Дед с бабкой ушли от нас — им дали комнату на Чистых прудах. Отец был рад, когда бабка с дедом уехали.
Шиманский все чаще бывал у нас. Любимый ученик уже больше не был молодым человеком в солидных очках, в нем появилась маститость и округленность форм, он становился похож на отца. И говорить стал так же размеренно, и жестикулировал плавно, и передвигался уже без живости молодости. И одевался Шиманский, подражая отцу, в просторные дорогие костюмы. И от него всегда пахло хорошим одеколоном и дорогим табаком.
Мама старела, худела, все больше становилась похожа на бабку, и когда они вместе сидели, курили, казались сестрами, а не матерью с дочерью. Бабка к нам заходила.
А дед, как съехал от нас, никогда не заглядывал.
Я часто бывал на Чистых прудах. Дед работал в историческом флотском отделе, носил погоны капитана первого ранга, очень сетовал, что не часто приходится выезжать на флоты, говорил, что, как только выйдет на пенсию, поселится в одном из портовых городов — в Таллине или в Севастополе.
— Поломали мне флотскую жизнь, — огорчался он, — представляешь, сколько отняли плаваний, Юрище?
В чистенькой комнатке с огромным полуовальным окном было полно реликвий Конармии и флотской службы: бабка бережно сохранила фотографии кораблей, групповые портреты матросов и командиров. Лихой моряк в бушлате и бескозырке верхом на лошади — дед в гражданскую. Портреты вихрастых конников, все с надписями: «Варваре», «Варваре Корнеевне», «Пулеметчице Варе», «Соратнику по Первой Конной» и фотографии Буденного и Оки Ивановича Городовикова, коротенького и грозного, со смоляными усами. И фотографии самой бабки возле огнедышащей кобылки Маруси или норовистого Черныша.
Над аккуратно прибранной кроватью висели конноармейский бабкин клинок и дедова матросская бескозырка с георгиевской, давно выцветшей ленточкой. А на полочке аккуратно были расставлены книги, среди них дареные, с надписями, которыми бабка и дед дорожили.
Меня всегда принимали с радостью, угощали крепким душистым чаем, и дед каждый раз спрашивал, как дела в школе и не изменил ли я своего решения. Я отвечал, что мечтаю попасть в военно-морское училище и мечте своей не изменю никогда. Большое, словно загримированное морщинами лицо деда все прояснялось:
— Слышишь, Варюша?
— Слышу, — отвечала бабка, доставая из шкафчика малиновое варенье.
Над столом загоралась лампа под шелковым абажуром, становилось уютно, забегала, с коньками в руках, соседка моих стариков Ниночка, девушка с быстрыми глазками, розовощекая, в белом свитере и в белой вязаной шапочке, похожая на белочку.
— Не надо ли вам чего в магазине, Варвара Корнеевна? Буду возвращаться с катка — забегу.
Она вскидывала на меня глазки из-под пушистых ресниц:
— А вы, Юра, разве на коньках не катаетесь?
И исчезала так же внезапно, как и появлялась. Бабка ворчала:
— В наше время так за кавалерами не охотились.
На что дед отвечал рассудительно:
— Кавалеры-то нынче в цене.
Мне удивительно было слышать, что меня причисляют к категории «кавалеров». Но стоило взглянуть в зеркало, чтобы убедиться, что я уже из подростка стал юношей.
К девушкам я оставался почти равнодушен. Вспоминались черные мачты рыбачьих судов в багровом и страшном закате и зеленое с белыми гребнями море, которыми мы любовались с Лэа.
— Что ты задумался? — спросил как-то дед после посещения Ниночки. Девчушка она не балованная, только ветер в мозгах. Сегодня один, а завтра другой. То ли дело, бывало, любовь — что выстрел, что гранаты разрыв. Бабах — и на всю жизнь, как у нас с Варварой («Скажешь тоже», откликнулась ласково бабка). Боевое товарищество скрепляло — смерти в глаза глядели, за руки взявшись… Не скажу, что теперь молодежь не та. Есть среди молодых люди крепкие. А есть и так — мелкота…
Однажды пришел я к ним невзначай — и напоролся на целое общество.
— А-а, заходи, Юрище, у нас тут землячество балтийцев собралось. Внучонок мой, тоже в моряки метит, прошу его жаловать.
В комнате было зверски накурено. Дед дымил трубкой.
Бабка подливала в стаканы рубиново-фиолетовый чай.
На столе стоял армянский коньяк. Несколько моряков, пожилых и в больших чинах, вспоминали, как воевали на Балтике, как уходили с островов.
— А помнишь, Варсанофий, — басил востроносый седой капитан первого ранга, — как нас с тобой, когда мы на «Смелом» с острова шли, вызволил тощий рыжий эстонец, капитан шхуны? Я его встретил недавно. Он, как и ты, за безгрешность свою лет десять провел в местах отдаленных… На траулере в Атлантику снова ходит за килькой. Домой к себе свел, угощал килькой собственного засола. Не засол, а мечта! Жену представил и дочь. Когда взяли его — девчушкой была, а вернулся — невеста…
Он заговорил о тех кругах дантова ада, которые пришлось пройти морякам, уходившим из Таллина, о боях у ворот древнего города, среди отцветавших садов. Когда коньяк и чай были выпиты, трубки выкурены и гости собирались расходиться, я подошел к капитану первого ранга и робко спросил:
— А вы не помните, как звали ту девушку… дочку капитана-эстонца, у которого вы были в гостях?
— А бог ее знает, молодой человек, не то Елена, а может быть, Элли… А вам зачем?
Он попрощался и стал натягивать старенькую шинель.
Распрощался и я. Чистые пруды заметало поземкой. В снежной пелене светились огоньки. Я шел к метро, и снег залеплял мне лицо.
— Лэа, Лэа, — думал я горестно, — простишь ли ты мое малодушие?
После возвращения деда я изменил к отцу свое отношение. Он говорил во вред деду — это меня поразило.
Я присматривался к нему и стал замечать то, чего не замечал раньше. Как униженно говорит он с начальником «почтового ящика»! И как независимо — со знакомыми, которые по положению стоят не ниже его! А какой величественный вид он принимает с подчиненными, учениками, со всеми, кто питает уважение к званию «профессор», «орденоносец»! Меня раздражало самодовольство его, его непроизвольное хвастовство, его желание, чтобы ему кадили и угождали, говорили о его незаменимости, о том, что он открыл новую эру в науке. Я не хотел походить на него. Я хотел быть похожим на деда, на бабку, на мать скромную, неприметную, никогда не кичившуюся положением мужа!
Еще один, и последний, разговор о моем будущем произошел у меня с отцом.
— Да понимаешь ли ты, болван, — говорил отец с раздражением, — что свою судьбу можно планировать, лишь имея перед собой перспективу? Космос, физика, кибернетика… вот где будущее. Флот абсолютно бесперспективен.
Большие корабли режут на части и сдают на лом. Мелкие устарели и доживают свой век. Недаром в морских училищах с каждым годом увеличивается недобор слушателей. Я уже навел справки. Никто не хочет губить свою жизнь. Проучиться несколько лет, а потом очутиться с дипломом на улице?
Я стоял на своем. Отец чувствовал, что меня сломить трудно. Если бы он смог, он бы выдрал меня.
Но случилось большое несчастье. Отца увезли в больницу прямо из «почтового ящика». Мы пришли к нему с матерью. Отец знал, что умирает.
Смерть есть смерть, и когда она подступает к человеку вплотную, он или начинает отчаянно сопротивляться, или пресмыкается перед нею, прося подождать, дать отсрочку на день, на час или даже на десять минут. И отец, в отличие от твердокаменного героя фильма «Девять дней одного года» (что прогнал жену: «попрощаться успеем, сначала закончу дела»), горько рыдая, прижал голову к груди матери. Он жадно цеплялся за жизнь. Он захлебывался от слез.
Я тоже разревелся. Мать была словно мертвая.
Нам не позволили долго оставаться в палате. Отец умолял: «Пусть посидят, ведь в последний же раз!»