Жизнь и деятельность Хорикия теснейшим образом связаны с риторской школой южносирийского города Газы — блестящего и прославленного культурного центра Византийской империи. Несмотря на то, что в епископство некоего Порфирия (начало V в.) в Газе были окончательно запрещены языческие культы и празднества, газская риторская школа жила еще в течение V и VI вв. античными традициями. Ее воспитанники, получившие превосходные знания в области античной философии, литературы, искусства, в качестве преподавателей мирских наук были известны почти во всех крупных образовательных центрах империи, вплоть до самой столицы.
Поэтому в творчестве поэтов, писателей, риторов, получивших образование в Газе, античные мотивы находили для себя разнообразную и порой неожиданную трактовку. Это относится в равной мере — и к языческому поэту Иоанну из Газы (V в.), и к автору философских диалогов Энею-софисту (VI в.), стремившемуся сблизить христианское учение с учением Платона, и к ритору Хорикию. Сколько-нибудь подробной биографии Хорикия не сохранилось. Известно только, что он учился у известного и высокообразованного газского ритора Прокопия, написавшего изысканную хвалебную речь (энкомий) родному городу. Хорикий был в молодости школьным учителем, как он сам говорит об этом в одной из своих речей, а затем стал профессиональным ритором и оставил большое риторское наследие, разнообразное и в жанровом отношении и в идеологическом. От Хорикия сохранились и похвальные речи епископу Газы Маркиану, полководцу Сумму, наместникам Стефану и Арату, и надгробные речи своему учителю Прокопию и матери Маркиана, а также произведения, типичные для риторских школ поздней античности. Эти последние отличаются большой пестротой форм и тематики. Многие произведения Хорикия могут быть охарактеризованы как морально-психологические наброски (так называемые μελέται): таковы, например, речи о тиранноубийцах и детоубийцах, трактующие эти темы в историческом плане, речи о храбрости, скупости, о профессии оратора; есть μελέται и этнографического характера (о спартанцах и о лидийцах). Хорикий писал также праздничные речи (эпиталамы, речь на празднование врумалий) и декламации на мифологические и общие темы (о розе, о пастухе, об Афродите).
Особое место в творчестве Хорикия занимает речь в защиту мимов, произнесенная перед большим собранием народа в газском театре Диониса. Из унаследованных театральных жанров античности мимы оказались наиболее приемлемыми для византийской действительности. Доступность и легкость содержания, а также непритязательность внешнего сценического оформления сделали их любимым зрелищем и при императорском дворе, и в светских общественных театрах, и на ипподроме, и на ярмарках. Искусство, выросшее на почве язычества, а следовательно, на чуждых церкви эстетических принципах, вызвало резко неприязненное отношение к себе со стороны лиц, стоявших во главе христианского просвещения. Ярым противником мимических спектаклей и их главным обвинителем стал Иоанн Златоуст. Его проповеди пестрят более или менее пространными рассуждениями и сентенциями, которые могут быть сведены к следующим положениям: если устами монаха говорит Христос, то языком мима говорит сатана; кантики, т. е. вокальные части мимов — музыка сатаны; на сцене во время представлений раздаются сатанинские крики и вопли; смех, вызываемый мимами, исходит от сатаны, все представление мимов в целом есть порождение дьявола, которое преследует зрителя даже по окончании спектакля, обращая его мысли к суетным светским удовольствиям и отвлекая от церкви.
Примерно такие же сентенции содержатся в стихах Григория Назианзина и в гомилиях учеников Златоуста.
Речь Хорикия послужила ответом на эти нападки. Мимы, по мнению Хорикия, есть действо, исходящее от Диониса и славящее Диониса; бог веселья и вина дарит людям веселье и отдых — а смех, так же, как и речь, отличает человека от неразумных животных. Хорикий полностью отвергал взгляды Златоуста и его последователей на сценическое подражание как на механическое воспроизведение наихудших и постыдных сторон жизни, толкающее зрителя на подобные поступки. В апологии мимов показана сущность мимесиса как художественного воспроизведения действительности. Таким образом, как бы подведен итог античным теориям мимесиса, которые начинаются с классической эпохи и получают развитие в поздней античности. Хорикий трактует мимесис как основу всякого искусства; он говорит, что осуждение мимесиса на сцене христианскими проповедниками есть осуждение и других искусств, которыми однако же церковь пользуется.
Защиту мимов Хорикий закончил торжественным гимном Дионису. Так в VI в., возможно, около того времени, когда Юстиниан закрыл афинскую Академию, из уст газского оратора прозвучала лебединая песня античной поэтики.
Апология мимов сохранилась в единственном списке и была опубликована лишь в конце XIX в. В целом же творчество Хорикия было известно и ценимо уже в византийскую эпоху. В IX в. Хорикий нашел признание в опыте литературно-критической библиографии патриарха Фотия, в его «Мириобиблионе». В XI в. ученый историограф и филолог Евстафий использовал произведения Хорикия при составлении сборника пословиц.
I. Пусть никто из вас, здесь присутствующих, не поставит мне в упрек предложенную тему, — а именно, мое намерение позаботиться о том, что приобрело название «подражания», раз уж слова стремятся всему подражать.
Насколько несправедливо и гнусно предубеждение против мимов[221], настолько это вдохновляет меня сразиться за них, так как битву, сопряженную с опасностями, я считаю величайшей заслугой оратора. Я обращусь ко всем вам с той же просьбой, с какой обычно обращаются к публике в театре, — благосклонно выслушать пьесу — не для того, чтобы вы созерцали неизвестно на чем держащуюся славу мимов, а чтобы вы точно определили их природу. Ведь и одного-то обвинителя нелегко опровергнуть, когда он говорит первым и наполняет слух собравшихся насмешками и порицаниями, занимая тем самым более выгодную позицию, — а как же кто-либо осмелится опровергнуть давно царящее мнение, которое содержит клевету на мимы?
И все же я осмелюсь попросить удалиться и тех, кто плохо слушает, и тех, кто плохо судит.
Итак, если бы я вовсе на знал этого зрелища, я не испытывал бы величайшего презрения к этому сброду — доносчикам. Но раз я оказался зрителем, когда после многих трудов мне выпало удобное время для короткого отдыха, так что прежде чем попасть в списки школьных учителей[222], я испытал потрясение, исходящее от этих спектаклей, я полагаю, что буду выглядеть просто дурачком, если за удовольствие от искусства, пронзившего меня словно стрела, я не заплачу́ взаимной помощью — речью.
А ведь я всегда испытывал сострадание к оскорбленному искусству. Когда же я узнал на каком-то городском празднике, что мимы играют милые люди, воспитанные, грамотные и благонравные, и народ им рукоплещет, я подумал, что и мне самому, и друзьям, и народу надо единодушно высказать справедливые суждения, чтобы я не казался единомышленником негодных людей, будто бы помышляющих о делах низменных, а народ не казался бы одобряющим тех, кто совершает что-то неблагородное. Вот какие причины побудили меня к этой настоящей защитительной речи.
…
III. Итак, в подражании нет ничего плохого, — когда речь заходит об этом названии и искусстве, следует остановить на нем внимание — и я приведу вам свидетельства, пройти мимо которых никто не имеет права.
Ведь Афина подражает Деифобу, Афродита — пожилой женщине, Посейдон сражается вместе с ахейцами в Трое, «уподобившись древнему мужу», также и Apec принимает внешность Гектора «и беду отражает»[223], одним словом все
Боги нередко, облекшися в образ людей чужестранных,
Входят в земные жилища, чтоб видеть своими очами,
Кто из людей беззаконствует, кто наблюдает их правду[224].
Так, если подражают боги, почему запрещается подражание у людей? Итак, мысль мою подтверждают свидетельства от неба; однако если видимое вызывает у всех больше доверия, чем невидимое, недурно бы прибавить к сказанному и другой пример, из человеческого обихода. Посмотрите поэтому, как много искусств делают своим основным занятием подражание? Это — риторика, поэзия, искусство механики, оживляющей медь с помощью воды[225], плясуны, ваятели, художники. Одно только и можно было бы сказать в похвальной речи мимам: их обаяние настолько велико, что к ним стремятся все. Нам известно поэтическое творчество[226] Софрона, и оно все называется «мимами». Правда, второе известно всем, а первое многие пропустили мимо ушей.
Говорят, будто Платон, сын Аристона привез из Сицилии в Афины именно такого рода сочинения[227], полагая, что он везет некий большой дар отчизне, и что это будет украшением города и его родины и матерью всякой мудрости.
Есть предание, что он до того был восхищен этими творениями, что не только занимался ими по целым дням, но и ночью подкладывал книгу под свое ложе, чтобы, я так думаю, она у него была, если среди ночи ему вдруг придет в голову какая-нибудь мысль, для подтверждения которой нужен поэт.
Итак Софрон, который нашел в Платоне своего почитателя, подражает и мужчинам и женщинам[228]. Лепечет у него и ребенок, еще не умея ни матери правильно назвать, ни к отцу обратиться.
Так знайте же, — если бы искусство мимов было бесславным, то Софрон не назвал бы свои произведения мимами, Платон не стал бы их хвалителем, Дионис, как говорят, не приказал бы им превратить театр в свое святилище.
V. …Я не спорю, что в некоторых идущих со сцены шутках есть что-то от вероломства. Я не сказал бы, что пользоваться такими шутками — значит порочить предмет, но не следует злоупотреблять этим. Раз уж в сочинениях величайших поэтов и у лучших риторов мы отвергаем какую-то часть, чтобы это не достигло ушей молодежи, — то, конечно, в самих репликах со сцены есть кое-что, по нашему мнению, сказанное неправильно. Так, например, чтобы устранить обвинение в нарушении клятвы, — кто из влюбленных не нарушал клятву с легкостью? Поэты говорят так:
Клятвы в любви пусть слуха бессмертных богов не достигнут!
Или:
Ложные клятвы в любви изрекая, богов ты пугаешь[229].
Но ведь никто не питает такой ненависти к словам, чтобы уничтожить шутку, в словах содержащуюся; никто в такой мере не враждебен смеху, чтобы ради остроумных шуток, намекающих на вероломство, устранить мимы из жизненного обихода. Но если мне можно будет исследовать слова без ограничения, я не замедлю сказать, что в слове «клятвопреступление» не содержится понятия «подражание». Ведь говоря об всех иных вещах или воспроизводя их, мимы одним подражают действием, другим — словами. И если актер-мим изображает врача или ритора, или любовника, или господина, или раба, он подражает каждому, на самом деле не будучи таковым; а тот, кто ложно поклялся, переживает самое состояние клятвопреступника. Сказать точнее, мим не нарушит клятвы, пока он не заслужит это название делами. А эта самая моя речь пусть укажет также способ, как избежать актерам-мимам всякого лицемерия; ведь ничего нет хуже, и это уже действительность, а не подражание. Если же кто-либо, относящийся не бережливо к законам своего искусства и не стыдясь словесных улик, все же прибегнет к ложной клятве и осмелится испустить льстивый голос, он у меня будет выведен из сонма актеров-мимов.
Что же тогда останется тебе для клятвы?
Если в действительности однажды произошло что-то ужасное, и ни один из свободнорожденных зрителей[230] не был замечен ни в чем плохом, если никто из прекрасно воспитанных в мусейонах явно подобными вещами не занимался, — так неужели ты не видишь, что хороший человек не станет заниматься тем, что от природы плохо: ни стяжательством, ни предательством, ни прелюбодеянием, ни чем другим, что только ни отсылают законы к надлежащей справедливости?
VI. Но услышав слово «прелюбодеяние», ты, кажется, дальше мне говорить не дашь и найдешь отсюда подступ к иному суждению. Ты ведь скажешь, что в мимах нет ни одной шутки, если можно так выразиться, не связанной с подобным моментом, так что зрители, особенно в определенном возрасте, теряют рассудок от этих зрелищ и бросаются к удовольствиям недозволенной любви.
Но когда, дражайший, ты смотришь на сцену прелюбодеяния, ты видишь также и судилище архонта[231], и обвиняет муж прелестницы, а судят вместе с отдавшейся похоти и того, кто осмелился на разврат, — и обоим угрожает наказанием судья. А раз все это — предмет для шуток — пьесы кончаются пением и смехом[232].
Ведь все это придумано для отдохновения и облегчения, и мне кажется, что Дионис — бог, любящий смех и жалеющий нашу природу (ведь каждого удручают свои мысли: одного — потеря детей, другого — болезнь родителей, кого — смерть братьев, кого — утрата верной жены, а многих терзает недостаток денег, иных печалит невысокое положение) — я повторяю, из жалости ко всему этому он дал остроумным людям занятие, при помощи которого они утешали бы тех, кто пал духом.
Поэтому, как свидетельствует комедиограф, Диониса и прославлял слуга примерно такими словами:
Сказать, хозяин, шуточку такую,
Над чем привык театр хохотать?
а Дионис отвечает:
Какую хочешь[233].
Так благодатен и преисполнен любви к людям этот бог, что он готов вызвать смех любым средством.
…
XX. И вот я думаю, что сжато рассказать, сколь велик Дионис, перечислив его благодеяния для людей, — подходяще как раз для сегодняшней моей речи; ведь поскольку мимам покровительствует этот бог, собрать и заплатить дань словословием, которое их украсит, — дело не малое. Ведь если кто-нибудь будет петь в хоре возниц, он будет прославлять бога — повелителя коней[234], а воспевая дочь Латоны[235] захотят, пожалуй, восхвалять охоту. Однако есть две вещи, которым больше всего радуется человеческая природа — это виноградная лоза и смоква, так что сын Ликса[236], желая показать ничтожество персов, сказал: «Они вина не пьют и смокв не едят!» А ведь оба эти дара — от одного бога[237]. Но увидев, что один из его даров приносит вред тем, кто им пользуется — ведь смесь вина и воды когда-то была неизвестна людям — он опять посетил нас и научил этому способу. Поэтому, справляя его двойной праздник, афиняне воздают ему почести в городе и совершают в его честь обряды по деревням. Вот каков, друзья, покровитель мимов. Я хочу поблагодарить его своей речью, а кстати и заплатить ему ту плату, которую я заработал, ведя совместную защиту того искусства, для которого он — эфор[238].