Прежде всего он отправился к церковному старосте.
— Так и так, Никита Назарыч, я к вам с усерднейшей просьбой. Не откажите доброму делу.
— Что такое?
— Прикажите выдать горсточку огарков, самых махоньких… Потому как сироты — ни отца, ни матери… Я, стало быть, сторож переселенский… Восемь сироток осталось… Так вот, Никита Назарыч, одолжите горсточку.
— На что тебе огарки?
— Удовольствие хочется сделать: ёлку зажечь, вроде как у путных людей.
Староста поглядел на Митрича и с укором покачал головой.
— Ты что, старик, из ума, что ли, выжил? — проговорил он, продолжая качать головой. — Ах, старина, старина! Свечи-то, небось, перед иконами горели, а тебе их на глупости дать?
— Ведь огарочки, Никита Назарыч…
— Ступай, ступай! — махнул рукою староста. — И как тебе в голову такая дурь пришла, удивляюсь!
Митрич как подошёл с улыбкой, так с улыбкой же и отошёл, но только ему было очень обидно. Было ещё и неловко перед церковным сторожем, свидетелем неудачи, таким же, как и он, старым солдатом, который теперь глядел на него с усмешкой и, казалось, думал: «Что? Наткнулся, старый хрен!..» Желая доказать, что он не «на чай» просил и не для себя хлопотал, Митрич подошёл к старику и сказал:
— Какой же тут грех, коли я огарок возьму? Сиротам прошу, не себе. Пусть бы порадовались… Ни отца, стало быть, ни матери…
В коротких словах Митрич объяснил старику, зачем ему нужны огарки, и опять спросил:
— Какой же тут грех?
— А Никиту Назарыча слышал? — спросил, в свою очередь, солдат и весело подмигнул глазом: — То-то и дело.
Митрич потупил голову и задумался. Но делать было нечего. Он приподнял шапку и, кивнув солдату, проговорил обидчиво:
— Ну, так будьте здоровы. До свиданьица!
— А каких тебе огарков-то?
— Да всё одно, хошь самых махоньких. Одолжили бы горсточку! Доброе дело сделаете. Ни отца, ни матери… Прямо — ничьи ребятишки…
Через десять минут Митрич шёл уже городом с полным карманом огарков, весело улыбаясь и торжествуя. Ему нужно было зайти ещё к Павлу Сергеевичу, переселенческому чиновнику, поздравить с праздником; там он рассчитывал отдохнуть, а если угостят, то и выпить стаканчик водки. Но чиновник был занят; не повидав Митрича, он велел сказать ему «спасибо» и выслал четвертак.
«Ну, теперь ладно! — весело думал Митрич. — Теперь пускай говорит баба, что хочет, а уж потеху я сделаю ребятишкам! Теперь, баба, шабаш!»
Вернувшись домой, он ни слова не сказал жене, а только посмеивался молча да придумывал, когда и как всё устроить.
«Восемь детей, — рассуждал Митрич, загибая на руках корявые пальцы, — стало быть, восемь конфет…»
Вынув полученный четвертак, Митрич поглядел на него и что-то сообразил.
— Ладно, баба! — подумал он вслух. — Ты у меня посмотришь! — и, засмеявшись, пошёл навестить детей.
Войдя в барак, Митрич весело проговорил:
— Ну, публика, здравствуй. С праздником!
В ответ раздались дружные детские голоса, и Митрич, сам не зная, чему радуясь, растрогался.
— Ах вы, публика, публика!.. — шептал он, утирая глаза и улыбаясь. — Ах вы, публика этакая!
На душе у него было грустно и радостно. И дети глядели на него тоже не то с радостью, не то с грустью.