Когда все в доме уснули и сам дом уснул (только тихо поскрипывал во сне), я выбрался из постели и ступил на светлые квадраты, которые расстелила на половицах луна. Они были такие яркие, что половицы казались нагретыми. Я опять натянул свой летучий костюмчик, тихо развел створки и вылетел из окна.
Я взмыл над крышами.
Мне хотелось побывать во многих местах: пролететь над жутковатым Текутьевским кладбищем (наверху-то не очень страшно), обследовать башню старой церкви, в которой была теперь библиотека, проникнуть в открытые окна у выпуклой крыши цирка и поакробатничать под куполом, присаживаясь на блестящие трапеции...
Но прежде всего я полетел на улицу Герцена. К тополю.
Я неторопливо проплыл над спящими дворами и огородами и опустился на железную крышу длинного старого флигеля. Прямо на гребень. Присел на корточки.
Тополь раскидывал надо мной свою необъятную темную чащу. Она еле слышно лопотала, и кое-где зажигались лунные искры. Я встал, вытянул над головой руки и, будто серебристая иголка в громадный стог, вошел в тополиную крону.
Здесь ошеломляюще пахло сразу и весной и летом. Все тополиные запахи собрались в густоте мягких, ласковых листьев: запах клейких кожурок, оставшийся с мая; запах сладковатого сока; запах старых, подсыхающих листьев; запах вчерашнего дождика, который не успел высохнуть в глубине вымытой листвы; запах тонкой кожицы на молодых ветках...
Я дышал этими запахами, впитывал их кожей, а листья щекотали и гладили меня, когда я пробирался от дерева к дереву. Именно от дерева к дереву. Могучие старые ветви толщиной напоминали большие деревья. Их было очень много, этих ветвей-деревьев, и я, наверно, целый час блуждал в чаще, отдыхал в широких развилках, качался на тонких сучьях, раздвигал шелестящие лиственные завесы, пока наконец не выбрался к вершине — под чистое небо с маленькой и неполной, но очень яркой луной. Там я повисел в воздухе, рядом с самой верхней веткой, погладил ее аккуратные небольшие листики и снова — головой вперед — упал в тополиную чащу. И еще долго путешествовал в ней.
В одном месте я нашел истлевшие остатки воздушного змея, в другом — скелет модели планера. А еще — стрелу с наконечником из пустой пули (он наполовину засел в коре). А еще — теплый резиновый мячик, прочно застрявший в развилке. Он-то как попал на такую высоту? С земли не добросишь. Может, его кто-то уронил с самолета? Или его закинули сюда, когда тополь был еще молодой и невысокий?..
Я не стал ничего трогать. Это все было не мое, а тополя. Его имущество, его игрушки. Я теперь понимал, что наш тополь совершенно живой добрый великан. Я любил его и не хотел обидеть.
Наконец я устал от блужданий в зарослях. Они были бесконечными. Я подумал, что наш великан больше, наверно, того дерева, на котором спасались во время потопа дети капитана Гранта и их спутники.
Тут я вспомнил, что книжку про детей капитана Гранта не дочитал. Лёшка Шалимов давал ее мне на неделю, а потом забрал, сказал, что сам будет читать. Я знал от ребят (и кино смотрел), что в романе все кончается хорошо, но прочитать про это самому все-таки хотелось.
А что, если проникнуть к Лёшке, свистнуть "Детей капитана Гранта" с этажерки, а на следующую ночь так же незаметно вернуть? Пускай завтра Лёшка похлопает глазами и поломает голову (а послезавтра еще сильнее!). Я тихонько засмеялся, вылетел из тополиного леса и перемахнул через гребень крыши.
Лёшка спал всегда с открытым окном, он был закаленный, а грабителей не боялся. Во-первых, воровать у Шалимовых было нечего; во-вторых, окна их смотрели в соседний огород, который охраняла овчарка Барс.
Я опустился так тихо, что Барс меня не учуял. Выгнувшись дугой, я скользнул в окошко и даже ничего не зацепил, только макушка герани мазнула по коленкам. Я поднялся к потолочной балке и оттуда глянул на Лёшку.
И вздрогнул.
Лёшка лежал на спине, глаза его были открыты. В них блестели лунные точки. Мне стало страшно, как жулику, попавшему в засаду. В комнате было светло от луны и тихо. Только в кровати за шкафом тихонько храпел Володя, старший Лёшкин брат. Лёшка смотрел на меня и не шевелился. Я тоже замер. Но в носу у меня защипало от известкового запаха и — хочешь не хочешь — пришлось крепко чихнуть.
Володя на секунду перестал храпеть. Лёшка не шевельнулся, но губы его расползлись в хорошую, несердитую улыбку, и он полушепотом спросил:
— Ты что там делаешь?
— Это... я тебе снюсь, — нерешительно сказал я.
— А-а... — Лёшка, видимо, не удивился. — Ну ладно... А как ты там держишься?
— Да не держусь я. Просто летаю. Вот... — Я описал круг около лампочки.
Лёшка приподнялся на локте. Усмехнулся.
— Я раньше сны видал, будто сам летаю, а чтобы кто другой — первый раз.
— Всякое бывает, — дипломатично отозвался я.
— Ну, спускайся, — сказал Лёшка.
— Зачем?
— Так и будешь, что ли, сниться под потолком? Спускайся, поговорим...
Я осторожно приземлился у Лёшки в ногах на кусачее солдатское одеяло. Лёшка задумчиво спросил:
— Интересно, сейчас только ты мне снишься или я тебе тоже снюсь?
— Н-не знаю... — пробормотал я.
Это был сложный вопрос.
— Завтра я тебя спрошу, — решил Лёшка, — снился я тебе или нет.
"Так я тебе и признаюсь! Фигушки!" — подумал я.
— А зачем ты ко мне прилетел? — тихо и без улыбки спросил Лёшка.
Я пожал плечами:
— Откуда я знаю? Это же сон.
— Ну, а во сне-то зачем?
— Так... Летаю, вот и решил... навестить.
— А-а... — опять откликнулся Лёшка.
Я неожиданно для себя признался:
— Скучаю по этому дому. Жалко, что уехал...
— Еще бы, — согласился Лёшка. — Ты же здесь с самых пеленок рос.
От такого его ласкового понимания мне стало хорошо-хорошо. А Лёшка добавил со вздохом:
— Мне тоже иногда жалко, что ты уехал.
Я даже задохнулся от удивления: неужели правда? Да врет он, больно я ему нужен! Ничего я не сказал, только недоверчиво повозился на одеяле.
Лёшка меня понял.
— Нет, в самом деле, — сказал он. — Все-таки мы привыкли друг к другу... Ну, по-разному у нас бывало, но ведь бывало и хорошее... А, Славка?
Я кивнул молча, потому что вдруг защекотало в горле. Потому что хорошее в самом деле бывало. Как он книжки самые интересные давал читать, хотя и ворчал при этом. Как я сидел у него допоздна, если мама долго не возвращалась с работы, а дядя Боря был в отъезде. Как заступался на улице перед длинным дураком по кличке Хрын... Ну а если иногда дразнил или тычка давал, так я и сам хорош был...
— А помнишь, как ты пиратский роман про остров с привидением написал? — тихо засмеялся Лёшка. — А я не поверил.
— Ага... А потом поверил. И вы в своем классе читали.
— Читали. Он тогда еще Вальке Садовской понравился очень.
— Кому?
— Ну, ты не знаешь... У нас в классе одна...
— А! Конопатая такая...
— Ну и что? — неласково спросил Лёшка.
— Да ничего, с конопушками тоже бывают красивые.
Лёшка обмяк и вдруг признался шепотом:
— Славка... Я перед тобой очень виноват.
— Как это? — не поверил я.
— Сейчас скажу... Сейчас можно, потому что во сне... Ладно, скажу. Славка, я тогда сказал ребятам и ей, что... ну, наврал, в общем, что это я сам про остров с привидением сочинил.
Я молчал. Ревность ощутимо кольнула меня. Но тут же я подумал, что дело это давнее и свой "пиратский роман", написанный на старых газетах, я давно потерял. А Лёшка сейчас такой доверчивый, сам признался. Правда, он думает, что это во сне, но все равно он хороший.
— Ладно, Лёшка, — вздохнул я. — Подумаешь... Если хочешь знать, я перед тобой тоже виноват. Я в том году у тебя картинку стащил из коробки с елочными игрушками, чтобы на книжку наклеить. Помнишь, такой кораблик серебряный с раздутыми парусами?
— Да знаю я, — усмехнулся Лёшка.
— Знаешь? !
— Конечно. Ты потом два дня перепуганный ходил и на меня смотрел, как жулик на милицию... Я сперва хотел сказать, а потом думаю: лучше я у него немецкую открытку стырю, чтобы... ну, в общем, Садовскую надо было с Новым годом поздравить...
— Ну и... поздравил?
— Ага, — виновато сказал он. — Ты только про это никому не проболтайся.
— Как я проболтаюсь? Мы же во сне говорим... Да мне и не жалко ничуточки эту открытку.
— Да я не про нее... Про остров с привидением... А то она меня презирать будет. Я лучше потом сам ей признаюсь.
— Не надо. Мне это привидение нисколько не жалко.
— Нет, я признаюсь... Потом. Надо все же честность в себе вырабатывать.
— Я тоже стараюсь... Чтобы не врать очень часто. И если уж честное слово скажу, тогда изо всех сил держусь... Маме дал слово, что не буду с Артурычем спорить, и уже три недели не спорю. Правда, он десять дней в командировке был.
— Артурыч — это отчим, что ли?
— Ага. Я его так зову про себя...
— Здорово вредный?
— Как когда... Придирается.
— А отец пишет?
— Пишет, конечно. И деньги присылает.
— А к себе не зовет?
— Зовет... Да ну, не хочу я. Тут все свое, а там что... И маме трудно будет с Леськой управляться.
Я хотел сказать, что прежде всего не хочу расставаться с мамой, но постеснялся. Лёшка, однако, понял:
— Правильно. Без матери разве жизнь? У меня вот на неделю в Курск ездила, дак я и то...
— А зачем ездила?
— Там отец похоронен, под Курском. В братской... А твои почему развелись?
Я пожал плечами. Я не знал тогда и узнал причины гораздо позже, когда стал большим. И понял, что виноваты были не мама и не отец, а чужие равнадушные люди, вломившиеся в их судьбу. Но эта тема уже не для сказки. Это грустная реальность тогдашней жизни...
Лёшка переменил разговор. Сказал задумчиво:
— Я иногда думаю: что лучше? Честность или смелость?
— По-моему, всего лучше, когда вместе, — уверенно сказал я.
— А если вместе нету? Тогда как?
Я раздумчиво посопел.
— По-моему, честность лучше, — твердо проговорил Лёшка. Видимо, для себя это он уже решил. — Потому что если смелый, а не честный, тогда какой толк? Смелые и среди фашистов были, а все равно сволочи. А если человек честный, то пускай он даже боится. Он скажет: даю себе честное слово, что буду делать все как надо, а на страх мне наплевать. Вот...
— А ты... давал? — осторожно спросил я.
— Ага... — тихонько выдохнул Лёшка. — Что буду стараться.
Тогда я сказал:
— Я тоже...
— Что?
— Тоже даю... что буду стараться быть честным.
Лёшка подумал.
— Это, наверно, не считается, — вздохнул он. — Это ведь не по правде. Ты мне просто снишься.
— Ну и что... — отозвался я.
Мы замолчали. Я почувствовал, что такой важный разговор лучше не разбавлять болтовней.
— Ну, пока, — сказал я Лёшке и с кровати рыбкой скользнул в окно. И герань опять оставила пыльцу на моих ногах.
Утром я собрался бежать к приятелям, а мама сказала:
— Что за привычка скакать босиком. Надень сандалии.
Я не стал спорить. Пожалуйста, надену!
Конечно, в обуви полететь я не смогу, ну и ладно, успеется. Зато мчаться по тротуарам легко: я напружинил жилки как для полета и тяжести во мне осталось всего ничего — как раз только истертые до бумажной легкости сандалики.
Однако в квартале от нашего старого двора я сбавил скорость. Как отнесутся к моей обновке мальчишки? Два года назад Лёшка дразнил меня непонятным, но обидным словцом "Кнабель" за иностранные штаны и рубашку с перламутровыми пуговками (их прислал из Германии отец, он тогда еще служил там). И сейчас я затрепыхался: не покажется ли ребятам мой белый костюмчик чересчур модным, а вышивка из красных листиков — девчоночьей?
Во двор я вошел неторопливо, с равнодушно-независимым лицом и нехорошим холодком в желудке. У тополя сидели на корточках Вовка Покрасов и Амир Рашидов. Они накачивали велосипедным насосом латаный-перелатаный волейбольный мяч. Я подошел, спросил небрежно:
— Чё, не качает?
— Качает... — Вовка поднял глаза, поморгал и добродушно ухмыльнулся: — Во какой... артековец...
Амир уважительно помял грязными пальцами краешек моих штанов и спросил:
— Парашютный шелк?
— Не знаю, на рынке купили, — ответил я с зевком и подумал: "Пронесло". И тут же догадался, что говорить дальше:
— Похоже, что парашютный. Потому что я себя в нем таким летучим чувствую... и прыгучим.
— Как это? — Амир уперся в меня черными колючими глазками.
— А вот так! — Я прыгнул в длину и пролетел метров пять. Сандалики приземлили меня в пыльную траву перед крыльцом флигеля. На крыльце стоял дядя Боря.
— Дитя мое, — сказал дядюшка с насмешливыми лучиками в глазах. — Что это за странная легенда о костюме, который я будто бы подарил тебе в память о собственном безгрешном детстве?
Я заморгал.
— Встречает вчера меня твоя мама, — продолжал дядя Боря, — излагает эту историю и задает всякие вопросы... Я еле выкрутился.
Ура! Дядя Боря меня не выдал! Это самое главное! Я сделал виноватое лицо и пробормотал:
— Да это, понимаешь, такое дело... Это Нюра, наша соседка, сшила из старой скатерти. Она маленьких любит, часто подарки делает. А маме просила не говорить, потому что маме не нравится, когда меня чужие балуют...
Дядя Боря качнул головой и сказал непонятным голосом:
— Хитер ты, мой юный племянничек, не по годам...
— А что такого? Я же правду сказал...
— Ну, правду так правду... Ладно, прыгай и веселись...
Но прыгать и веселиться не получилось, потому что на крыльце возник Лёшка.
Лёшка вытаращил глаза.
Я тоже вытаращил на него. С испугу. Хотел мигнуть и не мог. Только сейчас я сообразил: ночью-то Лёшка видел меня в тополиной рубашке, она светилась при луне. Сейчас он обо всем догадается!
Не знаю, догадался ли Лёшка. Поглядел он на меня, сказал "м-да", хихикнул и спросил Вовку:
— Накачали?
— Ага. Только шипит маленько...
Мы еще с полчаса возились с волейбольной камерой, заклеивали. Лёшка больше не смотрел на меня по-особому и ни о чем не спрашивал. Я успокоился. А потом так осмелел, что даже показал "чемпионский" прыжок. Амир сболтнул, что "Славка научился прыгать, как эта самая... кенгуруха... Пускай покажет", ну я и сиганул через лужайку — от поленницы до бревенчатой стены двухэтажного сарая.
Тогда Лёшка негромко, но отчетливо сказал:
— Да-а, сны-то сбываются.
Я опять очень оробел, но спросил небрежно:
— Какие сны?
— Да так... Ерунда.
Ну и ладно, если ерунда.
Мы для пробы попинали накачанный мячик, и Лёшка поддал его так здорово, что он, бедняга, улетел на сарай. И остался там, на загнутой кромке железной крыши.
— Запрыгнешь? — с подковыркой спросил Лёшка.
Нет уж, дудки! Ты меня не подловишь!
— Не запрыгну, а залезть могу.
Я скинул сандалии и стал медленно подниматься вдоль стены. И при этом делал вид, что цепляюсь пальцами рук и ног за выступы и щели в бревнах.
— Как муха, — удивленно сказал внизу Вовка Покрасов.
Я сбросил с крыши мяч, и тут меня опять бес толкнул под ребро. Я прыгнул вниз и лишь у самой земли притормозил падение.
Вовка совсем по-девчоночьи взвизгнул. Я сел в подорожники, потер пятки. Сказал небрежно:
— Отбил маленько. Высоко все-таки...
Лёшка хмыкнул.
Толька Петров (он тоже был здесь) презрительно пошевелил ноздрей.
— Делов-то... Я оттуда тоже прыгал.
— Ты в сугроб прыгал, зимой, — напомнил Вовка. Он был справедливый человек.
— Делов-то... Могу и щас.
— Можешь, дак прыгни, — предложил Амир.
— Он может, — сказал я. — У него трусы вместо парашюта.
Толька ходил в широченных оранжевых трусах до колен, он воображал себя непобедимым вратарем вроде знаменитого Хомича. За "парашют" он оскорбился и выразил желание перевести разговор на кулаки. Я засмеялся и скакнул на поленницу. В это время пришли большие ребята, Лёшкины одноклассники, и мы всей компанией отправились купаться на Пески — так назывался уютный пляжик под заросшим откосом Туры. Девчонок поблизости не оказалось, можно было купаться голышом, и я отвел душу за вчерашний день и за нынешний. Выбрался из воды я после всех и увидел, что зловредный Толька колдует над моей одеждой. Затянуть узлами короткие штанины и рукава он не сумел, зато напутал узлов на единственной лямке и скрутил жгутом рубашку.
Ах ты, рыжая сколопендра! Ну ладно... Толька отскочил, я привел штаны и рубашку в порядок, неторопливо оделся, и мы деловито подрались в кружке молчаливых свидетелей и судей. Толька разбил мне нос, и кровь закапала на тополиную ткань, но это было ничего, это моя собственная кровь, она не мешает летучести. А я зато вляпал Тольке под глаз красивый фингал и крепко вделал ему по губе. Лёшка сказал, что у нас, как всегда, ничья, и велел кончать. Я пообещал Тольке добавить потом еще. Он мне тоже.
Мы еще долго были на берегу, дурачились, лазали по заросшим полынью и бурьяном кручам, кидали друг в друга песочными бомбами. Я попал такой бомбой точно за шиворот большому белобрысому Вальке Сидору, и он погнался за мной, чтобы "сделать из этого щенка готовую Муму". Я по бурьянным верхушкам взлетел на откос. Валька совершенно обалдел от моей прыти и застрял в сорняках.
А когда я спустился на песок, Лёшка снова смотрел на меня непонятно...
Вечером во дворе Лёшка сказал:
— Ну-ка, пошли...
Я почему-то загрустил и побрел с ним за поленницу без всякой охоты. Лёшка сел на чурбак, а меня поставил перед собой.
— Может, ты и сейчас мне снишься? — ехидно спросил он.
— Не... — осторожно сказал я.
— А ночью?
— Какой ночью? Чё такое?.. — забормотал я.
— Ну, повертись, поотпирайся, — хмыкнул Лёшка.
Я безнадежно посопел припухшим носом.
Лёшка помусолил указательный палец и произнес приговор:
— Десять шалабанов. Подставляй лобешник.
— За что?
— За то, что врал.
— А с чего я должен тебе всегда правду говорить? — взъерошился я.
— А кто слово давал? Что будешь стараться быть честным! Мы оба давали. Тоже во сне?
— Слово — это уж потом. А про сон я сперва...
— Вертишься? — сказал он.
Мне ничего не стоило стряхнуть сандалики и взмыть на забор. Но... что-то в самом деле много я "вертелся" в эти дни. "Хитер ты, мой юный племянничек, не по годам", — вспомнил я дядю Борю.
А что я такого сделал? Ну, разок соврал, два схитрил. Так и раньше бывало, без этого не проживешь. Но... нет, не улетел я от Лёшки. Виноватость удержала меня грузом потяжелее сандалий. Будто обули меня в размокшие бахилы, которые не стряхнешь. Я переступил обмякшими ногами, зажмурился и наклонил голову. Тихонько попросил:
— Только без оттяжки...
Ждал я долго. Не дождался шалабана, открыл глаза. Лёшка смотрел серьезно и тоже как-то виновато. Он взял меня холодными пальцами за локти, придвинул поближе.
— Про Вальку Садовскую никому не говори, ладно?
Я налился горячей благодарностью до ушей, до глаз. До макушки.
— Лёшка, да я же понимаю! Лёшка, я...
— Ну ладно, — сказал он со вздохом. — А как это ты сделался такой? Прыгучий-летучий...
— Лёшка... я расскажу... Только не сейчас, ладно?
Рассказывать так сразу о ведьмах я не решался, а врать больше не хотел, противно.
— Ладно, — покладисто сказал Лёшка.
И мы пошли в наш флигель, на кухню, где на уютном таганке, в зеве русской печи, дядя Боря варил душистую картошку.