки засыпаны, то выбранный от города человек, славный умом и видный положением, произносит над усопшими подобающее похвальное слово; и затем все расходятся. Так совершаются похороны; и в течение всей войны афиняне всякий раз держались этих обычаев. Здесь, для речи над первыми павшими, выбран был Перикл, сын Ксанфиппа. Когда пришло время, он выступил вперед от погребения, взошел на высокий помост, чтобы голос его был слышнее в толпе, и произнес следующую речь.

35. «Те, кому случалось говорить с этого места, воздают обычно похвалу тому, кто ввел в обряд такую речь, ибо впрямь прекрасно говорить так над павшими в войнах. Мне же кажется достаточным, чтобы мужам, отличившимся в деле, и почести воздавались бы делом, — например, вот этим всенародным погребением; и не надо бы рисковать, вверяя доблесть многих слову одного, то ли удачному, то ли нет. Ибо нелегко соблюсти меру в речах, где истина лишь с трудом становится убедительна. В самом деле, слушатель, знающий и благосклонный, может сказанное счесть недостаточным по сравненью с тем, что он знает и хочет услышать; и напротив, слушатель несведущий может в зависти счесть иное и преувеличенным, если что услышит выше собственных сил, — ведь человек способен слушать похвалу другим лишь до тех пор, пока и себя считает способным на слышимое, а что выше этого, то возбуждает в нем лишь зависть и недоверие. Но так как обычай наш одобрен людьми старого времени, то и я ему обязан подчиниться, попытавшись, сколь возможно, сказать то, что чувствует и хочет каждый из вас.

36. Я начну прежде всего с предков, ибо именно сейчас справедливость и пристойность требуют воздать им дань воспоминания. Ведь это они, от века обитавшие в этой земле, из поколения в поколение доблестью своею сохранили ее свободной до наших дней. И за это они достойны похвалы; а еще достойнее ее отцы наши,[164] потому что к полученному ими наследию трудами своими приобрели они нынешнее наше могущество и оставили его нам. А затем приумножили его и мы сами, ныне здравствующие и полные сил, сделав город наш вполне и во всем независимым и в военное и в мирное время. Но какими что приобрели мы воинскими подвигами и с какой отвагой мы или отцы наши отражали вражий натиск варваров или эллинов, о том вы сами знаете, и мне не нужно много говорить. А вот какие заботы и труды привели нас к этому, при каких порядках и какими средствами достигли величия, об этом я и хочу сказать, прежде чем восславлю павших воинов: думаю, что именно сейчас напомнить это не излишне, и всему собранью горожан и иноземцев полезно это выслушать.

37. Государственные наши порядки не следуют чужим обычаям: мы скорее сами подаем пример, чем подражаем другим. Называется наш строй народовластием, потому что зиждется не на меньшинстве, а на большинстве народа. Законы наши в частных делах всем дают нам равные возможности. Уважением у нас каждый пользуется по заслугам, и ни поддержка приверженцев не приносит больше успеха, чем собственная доблесть, ни скромность звания не мешает бедняку оказать услугу государству. Мы свободно ведем общественные наши дела, а в повседневных заботах не страдаем друг к другу подозрительностью, не раздражаемся на тех, кто делает что-либо в свое удовольствие, и досады своей, хоть и безвредной, но все же неприятной, мы не обнаруживаем. Не зная гнета в частной жизни, мы умеем страшиться беззакония в общественной и всегда повинуемся лицам, облеченным властью, и законам, а из них в особенности тем, которые существуют на пользу обижаемым и которые, будучи неписаными, тем бесспорнее влекут позор для нарушителя.[165] 38. Ежегодными нашими состязаниями и жертвоприношениями мы даем душе многообразное отдохновение от трудов, равно как и благолепие домашнего уюта повседневною приятностью своею отгоняет уныние. А так как город наш велик, то к нему стекается все и отовсюду, так что благами других народов наслаждаемся мы так же свободно, как плодами нашей собственной земли.

39. В военных заботах отличаемся мы от противников вот чем: государство наше мы открываем для всех[166] и никакими гонениями не мешаем иноземцам видеть нас и знать, ибо мы нисколько не боимся, что враги подсмотрят у нас что-то и используют: мы сильны не столько тайной подготовкою и хитростью, сколько свойственной нам отвагой в открытых действиях. И в делах воспитания противники наши с малых лет закаляют мужество тяжелыми упражнениями, мы же, хоть живем непринужденно, а не хуже их встречаем равноборные опасности. И вот доказательство этому: лакедемоняне идут войной на нашу землю не одни, а со всеми своими союзниками, тогда как мы нападаем на врагов без всякой помощи и даже на чужбине без труда обычно побеждаем тех, кто бьется за свое достояние. Совокупных наших сил никто из врагов еще не меривал, ибо мы одновременно и о нашем флоте заботимся, и о наших же сухопутных многих предприятиях; потому-то враги, одолевши в стычке лишь частицу наших войск, кичатся победою над всеми, а потерпевши поражение, говорят, будто от всех. И хотя на опасности мы легко идем скорее из беспечности, чем из привычки к тяготам, скорее по храбрости природной, чем предписываемой законами, все же преимущество наше в том, что мы не томим себя заране предстоящими лишениями, но, подвергшись им, оказываемся не малодушней наших вечно труждающихся противников.

И не только потому, но и по другому многому государство наше достойно удивления.

40. Мы любим красоту без прихотливости и мудрость без расслабленности; мы пользуемся богатством, чтобы браться за дело, а не хвастать на словах; и в бедности у нас не постыдно признаться, а постыднее не выбиваться из нее трудом. Люди у нас заботятся одновременно и о домашних своих делах, и о государственных, да и у кого другие есть дела, и тем не чужды государственные понятия: кто далек от них, того лишь мы одни зовем не вольным человеком, а тунеядцем. Мы стараемся сами правильно обдумать или оценить наши действия и не думаем, что слова делам во вред;[167] вредней бывает браться за нужное дело, не уяснив его заранее на словах. Превосходство наше также в том, что мы умеем и отважно дерзнуть и размыслить, на что мы дерзаем; у прочих, наоборот, неведение вызывает отвагу, размышление же — нерешительность. А ведь сильными духом впрямь должны считаться прежде всего те, кто ясно понимают и страшное и сладкое, но от этого не отступают пред опасностями. Равным образом и в услугах мы поступаем противоположно большинству: друзей мы приобретаем, не принимая от них услуги, а сами их оказывая. Оказавший услугу — более надежный друг, так как он своим расположеньем к получившему услугу сохраняет в нем признательность; напротив, человек облагодетельствованный менее чувствителен, ибо знает, что ему предстоит возвратить услугу не из благодарности, а по долгу. Мы одни благодетельствуем безбоязненно, не столько из расчета на выгоды, сколько из доверия, покоящегося на свободе.

41. Говоря коротко, я утверждаю, что все наше государство есть школа Эллады; каждый человек у нас, мне кажется, может приспособиться к занятиям самым многообразным и без всякой грубости, а тем самым ловче всего добиться для себя независимого состояния.

Что все сказанное — не пустая похвальба по удобному поводу, но сущая истина, доказывает сама сила нашего государства, достигнутая именно этими свойствами. Действительно, из нынешних государств только наше выдерживает испытание выше всех пересудов, только наше не заставляет врага негодовать, что такие бойцы его отразили, не заставляет подданных роптать, будто властвуют над ними недостойные. В этой силе своей, очевидной для всех и доказанной великими доказательствами, мы послужим предметом удивления для современников и потомства, и не нужен нам ни славословящий Гомер, ни иной какой песенный ласкатель, ибо краткую их выдумку разрушит истина наших дел. Мы нашей отвагой заставили все моря и все земли стать для нас доступными, мы везде поставили вечные памятники наших бед и благ. Вот за какое государство положили в борьбе жизнь эти воины, считая долгом чести быть ему верными, и каждому из оставшихся в живых подобает желать всякого труда во имя его.

42. Я затем и говорил так долго о государстве нашем, чтобы показать, что мы и враги наши, у которых нет ничего подобного, ведем борьбу за неравное, и чтобы хвала моя тем мужам, над коими я говорю, не осталась бездоказательна. И важнейшее уже сказано, ибо всю красу, что я прославил здесь, принесла нашему городу доблесть этих и подобных им мужей и немного найдется эллинов, чьим делам такая хвала была бы под стать. Думается мне, что для мужской доблести первым признаком и последним подтверждением бывает вот такой конец. Ибо человек с недостатками честно их уравновешивает мужеством в войнах за отечество: здесь добром стирается зло, и общая польза заслоняет вред от частностей каждого. Ни один из этих воинов не оробел, предпочитая наслаждаться богатством своим, и не уклонился от опасности в надежде избыть бедность свою и разбогатеть: месть врагу для них была желаннее, риск опасности казался им прекраснее всего, с этим риском хотели они отмстить, а от тех благ отказаться. Надежде предоставив неверность успеха, в прямой борьбе лицом к лицу с опасностью они считали долгом полагаться только на себя: им казалось краше, отражая врага, погибнуть, нежели, уступив, спастись. Они избегли позорящего слова, они жизнью отстояли свое дело и в роковой свой миг, отходя, преисполнены были не столько страхом, сколько славою.

43. Столь достойны государства оказались эти павшие. А вам, оставшимся в живых, следует себе желать большей безопасности, но перед врагом решиться на не меньшую отвагу. Не словами на это вдохновляйтесь, хотя иной долго может говорить о том, что вы и сами знаете не хуже его, и долго перечислять все блага от побед над врагом, — нет, вы должны на деле повседневно взирать на силу нашего государства, полюбить ее, и когда представите себе ее величие, то вспомнить, что его стяжали люди — люди отважные, знавшие свой долг и в борьбе руководившиеся чувством чести. Если же в предпринятом случалось им терпеть неудачу, они не считали достойным лишать государство своей доблести и слагали для него прекраснейшую складчину — отдавали сообща жизнь и за то обретали каждый для себя нестареющую похвалу и славнейшую могилу: не столько эту, в которой они покоятся теперь, сколько ту, где слава их остается незабвенною, — в каждом слове и деле потомков. Знаменитым людям могила — вся земля, и о них гласят на только надгробные надписи на родине, но и неписаная память в каждом человеке и даже на чужбине: память не столько о деле их, сколько о духе их. Соревнуйте этим мужам, считайте счастьем свободу, а свободою мужество и потому не озирайтесь пред военными опасностями. Не щадить своей жизни — это удел не злополучных и отчаявшихся, а скорее тех, кому грозит перемена в жизни к худшему и кому от поражения перемена эта всего заметнее. Ведь для человека гордого унижение в трусости больней, чем смерть, ибо смерть нечувствительна, когда на нее идут с твердостью и с надеждой на общее благо.

44. Вот почему, присутствующие здесь родители павших ныне воинов, не горевать я буду о вас, а утешать вас. Вы ведь сами взросли среди меняющихся обстоятельств, и вы знаете, какая это удача — кончить дни свои благолепною смертью, как они, или благолепною скорбью, как вы, и знаете, какое это счастье, когда доброй жизни соразмерна добрая смерть. Понимаю сам, как трудно утешать вас, потому что часто будете вы вспоминать о детях, видя чужое счастье, которое некогда было и вашим: ведь скорбят не о тех благах, которых лишаются, не познав, но о том, к которому привыкли и которого больше нет. Однако те из вас, кто по возрасту способны еще иметь детей, укрепляйте себя на них надеждою: будущие дети в доме помогут иным забыть о тех, кого уж нет, а государству принесут двоякую пользу, не дав ему ни обезлюдеть, ни ослабеть. Ведь невозможно с равным нравом обсуждать дела тем, кто не в равной мере рискует своими детьми. Вы же, перешедшие родительский возраст, считайте своей прибылью, что большую часть вашей жизни вы провели в счастье, а в недолгой оставшейся облегчайте скорбь доброю славою павших сыновей. Не стареет только жажда чести, и в бессильном возрасте услаждает нас не столько корысть, как говорят иные, сколько почет.

45. Вам же, здесь стоящим сыновьям и братьям павших, великое предвижу я состязание, ибо трудно будет вам при всем избытке вашей доблести стать не то что вровень, а хотя бы вслед им: ведь усопших всякий рад хвалить — тем, кто жив, завидуют соперники, а кто сошел с пути соревнования, тех ничто уж не мешает любить и чтить. Наконец, если нужно мне упомянуть и о доблести женщин, которые останутся теперь вдовами, то я все скажу в коротком увещании: быть не слабее присущей женщинам природы — великая для вас слава, и тем выше, чем меньше говорят о ней среди мужчин, все равно, с похвалою или с порицанием.

46. В слове моем, предписанном обычаем, я сказал все, что считаю нужным; делом же нашим в честь усопших частью будь свершенное здесь погребение, частью же то, что дети их отныне и до возмужалости будут воспитываться за всенародный счет. Это — от государства нашего лучший венок за участие в славной борьбе и умершим и оставшимся в живых: ибо где доблести назначена высшая из наград, там гражданствуют лучшие из граждан. Теперь же, оплакавши каждый своих родных, ступайте по домам».

47. Таковы были похороны, совершенные этой зимою. С окончанием ее кончился и первый год этой войны.

[ЧУМА В АФИНАХ И ПАДЕНИЕ ПЕРИКЛА]

В самом начале следующего лета пелопоннесцы и союзники их вторглись в Аттику с двумя третями своего войска, так же как и в первый раз, во главе с царем лакедемонян Архидамом, сыном Зевксидамовым, и, расположась, стали опустошать поля. Немного дней пробыли они в Аттике, как среди афинян стала являться болезнь. Говорят, и раньше она захватила многие местности, Лемнос и другие; но такой чумы и людской смертности не запомнили нигде. Не только врачи были бессильны, поначалу леча без понимания, а потом и сами умирая, тем чаще, чем больше сближались с больными, — бессильно было всякое человеческое искусство. Сколько люди ни взывали к святыням, оракулам и прочему, все было бесполезно; наконец, одолеваемые бедствием, оставили и это.

48. Началась она сперва, говорят, в заегипетской Эфиопии, потом спустилась в Египет, Ливию и большую часть царских земель. На Афины болезнь обрушилась внезапно и прежде всего поразила жителей Пирея, почему и говорили, будто пелопоннесцы отравили там колодези, — водопроводов там тогда еще не было; но потом она достигла и верхнего города, и людей тогда стало умирать уже гораздо больше. Но пускай о ней всякий судит по своему разумению, врач ли он или обыкновенный человек: и от чего она могла произойти, и какие причины способны были так переменить все состояние человека. Я же изложу только, какова она была и по каким признакам, ежели она нагрянет вновь, легче будет, что-то зная, ее распознать; все это я укажу, и сам болев, других недужных видев своими глазами.

49. Все были согласны в том, что от прочих болезней этот год был самый свободный; если же кто и заболевал чем-нибудь, всякая болезнь разрешалась чумою. Остальных, кто был здоров, без всякой видимой причины внезапно схватывал прежде всего сильный жар в голове;[168] появлялась краснота и воспаление глаз; затем и внутри гортань и язык тотчас затекали кровью, а дыхание становилось неправильным и зловонным. Вслед за этим наступало чиханье и хрипота, а немного спустя боль переходила в грудь, сопровождаясь жестоким кашлем. Когда болезнь бросалась на желудок, она производила тошноту и извержения желчи во всех видах, обозначаемых у врачей особыми именами, причем испытывалось тяжкое страдание; а на большинство больных нападала еще сухая икота, дававшая сильные судороги, которые иных отпускали тотчас, а иных лишь много спустя. Тело было на ощупь не слишком горячим и не бледным, а красноватым, с синевой, и на нем высыпали пузырьки и нарывы. Но внутренний жар был таков, что больной не выносил прикосновения самой легкой шерстяной, холщовой или иной одежды, а раздевался донага и с особенною приятностью кидался в холодную воду. Многие, оставшись без ухода, от неутолимой жажды бросались в колодцы; и безразлично было, пил ли кто много или мало. Непокой и бессонница угнетали больного непрерывно. Но хотя болезнь была во всей силе, тело не ослабевало, а, сверх ожидания, боролось со страданиями, так что больные большею частью умирали от внутреннего жара на седьмой или на девятый день, все еще несколько сохраняя силы. Если же больной переживал эти дни, болезнь спускалась в живот, там образовывалось сильное нагноение, сопровождавшееся неодолимым поносом, от которого потом многие, обессилев, умирали. Так болезнь проходила по всему телу, начиная сверху, где зарождалась в голове; а если кто переживал самое тяжелое состояние, то болезнь давала себя знать поражением конечностей — детородных частей или пальцев рук и ног; и многие с выздоровлением теряли эти члены, а иные лишались и глаз. Были и такие, которые тотчас по выздоровлении забывали решительно обо всем и не узнавали ни себя, ни близких.

50. Болезнь эта превосходила всякое описание: мало того, что она поражала каждого с такою силою, которой не могла сопротивляться человеческая природа, необыкновенность свою яснее всего она являла в том, что все птицы и четвероногие, питающиеся трупами, — а многие трупы оставались без погребения, — или не приближались к ним, или, отведавши их, погибали. Доказательство тому — что эта порода птиц на глазах исчезла и не видна была ни подле трупов, ни в каком другом месте; а на собаках, что живут при людях, такое действие трупов было еще приметней.

51. Такова была та болезнь, — в общих чертах, без многих особенностей, какими она отличалась у отдельных больных. Никакою другою из обычных болезней люди в то время не болели; если же какая и появлялась, то разрешалась она чумою. Умирали и те, за кем не было ухода, и те, о ком все заботились; не нашлось, можно сказать, ни одного врачебного средства, употребление которого должно было бы помочь: что шло на пользу одному, то вредило другому. Ни крепкое тело, ни слабое не в силах было выдержать болезнь, она уносила всех и при всяком лечении. Самым же ужасным во всей беде был упадок духа — ибо при первом же недомогании люди теряли надежду, отдавались скорее на произвол судьбы и уже не сопротивлялись болезни, — а также и то, что при уходе друг за другом люди заражались и мерли, как скот. Наибольшая смертность была именно от заразы. А если иные из страха и не желали приближаться друг к другу, то погибали в одиночестве: так по недостатку ухаживающих опустело множество домов. Если же кто приближался к больным, то погибал сам, — больше всего это были люди, желавшие помочь, ибо из чувства чести они не щадили себя и посещали друзей, когда даже члены семьи под конец покидали своих, устав горевать по умирающим и сдавшись силе бедствия. Больше сострадания к умирающим и больным обнаруживали оправившиеся от болезни, потому что, сами пройдя через нее, они были уже в безопасности: вторично болезнь не поражала, по крайней мере, насмерть; другие им завидовали, а сами они от чрезмерной радости в настоящем готовы были верить, что и впредь никакая болезнь их не погубит.

52. В довершение к постигшему бедствию всех гнело скопление народа с полей в город, а особенно самих пришельцев. Так как домов недоставало и летом они жили в душных хижинах, то и гибли они неладно: умирающие лежали один за другим как трупы, или ползали полумертвые по улицам и около всех источников, мучимые жаждою. Святилища, где теснились их палатки, полны были трупов, так как люди умирали тут же. Оттого, что болезнь так свирепствовала, люди, не зная, что с ними будет, перестали уважать и божеские и человеческие установления. Все обряды, какие прежде блюлись при погребении, были попраны, всяк хоронил, как мог. Многие, за смертью стольких близких оставшись без погребальных средств, хоронили совсем неподобно: одни клали своего покойника на чужой костер и поджигали его прежде, чем являлись хозяева, другие приносили мертвого и бросали в горевший костер на чужой труп, а сами убегали.

53. И в остальном тоже эта болезнь стала для государства началом дальнейших беззаконий. Теперь каждый легче отваживался на то, что прежде таились делать в свое удовольствие: все видели быстроту перемен, как внезапно умирали богатые и как добром их тотчас завладевали ничего прежде не имевшие. Поэтому все желали вкусить скорейших наслаждений, считая, что и жизнь и деньги ненадолго даны. Никому не хотелось задолго страдать, чтоб достичь считаемого прекрасным, так как неизвестно было, доживет ли он до него; но что сразу было приятно или вело к тому, то и считалось прекрасным и полезным. Ни страх богов, ни людской закон никого не сдерживал: люди видели, что все гибнут одинаково, и потому считали безразличным, что чтить богов, что не чтить, а до суда и наказания за свои преступления никто дожить не надеялся. Гораздо более тяжким приговором считался тот, который висел уже над головою, и прежде, чем он обрушится, казалось, должно насладиться хоть чем-нибудь от жизни.

54. Вот какого рода бедствие пало гнетом на афинян: в стенах умирали люди, за стенами опустошались поля. В несчастии, как водится, вспомнили и о том стихе, который, по словам стариков, древле пелся так: «Будет дорийская брань, и чума придет вместе с нею». Между людьми возник спор, что в этом стихе древними сказано не «чума», а «голод»,[169] но, конечно, по обстановке решено было, что сказано «чума», — ибо память людей применялась к переживаемому; думаю, что если после этой случится другая дорийская война и с нею совпадет голод, то, наверное, и стих будут читать соответственно. Знавшие вспомнили и вещание лакедемонянам на вопрос, следует ли воевать; тогда божество рекло, что они победят, если будут воевать всею силою, и само обещало помочь им; казалось, что все сбывается по прорицанию, так как за вторжением пелопоннесцев тотчас началась чума. В Пелопоннес болезнь не проникла сколько-нибудь заметным образом, а больше всего охватила Афины и затем другие самые людные местности. Так было с чумою.

55. Пелопоннесцы же, опустошив равнину, явились в землю, именуемую Приморьем, и дошли до Лаврия,[170] где серебряные рудники афинян; здесь они сперва разорили берег, обращенный к Пелопоннесу, а потом и обращенный к Евбее и Андросу. Но Перикл, и в то время бывший стратегом, оставался при мнении, что не должно выходить на бой, как и во время первого вторжения.

56. Когда пелопоннесцы находились еще на равнине и не сошли в Приморье, Перикл снарядил сто кораблей к нападению на Пелопоннес, и когда все было готово, отчалил. На корабли он взял четыре тысячи афинских латников и триста человек конницы на судах для перевозки лошадей, тогда в первый раз такие сделали из старых кораблей. Вместе с афинянами выступили в поход хиосцы и лесбияне на пятидесяти кораблях. Когда это афинское войско отчалило, оно оставило пелопоннесцев уже в приморской Аттике. По прибытии к Эпидавру в Пелопоннесе, афиняне опустошили большую часть полей его, напали на город и понадеялись даже взять его, но не успели в этом. Отплыв от Эпидавра, они опустошили области Трезенскую, Галийскую и Гермионскую — все это прибрежье Пелопоннеса, — оттуда прибыли в Прасии, приморский городок самой Лаконики, опустошили часть его полей, а городок взяли и разорили; после этого они возвратились домой. Пелопоннесцев они уже не застали в Аттике: те отступили.

57. Все время, пока пелопоннесцы находились в афинской земле, а афиняне в морском походе, болезнь истребляла афинян и в войске, и в городе. Поэтому и пошли речи о том, что пелопоннесцы, узнав от перебежчиков о чуме в городе да и сами часто видя похороны, испугались и поспешили уйти. Впрочем, в это вторжение они дольше всего оставались в Аттике, опустошая всю страну: около сорока дней они пробыли в Аттике.

58. Тем же летом Гагнон, сын Никия, и Клеопомп, сын Клиния, товарищи Перикла по стратегии, взяли войско, что было у Перикла, и немедленно пошли на фракийских халкидян[171] побережья и на все еще осажденную Потидею. По прибытии они двинулись к Потидее с машинами и пытались всеми средствами взять ее. Но им не удалось ни взятие, ни иное что-либо, достойное таких приготовлений: дело в том, что и здесь явилась болезнь, изводя афинян и губя их войско, так что и прежде здесь стоявшие афинские воины, дотоле здоровые, заразились от Гагнонова отряда; Формиона же и тысячи шестисот воинов уже не было в Халкидике. Так Гагнон возвратился на судах своих в Афины, дней за сорок потерявши от болезни из четырех тысяч латников полторы. Прежние воины остались осаждать Потидею.

59. После вторичного вторжения пелононнесцев, когда вторично были опустошены поля, под гнетом и болезни и войны у афинян изменилось настроение. Перикла они стали обвинять за то, что он склонил их к войне и вверг в несчастия, а с лакедемонянами искали примирения и послали к ним несколько посольств, но бесполезно. Чувствуя себя в безвыходности, они напали на Перикла. Перикл видел, что афиняне недовольны положением и ведут себя точно так, как он и ожидал. Поэтому, будучи еще стратегом, он созвал народное собрание, чтоб ободрить афинян, смирить их раздражение, смягчить и успокоить. Выйдя к народу, он произнес такую речь.

60. «Я ждал от вас раздражения против меня, и мне ведомы его причины; потому я и созвал народное собрание, чтобы с упреком вам напомнить, что не так уж вы правы и в негодованье на меня, и в малодушии перед несчастиями. Я держусь того мнения, что когда все государство на верном пути, то это выгодней для граждан, чем если каждому будет хорошо, а всему государству трудно. Ибо если человек сам по себе благоденствует, а отечество гибнет, то он все равно ведь гибнет вместе с ним; и напротив, в благополучном государстве и злополучному человеку легче спастись. Итак, если государство способно нести на себе несчастия отдельных лиц, но не наоборот, то разве не следует всем нам помогать ему, вместо того чтобы делать так, как вы? Пораженные домашними несчастиями, вы упускаете из виду общее спасение и обвиняете меня, присоветовавшего войну, а вместе и себя самих, согласившихся со мной? Вы негодуете на меня — на того, кто вряд ли хуже всякого другого понимает, что нужно, объясняет, что понял, любит государство и свободен от корысти. Ведь кто знает что-либо и не умеет объяснить, тот все равно что ничего не знает; кто способен и к тому и к другому, но не хочет добра государству, тот все равно не предложит ничего хорошего; кто способен и к третьему, но доступен подкупу, тот за деньги может продать все. Так вот, если вы согласны, что во мне всех нужных качеств хоть немного больше, чем в других, и по моему совету начали войну, то теперь напрасно обвиняете меня в неправомыслии.

61. Действительно, если принимать решение при общем благополучии, то начать войну — большое безумие. Но когда необходимо было или уступить и тотчас покориться соседям, или пойти на риск и спасти себя, то больше заслуживает упрека тот, кто бежит, а не тот, кто встречает опасность. Я все тот же и стою, где стоял; вы же изменяете себе, — в безопасности вы меня слушались, а в беде раскаиваетесь. Мои доводы кажутся ошибочными вашему слабодушию, потому что неприятности чувствует каждый из вас, а о пользе нет ясного представления ни у кого: и вот после перемены, столь сильной и внезапной, у вас недостало духа, чтоб держаться прежнего решения. Да, внезапность и неожиданность трудно предвидимых событий порабощает рассудок; это и постигло вас ввиду всех бедствий, а особенно чумы. Однако вам, гражданам великого государства, воспитанным в соответствующих нравах, не к лицу поддаваться и тягчайшим несчастиям, затмевая ваше достоинство: ибо люди одинаково осуждают того, кто из трусости оказывается ниже своей славы, и ненавидят того, кто из дерзости рвется выше своей славы. Вы должны, забыв личные невзгоды, добиваться общего спасения.

62. Как ни трудна и продолжительна война, победа будет нашею, — и хоть в этом были у вас сомнения, я не раз уже доказывал неправоту их; этого достаточно. Теперь я разъясню вам еще одну примету вашего могущества, о которой, кажется, ни вы никогда не задумывались, ни я в моих прежних речах; я и теперь о том не вспомнил бы, чтобы вы не затщеславились, если бы не видел неуместного вашего страха. Дело в том, что вы считаете себя владыками только над союзниками; я же утверждаю, что из двух стихий, явно вверенных человеку, суши и моря, над одним вы всецело полновластны и в теперешних пределах, и в любых, в каких пожелаете: нет сейчас на свете ни царя, ни народа, чтобы задержать нынешнюю силу вашего флота. Эта мощь такова, что с нею не сравнится польза от домов и полей, потерю которых вы мните столь тяжкою: рядом с этой мощью они не больше стоят огорчения, чем какой-нибудь садик, утеха богача, если знать, что свобода, за спасенье которой мы боремся, легко нам все это вернет, а покорность врагу лишит нас, как водится, и прежде достигнутых благ. В том и другом не к лицу нам быть хуже отцов наших, которые это достояние не в подарок приняли, но своими трудами приобрели, сохранили и передали нам; постыднее потерять, что имеешь, чем не достичь, чего ищешь. Нам пристало идти на врагов не только с гордостью, но и с презрением, — ибо кичливость от счастливого неведения бывает и в трусе, а презрение рождается от сознательной уверенности в превосходстве над врагом, и эта уверенность у нас есть. В переменных успехах мужество крепнет от сознания уверенности в себе, чья опора не столько в надежде, сильной лишь в безвыходных положениях, сколько в понимании действительности, позволяющем верней предвидеть будущее.

63. Если вы рады власти, принесшей нашему городу почет, то или спасите этот почет, не пугаясь трудов, или вовсе за ним не гонитесь. Не думайте, что борьба идет лишь против рабства за свободу; она идет за сохраненье власти и против опасностей, которые она на вас озлобила. Отрекаться от власти нам поздно: ведь она уже стала тиранической, захватить которую — несправедливо, а сложить — опасно. Зря иные в робком миролюбии разыгрывают теперь благородство: этим они могут лишь скорей сгубить все государство, если бы им удалось склонить к себе сограждан или отселиться для самоуправления. Миролюбие без готовности ко всему не спасает: это бестревожное рабство помогает государству не господствовать, а покорствовать.

64. Не давайте же увлечь себя подобным гражданам и не негодуйте на меня за то, что неприятель и вторгся к нам и делал все, чего и следовало ожидать, раз вы не захотели покориться ему: ведь вы сами вместе со мною решились воевать.

Правда, сверх того, что мы ждали, постигла нас эта болезнь — лишь она была превыше всех предположений. Оттого-то, я знаю, отчасти еще сильнее ваша ненависть против меня. Но это несправедливо: ведь не стали бы вы вменять в заслугу мне какой-либо вашей удачи, если бы она была нечаянной. Что от божества, то следует принимать с сознанием неотвратимости сего, а что от врагов, то с мужеством: так водилось в нашем городе прежде, и не нужно этому препятствовать. Сознайте, что за то и пользуется государство наше величайшею славою у всех людей, что оно не склоняется перед несчастиями, что в войнах оно потеряло столько людей и трудов, но доселе сохраняет великую силу, память о которой будет вечной в потомстве, если даже мы теперь уступим: ведь всему в природе свойственна и убыль. Останется память о том, что мы, эллины, над эллинами больше всего властвовали, что в жесточайших войнах выстояли против всех врагов вместе и порознь и что город наш во всем был больше и богаче всех. И если нерадивый может порицать все это, то жаждущий деятельности сам будет соревновать нам, а не достигший столького — завидовать. А что нам приходится встречать и горечь и ненависть, это общая участь всех, кто притязает властвовать над другими. Но кто навлекает на себя зависть, стремясь к высшему, тот прав: ненависть держится недолго, блеск же в настоящем и слава в будущем вечно остаются в памяти людей. Так и вы ради прекрасного будущего непостыдным настоящим завоюйте с вашим рвением блеск и славу. С лакедемонянами не вступайте в переговоры и не показывайте вида, будто нынешние невзгоды вам в тягость; кто в бедствиях духом нимало не омрачается, а делом упорно сопротивляется, те и люди и государства бывают сильнее всех».

65. Такою речью Перикл старался унять раздражение афинян против себя и отвратить их ум от бедствий настоящего. И в общих своих решениях народ последовал его словам, не слал больше послов к лакедемонянам и упорнее стал вести войну: но частным образом все продолжали страдать — простой народ потому, что он потерял и то немногое, что имел, а сильные люди потому, что они лишились и сельских усадеб, и драгоценной утвари, и прочего богатого добра, а больше всего потому, что вместо мира была война. Все же и общее раздражение против Перикла прошло не раньше, чем он был наказан денежною пенею. Но прошло лишь малое время, как водится у толпы, и его снова выбрали в стратеги, доверив ему все дела: частное горе уже притупилось у каждого, а для общих нужд Перикл считался самым драгоценным человеком.

И действительно, пока он стоял во главе государства в мирное время, он вел его с умеренностью, блюл его безопасность и возвысил к наибольшему могуществу; а когда началась война, он и тут, как видно, предусмотрел всю ее важность. После этого он прожил лишь два года и шесть месяцев, а когда умер, то предвидение его о войне еще больше обнаружилось. В самом деле, Перикл утверждал, что афиняне выйдут победителями, если будут держаться спокойно, заботиться о флоте, не стремиться в войне к расширению владычества, не подвергать город опасности. Афиняне же во всем этом поступили как раз наоборот; да и в других делах, помимо войны, они действовали во вред себе и союзникам под влиянием личного честолюбия и личной корысти, и удайся им эти дела, весь почет и выгоды достались бы частным лицам, не удавшись же, они принесли пагубу в войне всему государству. Было это оттого, что Перикл, опираясь на свой ум и достоинство и, несомненно, будучи неподкупнейшим из граждан, свободно сдерживал народную массу, и не столько она руководила им, сколько он ею: так как он приобрел свое влияние, не прибегая к недостойным средствам, он никогда не говорил в угоду массе, но мог в своем достоинстве подчас и гневно возражать ей. Так всякий раз, когда он замечал в афинянах неуместную заносчивость и дерзость, он смирял их своими речами, доводя их до страха; а объятым неразумною боязнью он внушал им снова отвагу. По имени это было народовластие, на деле же власть принадлежала первому гражданину. А преемники Перикла были скорее меж собой равны, но каждый стремился стать первым и для этого угождал народу и вверял ему правление. Оттого-то, как обычно в государствах больших и владычествующих, сделано было много ошибок; среди них был и сицилийский поход, не удавшийся не столько из-за неверного мнения о противнике, сколько оттого, что, выслав войско, граждане уже не думали о помощи высланным, а в стремлении своем к руководительству народом заняты были личными нареканиями, ослабляя войско и внося впервые взаимную смуту в государственные дела. Однако, хотя и в Сицилии была потеряна большая часть флота и другие военные средства, и в городе происходили уже междоусобицы, [десять] лет еще афиняне выдерживали борьбу и с прежним врагом, и с примкнувшими к ним сицилийцами, и со все чаще отпадавшими союзниками, а потом и с сыном персидского царя Киром,[172] что снабжал пелопоннесцев деньгами на флот; и сдались они лишь после того, как силы их были сокрушены внутренними раздорами. Вот насколько ошибся Перикл в своих расчетах, когда предсказывал афинскому государству столь легкую победу в войне с одними пелопоннесцами.

Предыдущая главаГлава 6 из 16Следующая глава