За луной я не следил. Да и невозможно это было, потому что каждый вечер небо загромождали душные грозовые тучи. Громадные такие и непроницаемые.
Грозы я побаивался. Поэтому я плотно затворял окошко, задергивал шторки и, когда ложился в постель, ставил на табурет лампу в самодельном картонном абажуре. Говорил маме, что почитаю перед сном. Но дело было не в чтении. Если комната темная, вспышки грозы пробивают занавеску и озаряют стены жутковатым неподвижным светом — то лиловым, то розоватым, то белым. Иногда после вспышки сильно грохает. А иногда, если гроза далеко, наступает тягучая тишина, а потом накатывается медленный, ленивый такой рокот. Это не так страшно, как близкие разряды, но все равно нервы натянуты.
В один из таких "рокочущих" вечеров я читал толстую книжку про рыцаря Айвенго (выпросил у Лёшки Шалимова) и прислушивался: не делается ли гроза ближе? Было уже поздно, и мама сказала из-за перегородки:
— Хватит глаза портить. Спи.
— Я еще маленько...
— Кому я говорю!
Пришлось выдернуть вилку из штепселя.
И сразу комната озарилась розовой неторопливой вспышкой. Я напрягся и стал ждать громового удара. Ждал, ждал... Глухой грохот донесся лишь через полминуты. Но за эти полминуты я не успокоился. Наоборот, страх вырос, натянул во мне звенящие струнки, и они отзывались на каждый толчок сердца.
Я вдруг понял, что боюсь не только грозы. Вообще боюсь. Чего-то непонятного. Страх был такой, как тогда, в ночь знакомства с ведьмами.
А может быть, я уже сплю и боюсь во сне? Но я лежу с "растопыренными" глазами. И закрыл бы, да не получается...
Прошло минут пятнадцать. Леська поворочался, похныкал и опять уснул. Мама тоже ровно дышала за стенкой. Гроза то приближалась, то откатывалась. И опять приближалась! И вот зажглась такая молния, будто за окном включили тысячу фонарей (ну и грохнет!). Но не грохало. Я опять вытаращил глаза. Молния угасала очень медленно, и в этом слабеющем свете я успел заметить на стене... знакомые часы!
И стрелки стояли на двенадцати.
Я начал суетливо одеваться. Штаны, ковбойка, сандалии... Черт, никак не застегиваются. Ладно, и так сойдет. Старый свитер (я его надеваю, когда стою в футбольных воротах). Будет, конечно, жарко, зато в плотной одежде чувствуешь себя больше защищенным от грозы... Тут наконец прикатился гром и обрушился на крышу, на меня, как товарный поезд с откоса. Я присел, заткнул уши. И вот этими заткнутыми ушами сквозь ватную глухоту, сквозь замерший грохот грозы и расстояние спящих комнат я услышал еле ощутимое, но настойчивое постукивание в наружную дверь.
Как в тот раз.
Да, я уже понял, я иду!
Хотя я не знаю зачем. Почему именно в грозу? Почему я опять боюсь? Что случилось?
В щелкающих по полу, незастегнутых сандалиях я выскочил в сени (щели засветились от новой вспышки). Откинул крюк. На крыльце стояла Глафира.
— Идем, — как-то неласково сказала она. И пошла не оглядываясь. Я засеменил следом.
— А Настя где?
— Дошивает, — сумрачно отозвалась Глафира.
— Чего дошивает-то?
— Иди, узнаешь...
Неуютно мне было, нехорошо. Но что делать, я шел, пригибаясь от вспышек. Тяжелая капля ударила меня в шею и поползла под ковбойку...
В бане было светло. Горело несколько свечей, причем у двух стояли зеркала. Старуха Степанида неподвижно сидела в своем углу, и свечки отражались в ее очках. Настя широко махала иглой над куском шелковистой белой ткани.
— Здрасте, — неловко сказал я.
Степанида только очками шевельнула, а Настя будто и не слыхала. Все вскидывала руку с иглой. Глафира подтолкнула меня к скамье, над которой висели мохнатые веники. Сказала глуховато:
— Сымай одёжку-то...
У меня обмякли коленки и захолодел живот.
— Ка... кую одёжку? — пробормотал я.
— Все сымай.
— З-зачем?
Степанида пробубнила из угла:
— Ты будешь, слушаться или нет? Узнашь зачем, про это сразу не сказывают...
Я промямлил, что не хочу. И даже подумал, что надо зареветь, но не получилось.
— Давай-давай, — поторопила Глафира. — Хочу не хочу, теперь какая разница? Время пришло.
Я умоляюще взглянул на Настю. Но она как раз встряхивала свое шитье и дула на него. Ее лицо было спрятано за тканью.
И все же она отозвалась на мой отчаянный взгляд:
— Не бойся, Тополёнок, так полагается, чтобы обновку нашу примерить...
Что было делать? Я ослабел от всех своих страхов и спорить больше не мог. Отодвинулся к самому краю скамейки, где было больше тени, потянул через голову свитер, стряхнул сандалики...
Ужасно неловко было раздеваться при тетках, но самое главное даже не это. Главное — как я боялся. Слова Насти про обновку успокоили меня лишь самую капельку. Тем более что и голос у нее нынче был какой-то странный.
А вдруг это уловка? Может, они что-то страшное задумали? Вдруг съедят, как обещали в первую ночь? Нет, котел холодный... Или защекочут, как тетя Тася рассказывала! И весь я покроюсь ржавчиной... Да ладно, живым бы остаться...
Я ежился и путался в пуговицах, а Глафира стояла рядом и шепотом поторапливала, пока я не остался без единой ниточки. Тогда она взяла меня горячими пальцами за бока и вынесла к свету, как выносят самовар.
Поставила на табурет. Хихикнула.
— Весу-то в ём, как в пухе... Дунь, дак и так полетит, без етого...
— Цьщ, — сказала Степанида.
Я стоял съеженный, тощий, беззащитный и ничего не понимал.
Но это было совсем недолго. Шагнула ко мне Настя, взмахнула над головой своим шитьем, и по мне пробежали прохладные шелковые волны — широкая белая одежда накрыла меня до колен.
Только не думайте, что я обрадовался. Я еще больше перепугался. Показалось, что обрядили меня в какой-то саван. А саваны — это же все знают! — наряд для того света.
Настя шагнула назад. Странно улыбнулась. Степанида прищуренно глядела сквозь очки. И наконец сказала она не бубнящим, а ясным голосом:
— Ну, Глафира, давай!
Что они задумали? Что "давай"? Ай!..
Глафира быстро нагнулась и рванула из-под меня табурет! И я грохнулся на пол!
То есть я должен был грохнуться. Но я не хотел. Я схватился за пустоту, чтобы удержаться...
И повис в этой пустоте.
В воздухе повис. В полной невесомости, от которой перепуганно и сладковато замерла душа.
Я дрыгнул ногами. Меня медленно развернуло, опустило к полу. Я уперся ладошками, ощутил свою тяжесть, обалдело вскочил...
И услышал, что ведьмы смеются.
Они не просто смеялись. Они хохотали от радости! Степанида булькала, сипела, вскрикивала, отгибалась назад и хлопала себя по толстому животу. Очки ее упали. Сквозь смех она причитала тонко и с привизгиванием:
— Ох ты, золотце мое! Огонек мой ясненький! Солнышко мое летнее! Ах ты, ласточка моя летучая!
Глафира топталась надо мной и с кашляющим смехом всплескивала руками.
— Ну, Тополечек! Ну, обрадовал ведьмушек!
Настя подхватила меня, прижала, чмокнула в щеку, покружила, поставила. Горячо сказала:
— Тополеночек наш, спасеньице наше! Ох, молодец!
Я не понимал, почему я спасеньице и молодец. Совсем обалдел. Но сквозь обалделость пришла все же догадка, что ничего страшного не будет. Наоборот, все мной довольны!
Тут же я осмелел и спросил сердито:
— Чё веселитесь-то? Хоть бы объяснили толком...
— Дак ведь летаешь! — взвизгнула Степанида. — Не понял, что ль? Получилося у нас!..
Настя радостно объяснила:
— Ты же теперь летать можешь. Рубашечка-то твоя из тополиного пуха волшебная получилась. — Она отошла в дальний угол. — А ну, попробуй! Лети ко мне! Ну?
Как это лети? Я не мог. Я не умел. Чего это они выдумали!
— Да не боись, — прошептала Глафира. — Ты только захоти. Потянись каждой жилочкой, куды полететь хочешь, постарайся, тогда получится.
Свечи пылали и отражались в зеркалах. Настя смотрела на меня очень большими, очень темными глазами. Потом протянула ко мне руку. Губы ее шевельнулись: "Ну, Тополек... "
Может, я правда умею летать? Вот сейчас приподнимусь над половицами, вытянусь в воздухе, медленно подплыву к Насте, возьму ее за палец... Ну? Давай же!
Меня приподняло, бросило к Насте очень быстро, она отскочила. Я зацепил плечом печку, треснулся о пол, охнул. Настя меня опять подхватила.
— Ой ты, маленький мой... Ушибся?
Я ушибся. Но это была чепуха! Зато я все же полетел! Неуклюже вышло, потому что уменья нет, но я научусь. Сейчас...
— Пусти, — шепнул я Насте. Она разжала руки, и я повис в воздухе. Заболтал ногами, зацарапал руками пустоту, будто поплыл по-собачьи. И поднялся к потолку. Потом тихо-тихо опустился на скамью. Сердце у меня не билось, а упруго сжималось и разжималось, и при каждом разжимании я торопливо переглатывал. Наверно, от волнения. Но я не чувствовал этого волнения, только радость чувствовал.
Глафира весело сказала:
— В этой конуре-то много ль налетаешь? Айда на двор, Тополек. Айда, бабы...
Мы вышли из баньки. Лопухи зашуршали о подол моей длинной рубахи. Было сумрачно, и пахло близким грозовым дождем.
— Ну, вот оно... — вздохнула Глафира и закашлялась. — Теперь хоть в самое небо...
Но небо в этот миг высветилось зарницей, и мне туда совсем не захотелось. Я увидел такие облачные горы, пропасти, провалы и вершины, будто к Земле вплотную подошла другая планета.
— Не, — сказал я и передернул плечами. — Вдруг в меня молния попадет...
— Какая еще молния? — удивилась Глафира. — А, это от грозы, что ль? Не боись....
Она глянула вверх, взяла за руку Настю.
— Дай-ка, Настюшка... Четой-то я одна не управлюсь...
Она постояла с поднятым лицом, охнула тихонько... И я почуял, что мне уже не страшно. Было по-прежнему пасмурно, только в этом сумраке уже не ощущалось грозовой напряженности. Словно все электричество разрядилось и утекло в землю. Были обыкновенные мирные тучи, из которых в крайнем случае мог пролиться спокойный дождик.
Но дождик пока не проливался. Тучи слегка раздвинулись, из-за лохматого края высунулся ярко-желтый бок луны...
— Ну, лети, — шепнула Настя.
Сердце у меня часто забухало. Я попробовал полететь. Не получилось. Я опять, как в баньке, заскреб воздух руками, будто плыву из глубины вверх, оттолкнулся босой ногой. Повис в воздухе. Потом понесло меня в высоту. Я испугался, захотел опуститься. Опустился. Захотел пролететь над грядками и неуклюже, бочком, пролетел. Тогда я осмелел, напружинил мускулы и нащупал в себе и окружающем воздухе какие-то неведомые струнки. Может быть, это были силовые линии магнитного поля, о котором сейчас много пишут ученые. А может быть, во мне и вокруг просто зазвенела моя радость, моя уверенность. Я рванулся вперед, тело сделалось послушным, воздух зашуршал по бокам, обтянул на мне рубашку, прижал ее, шелковистую, к коже. И я понял, что теперь могу летать ловко, быстро и уверенно. Главное — верить в себя и не бояться.
Я пронесся над грядами, взмыл над банькой, пролетел над сумрачной и влажной глубиной лога. Потом, хохоча от радости, сделал еще круг, спикировал к самой воде речки Тюменки, снова взлетел и наконец ловко встал перед ведьмами. Щеки горели, обдутые встречным ветром...
Настя смеялась, а Глафира сказала радостным шепотом:
— Научился! Ах ты, родненький наш... — И рывком притиснула меня к себе. Я застеснялся, засопел и вырвался. Тогда Глафира проговорила уже иначе, наставительно:
— Вот так и летай. Только гляди, ничего, окромя рубахи, не надевай на себя. Все, что не из этого полотна, к земле потянет, любая пуговка, любая ниточка, самая махонькая...
Я поморгал, соображая, про что она говорит. Понял, и радость моя поубавилась. Я набычился:
— А как я... Ну, без штанов-то...
Настя тихонько хихикнула, а Глафира сказала:
— Вот так и будешь. Кто тебя видит ночью...
— А днем, что ли, нельзя летать?
— Летай, когда хошь, привыкай, — подала голос Степанида, — только береги ее, рубаху-то.
— А штаны? — жалобно спросил я. — Разве нельзя сшить из такой же материи?
— Дак ее не осталось ни кусочка, — хмуро сказала Глафира.
Я представил, как появлюсь перед ребятами в таком не то платье, не то саване, и взмолился:
— Настя! Ну, обрежь ты ее вот так! — Я чиркнул ладонью по животу. — А что останется — из того штаны. Пускай хоть самые коротенькие...
— Дай-ко, смеряю, — согласилась Настя.
Но Глафира насупилась:
— Не по правилам это. Сказано, что рубаха должна быть...
Мне показалось, что Настя колеблется. Однако неожиданно за меня вступилась Степанида.
— Ты, Глаха, сама посуди, — сипло заговорила она. — Тебе не старое время, сейчас ребятишки и в деревнях без порток не бегают, а он мальчонка городской. Надо одеть по-нонешнему, чтоб не боялся ничего...
Меня снова привели в баньку, рубашку велели снять. Я долго сидел в углу, кутаясь в чей-то старый ватник. А Настя то лязгала ножницами, то стучала на швейной машине. Эта громадная ножная машина с чугунным колесом появилась в баньке неизвестно откуда (от нее пахло ржавчиной).
Потом нарядили меня в штанишки без застежек, с узкой лямкой через плечо (на вторую не хватило материи) и в короткую просторную рубашку навыпуск.
— Полетит ли? — с опаской сказала Глафира.
Я подпрыгнул, поджал коленки и клубочком всплыл к потолку. Медленно опустился на стол.
— Ну вот! — радостно и почти без сипения прогудела Стенанида. — Ишь, как полетел, будто пташка. И глянь, какой ладненький стал. А то была какая-то привидения, прости господи... Хошь на себя глянуть?
Она выволокла из-за печки большой кусок мутного зеркала, я глянул... и опять огорчился. Рубашка — без воротника, с треугольным вырезом на груди — была очень похожа на нижнюю, вроде солдатского белья. Задразнят...
"Воротник бы сюда матросский", — печально подумал я, но ничего не сказал. Потому что бесполезно: все равно тополиной ткани больше нет. Однако Настя уловила мой тихий вздох. И сказала с недовольной ноткой:
— Ладно, сымай. Еще кой-чего подошью...
Она понесла рубашку к машине. Я, смущенный, побрел за ней.
— Покажи-ка пальчик, — вдруг попросила Настя. — Вот этот, левый.
Я удивился, протянул указательный палец. Настя ловко ткнула его иглой. Я громко ойкнул, дернулся. Она меня удержала:
— Не бойся. Дай-ка капельку... Краску-то нельзя, она тяжелая, а у тебя кровь тополиная — свежая да летучая...
К пальцу, на котором набухла красная капля, Настя поднесла кончик намотанной на катушке нити. Нить была серебристая — конечно, тоже из тополиного пуха. Кровь побежала по нитке, как по фитильку, и скоро вся катушка сделалась красной. У меня слегка закружилась голова, но Настя дунула мне в лоб, и сразу все прошло.
— Погуляй пока, — ласково сказала Настя.
Я сунул палец в рот, но не отошел. Смотрел, как Настя прилаживает катушку на машину, как укладывает под иглу рубашку. Вот она крутнула колесо, игла прыгнула...
Машина, без сомнения, была волшебная. Игла стукнула несколько раз, и под ней на белой материи появился вышитый красный листик. Круглый, но с острым кончиком, тополиный. Стук-стук-стук — и еще листик! И еще.... Листики вытягивались в цепочку. Скоро эта цепочка у ворота и на спине обрисовала контур большого квадратного воротника.
Я тихо возликовал. Конечно, рубашка не стала настоящей матроской, но и на нижнюю сорочку теперь тоже не была похожа. Она сделалась красивой, праздничной. А когда Настя вручную вышила на левом рукавчике алый якорь, я чуть на шею к ней не бросился. Но постеснялся.
И вот я опять встал в тополиной своей обновке перед ведьмами.
— Теперь-то как? — озабоченно спросила Степанида. — Сойдет?
— Во! — Я показал большой палец.
Ведьмы дружно засмеялись. Степанида сипло и с кряхтеньем, Глафира сквозь кашель, а Настя ясно и негромко. Потом Настя взяла меня за плечо.
— Вот и все, Тополек. Ты пока к нам больше не ходи. Надо будет — позовем. Летай, привыкай пока. Шибко-то не хвастайся да людей не пугай, но и не бойся зря. Да одежку тополиную береги.
Я радостно кивал.
— Ладно, лети, — вздохнула Настя и подтолкнула меня к двери.

Прямо с порога я круто взмыл в высоту и помчался над крышами — под небом, где среди разбежавшихся туч летела вместе со мной яркая половинка луны. Прохладный воздух был полон резкими запахами недавнего дождя, мокрых крыш и листьев. Он летел мимо щек, отбрасывал мои отросшие за лето волосы, рвал коротенькие рукава, трепал края рубашки, обтекал упругими струями ноги и срывался с босых пяток щекочущими вихорьками.
И этот полет — самый радостный момент моей сказки.