— Ну, что там у него случилось-то? — спросил Егор, едва они с Ревским вошли в комнату.
Ревский кутался в пижамную куртку, похожую на обрезанный махровый халат. Он сел на диванчик старинного вида, с гнутой спинкой и завитушками. Кивком показал Егору на кресло:
— Тяжелая история… Осенью Гай привез сюда из приемника одного беглого мальчонку, Димкой звали… Димка этот не жулик, не бродяга, а сбежал, потому что мать сплавила его в интернат… Не рассказывал тебе Гай про это?
Егор нетерпеливо покачал головой. Ревский кивнул.
— Понятно. Случай-то не такой уж трудный на первый взгляд… Гай поговорил с матерью Димки, убедил ее вроде бы, что мальчику в интернате не жизнь. Бывают такие, что не могут без дома, чахнут от тоски. Мать сперва: «Ладно, ладно, я понимаю…» А потом опять его туда же. Ты, мол, Димочка, должен понять: дома братик или сестренка маленькая скоро будет, тесно, трудно… А Димка в интернате совсем извелся, написал Гаю письмо: «Михаил Юрьевич, пожалуйста, ну пожалуйста, приезжайте, поговорите опять с мамой, я так больше не могу…» — Ревский вдруг закашлялся, потом сжал губы. Сказал, глядя мимо Егора:
— Я это письмо видел…
— И… что? — шепотом спросил Егор.
— Гай понял, сорвался сюда… А Димки уже нет. Вечером в раздевалке — веревку на крюк и в петлю головой…
Ревский замолчал, забарабанил пальцами по тугому диванному сиденью. В соседней комнате, где обитали его сыновья-студенты, под равномерное уханье музыки пел женский магнитофонный голос:
Нам не вернуться до срока,
В ритме тяжелого рока
Будешь опять одиноко
С тенью судьбы танцевать…
«Чушь какая», — машинально подумал Егор. Тяжело сказал:
— И теперь Гай казнится, что опоздал…
— Он не виноват, что опоздал. Письмо написано в начале марта, а на штампе на конверте — двадцатое число. Гай в момент разобрался, в чем дело. Специалист все-таки.
— А в чем… дело?
— Письма-то ребята для отправки воспитателям сдают. А те, конечно, любопытствуют. Какие-то письма совсем не посылают, если там жалобы, какие-то задерживают: чтобы вскрыть, прочитать, заклеить, отослать, тоже время надо. Ну вот, Димкин воспитатель и проволынил. Может, сперва совсем отправлять не хотел, а потом все же решил. А пока письмо шло…
— А что за воспитатель? — спросил Егор. И почему-то вспомнил Поп-физика. Такой же, наверно…
— Гай говорит, молодой, уверенный. С вузовским значком… Умный, говорит.
— Умный?
— Да… Сказал Гаю: «Вы юридически ко мне не подкопаетесь».
— А Гай что?
— Гай… он и есть Гай. Сказал: «Вы ко мне тоже. Свидетелей нет…»
— И дал по морде?!
— Несколько раз… А потом пришел ко мне, просто черный весь… Я его какими-то каплями отпаивал, жена дала. А он все твердит: «Что же теперь делать?»
— Да ничего ему не будет! — горячо сказал Егор. — Свидетелей же не было! А если бы даже и были… Ну что, тот тип в суд, что ли, пойдет? Да его самого надо… — Он словно споткнулся о взгляд Ревского.
— Егор… Гай разве об этом? Он о мальчике…
Егору захотелось зажмуриться от стыда. Но он только отвернулся. Сказал коряво и с запинкой:
— Теперь… с этим-то что сделаешь… Раз нет его…
Магнитофон пел:
Как по велению рока,
Без остановок и срока
В ритме тяжелого рока
Танец твой не-у-мо-лим…
— Молодежь! — громко сказал Ревский. — Сбавьте вы на полтона ваш рок, ей-богу…
Молодежь сбавила. Ревский откинул голову и, глядя в потолок, проговорил:
— В человеческом мышлении господствует закон оптики…
Егор посмотрел на него с сумрачным вопросом.
— Очень просто, — объяснил Ревский. — Свои мелкие заботы и несчастья кажутся важнее больших, но далеких. Не своих… Муха, которая летает у твоего носа, выглядит крупнее самолета. И так во всем… Человечество давно уже, по сути дела, живет на сундуке с динамитом и гасит окурки о его щелястую крышку. Но этот факт занимает нас в общем-то меньше, чем ежедневные проблемы: скажем, «неуды» в зачетках, как у моих балбесов, или загубленный в Госкино сценарий, как у меня самого… Возможно, такой подход к явлениям бытия и разумен, иначе жизнь была бы невыносима… Но есть в этом что-то подлое…
Егор, не глядя на Ревского, спросил:
— А сколько лет было этому Димке?
— Не знаю… Видишь, даже не знаю, не поинтересовался… Вот мы с тобой пожалеем его, содрогнемся даже, а вскоре перестанем о нем думать — у каждого свои дела.
— Ну так что же, — неловко сказал Егор. — Так у всех…
— Кроме Гая! Он так не может, у него на каждую человеческую болячку свой нерв. А болячки не лечатся, а нервы горят… Мать и Галка за его позвоночник страдают, но это чушь, с такой спиной до ста лет скрипят. А сердце он сожжет ко всем чертям, жениться не успеет… Кстати, ты знаешь, что ночью он летит в Севастополь?
— Откуда мне знать? Мы же не виделись.
— Он ходил к тебе вчера вечером, когда немного успокоился… Не застал тебя… А сегодня утром он ездил на кладбище. На Димкину могилу.
— В хорошеньком настроении он полетит в Севастополь… — отозвался Егор. — А когда он вернется? Мне его надо до зарезу.
— Через неделю. С первого апреля он должен пойти на работу в газету. По договору… Если, конечно, не будет скандала из-за пощечины.
— Жалко, что мы не увиделись. Черт принес за мной вчера вечером Наклонова…
— А! Так он отыскал тебя?
— А вы откуда знаете? Что он меня искал?
— Вчера около восьми часов он звонил мне. Спросил, не знаю ли я твоего адреса. Объяснил, что ты ему нужен по каким-то делам литературного клуба. Я, признаться, и не подозревал, что ему известно… твое происхождение… Но он спешил, объясняться было некогда. Адрес я дал.
Егор подумал. Вспомнил. Сопоставил. Медленно сказал:
— Д-да… дипломат. А мне потом говорит: «Ты разве с ним знаком?» С вами, то есть.
— Странная история. Если не секрет, зачем ты ему столь срочно понадобился?
— Почуял, что хвост прищемило, — зло сказал Егор.
— Выразительно, но непонятно…
— Я объясню. По порядку, ладно?
Ревский не перебил ни разу.
— …Я так и сяк вертел в голове эту историю, — закончил Егор. — Ну, не мог Толик рассказывать о гибели Алабышева. Верно ведь?
Ревский сидел откинувшись к спинке дивана и наклонив курчавую голову. Он похож был на Пушкина, который изрядно постарел и сбрил бакенбарды.
— Насколько мне помнится, — медленно сказал Ревский, — Толик совсем ничего не говорил про Алабышева. Я отлично помню то лето и наши разговоры. Толик вообще лишь однажды упомянул о рукописи, когда мы говорили об острове Святой Елены. И никогда он повесть Курганова нам не пересказывал… А про Алабышева я впервые услышал в шестьдесят седьмом году, на «Крузенштерне»…
— Вот видите! Значит, Наклонов мог узнать про него только из рукописи! Правильно?
Все так же медленно и слегка отрешенно Ревский проговорил:
— Детективная история в стивенсоновском духе… и с грустным оттенком.
Егор не стал уточнять, откуда грустный оттенок. Он и сам его ощущал, но не это было главное.
— Александр Яковлевич, как вы думаете? Могла рукопись как-то оказаться у Наклонова?
— Теоретически это не исключено… — Ревский рассеянно прошелся пятерней по шевелюре. — Можно предположить… например, так. Мы той осенью да и следующим летом увлекались сбором утиля. По городу ходили старьевщики — агенты «Вторсырья» с тележкой, мы им сдавали всякое барахло. И бумагу старую тоже. Не так, как сейчас макулатуру, а вместе с рваными калошами, тряпьем, всякой рухлядью. А взамен получали копейки или игрушки — пистолетики, свистульки… Ну, а утиль-то надо было добывать, вот и бросил Олег наш отряд на поиски. По дворам, по свалкам, по чужим чердакам… Чердаки — это было особенно заманчиво. По вечерам, с фонариками, масса страхов и приключений. И находки самые неожиданные: то лампа старинная, то подшивка «Нивы»… Ну, и папки с бумагами всякие… Вечером свалим трофеи у Олега на веранде, а утром разбираем… Не исключено, что копался в добыче он и без нас, заранее. И мог наткнуться на рукопись. Если она как-то попала из комнаты Курганова на чердак…
— А могла попасть?
— Ну, об этом я так же, как и ты, могу лишь догадываться… Скажем, дочь Курганова не обратила внимания, выкинула с другими бумагами, а соседи убрали наверх. Или еще как-нибудь… К тому же это лишь одна версия. А могло быть иначе. Например, взрослый уже Наклонов обнаружил рукопись в каком-нибудь Новотуринском архиве. В архивах, как и на чердаках, порой попадаются самые неожиданные вещи… А как было на самом деле, мы теперь, скорее всего, никогда не узнаем. Да и не это главное.
— Главное — узнать бы: правда ли, что он списал повесть у Курганова? — возбужденно сказал Егор.
И, словно желая погасить его азарт, Александр Яковлевич грустно ответил:
— Главное, что не хочется верить… будто Олег способен на такое.
— «Способен, не способен»… — Егор досадливо съежился. — Теперь-то все равно ничего не доказать… Ой, Александр Яковлевич! А машинка-то ведь есть! Рукопись-то на ней напечатана! Если она у Наклонова, можно сверить шрифт!
— И что же ты хочешь? «Внедриться» в квартиру Олега Валентиновича, обшарить ящики, найти нужные листы и провести экспертизу?
— Ну а хотя бы! — вскинулся Егор. Но под грустно-внимательным взглядом Ревского его запал почему-то угас.
— Возможно, той рукописи уже и нет, — помолчав, сказал Ревский. — Даже если она была, Наклонов мог ее перепечатать, а оригинал уничтожить. От греха. А если и не уничтожил, то сожжет сейчас или запрячет подальше. Поскольку что-то почуял…
— Александр Яковлевич! Вот вы говорите «не хочется верить». А сами, значит, думаете так… что он может?
Ревский толчком поднялся с дивана и заходил, почти забегал из угла в угол. Остановился. Сказал:
— Никуда не денешься… Судьба, что ли?
— В чем судьба-то? — неловко спросил Егор.
Ревский схватил стул, сел перед Егором:
— В том, что такой разговор. И вообще все это… Я с тобой говорю сейчас не как с мальчиком-восьмиклассником, а как… ну, как с Толиком, что ли. Ты его сын. Поэтому честно. Мне кажется, что… в какой-то момент Олег это мог.
— В какой момент?
— Ну, не сразу же… Возможно, рукопись попала к нему в робингудовские времена. Он читал, знал, что она связана с Толиком. Была она как память о детстве. Привык к ней, считал, может быть, почти своей… А потом узнал, что Толика нет уже на свете и других экземпляров рукописи тоже нет…
— А откуда он мог узнать, что нет экземпляров?
— Увы, от меня… Осенью шестьдесят седьмого, после гибели Толика, мы встречались с Олегом в Ленинграде, я рассказал все, что случилось. Мы долго тогда говорили. Под настроение я поведал и всю историю кургановской рукописи. Как ее Толик на «Крузенштерне» рассказывал. И про то, как сжег Курганов первые два экземпляра, тоже упомянул…
— Да, — жестко сказал Егор. — Теперь понятно… Автора нет, Толика нет, доказательств нет. А единственный экземпляр — у Наклонова. Ставь свою фамилию и печатай… Странно только, что он не сделал это сразу. После разговора с вами.
— Если считать Олега действительно виноватым, то не странно, Егор. Тогда жива была еще Людмила Трофимовна, мама Толика. И наверно, редактор был жив, который читал рукопись в издательстве…
— А может быть, и сейчас жив.
— Не знаю… Я ведь только предполагаю все это. Но тридцать пять лет прошло… А скорее всего, есть еще одна причина, по которой Олег не сразу…
— Какая же? — со злой ноткой спросил Егор. Потому что почуял в голосе Ревского сочувствие Наклонову.
— Самая главная… Чтобы решиться на такое, надо переступить через себя… Олег, прямо скажем, писатель не блестящий. Книжки у него средненькие. Пишет о том, о другом, хватается за разное, а главной темы, стержня для себя найти не может. Это уж кому сколько таланта отпущено… А человек он умный и все это понимает. Годы меж тем идут, и ясно уже, что в классики не выбиться… А в то же время все эти годы лежит рядышком готовая рукопись, которая совсем ничья. И видимо, талантливая. Вот и начинает точить мысль: «Она же все равно пропадает. Не все ли равно, чья там будет фамилия? Главное, чтобы ее прочитали…» Ну, и остается сделать два шага, Егор…
— Какие?
— Первый — переступить через самолюбие. Признать полностью, что сам по себе автор ты неудавшийся и без этой чужой повести имя свое известным не сделаешь… А второй шаг — через совесть. Надо ее как-то успокоить. Убедить, что в поступке этом ничего особенного нет. Мол, и раньше бывали в литературе заимствования. И еще такая мысль: «Я ведь не все подряд возьму, кое-что изменю…» Возможно, и в самом деле изменил кое-какие страницы…
— Вы все так рассказываете, будто…
— Что?
— Будто все точно знаете.
— Ты, Егор, по-моему, не это хотел сказать.
— Ну… будто с вами самим когда-то такое же было, — сердито бухнул Егор и почувствовал, как горят уши.
Ревский не обиделся, не вспылил. Сказал грустно:
— Наверно, у многих такое бывает. Хоть раз в жизни. Только один человек делает шаг, а другой… поболтает ногой в воздухе и поставит обратно. Тут граница хрупкая… Егор, Наклонов человек сложный, но… не подонок же он. Скорее, он неудачливый человек, несчастливый… В нем много хорошего. И когда он говорил с тобой о Толике, о том, что во многом благодарен ему, он был наверняка искренен. Детство — это то, что предать труднее всего.
— А яма? В том же самом детстве, — тихо, но упрямо сказал Егор.
— Ну, яма… В мальчишечью пору кто не делает глупостей. Тут и самолюбие, и обида чрезмерная, и недомыслие… У какого мальчишки совесть без пятнышек, а?
Егору захотелось уткнуться носом в колени. «Дофилософствовал, дурак?» — мстительно сказал он себе.
— А к тому же, — продолжал Ревский, — я рассуждаю отвлеченно. Может, никакой истории с рукописью не было. И, честное слово, я буду счастлив, если смогу это узнать.
— Ничего вы не узнаете, — уныло сказал Егор. — И никто не узнает. Последняя надежда была — эпилог в тайнике машинки. Можно было бы сравнить с наклоновским эпилогом и доказать. А теперь что, раз подставка сгорела…
Ревский растопыренной ладонью потер лоб и глаза. Мотнул курчавой головой, словно прогоняя дремоту. Или сомнения?
— Да… Оказывается, ничего в этой жизни не случается зря… Егор, один знаменитый персонаж в одном знаменитом романе сказал: «Рукописи не горят»…
Егор быстро поднял глаза. Ревский встал:
— Это справедливо по крайней мере по отношению к вышеупомянутому эпилогу…
— У вас есть копия?! — Егор рванулся из кресла.
— Копии нет. Но когда Толик на «Крузенштерне» читал эпилог наизусть, мы с Изой включили студийный магнитофон… Микрофон был на штанге, в стороне, Толик и не заметил. Но записалось отчетливо.
Ревский шагнул к стеллажу, стал двигать на полке книги, папки, плоские коробки. Егор почувствовал, как слабеет от волнения. Тьфу ты, нервная дама… Он опять сел. С приколотых к стеллажу крупных фотографий на Егора смотрели знакомые и незнакомые артисты и режиссеры. Каждый по-своему: кто насмешливо, кто ободряюще. А за дверью звучало приглушенно:
Что наша жизнь за морока —
В ритме тяжелого рока…
Вот холера! Теперь этот мотив засядет в мозгах! Чтобы перебить его, Егор «включил» в памяти другое:
Мы помнить будем путь в архипелаге…
И еще:
После тысячи миль в ураганах и тьме
На рассвете взойдут острова…
Песня, которую пели на «Крузенштерне». В те дни, когда Анатолий Нечаев читал там последнюю часть кургановской повести.
…Ну что столько времени возится Ревский? Сейчас скажет: «Не знаю, куда подевалась пленка…»
Ревский достал плоскую коробку. Шагнул к двери:
— Юноши! Кончайте ваше «роковое томление», мне нужен магнитофон… Что? Поте́рпите. Тащите живо…
Рослые, совершенно одинаковые Илья и Яша принесли тяжелый, как сейф, «Юпитер». Сказали Егору «привет» и удалились, демонстрируя возмущение отцовским произволом.
Ревский поставил на «Юпитер» большую бобину.
— А Гай разве не знает про эту запись? — спохватился Егор. — Он ничего не говорил…
— Гай не знает…
— Почему?
Не оборачиваясь, Ревский объяснил неохотно:
— Сперва я просто боялся об этом говорить, напоминать про все. Гай и так был не в себе. А потом… Знаешь, у каждого бывает что-то очень свое. Вот так и эта пленка для меня. А Гая не хотелось мне лишний раз бередить, да и виделись мы не часто. Ну, слушай… Егор Нечаев…
Сначала был слабый электрический шелест, потом за этим шелестом возникло ощущение широкого пространства, в котором тихо дышали десятки людей. И наконец негромкий, но отчетливый молодой голос произнес:
— Конец тысяча восемьсот пятьдесят четвертого года в Крыму был необычным…
Егор закрыл глаза.
Он слушал и ловил себя на том, что порой не вникает в содержание, а пытается представить, как это было. Ночь над бухтой, курсантов на палубе, трапах, шлюпках. И Толика… который вот он, будто живой, будто сейчас говорит перед притихшими людьми. Руку протяни — и дотронешься до его локтя…
Егор давно уже не думал о Толике как о чужом. Наоборот. Был Толик самый свой, что ли… Но думать о нем как об отце Егор все равно не мог. Он ощущал его скорее как старшего брата. Вроде Гая. Впрочем, так ли это важно? Толик — и все. Иногда казалось, что он жив и где-то неподалеку. Но сейчас горькое сознание, что его нет — хотя голос вот он, звучит рядом, — резануло Егора. Так, что под закрытыми веками шевельнулись едкие песчинки. Егор зажмурился сильнее и заставил себя слушать внимательней.
И, не шевелясь, высидел сорок минут, пока Толик не сказал:
— …Он не успел принять участия ни в одном сражении и не убил ни одного врага… Он сделал не в пример больше: отнял у этой войны, у смерти десять ребятишек. Тех, кому жить да жить…
Егор сердито проморгался, выпрямился в кресле. И такую повесть Наклонов хочет сделать своей! А человек, который над ней мучился, сгинет в неизвестности? А Толик, что ли, зря страдал за всех, про кого там написано?
…Ревский дождался, когда закончится обратная перемотка, снял бобину, протянул Егору. Тот нерешительно сказал:
— А вы как же? У вас ничего не останется…
— Ну, что поделаешь. Это — твое…
— А куда я с ней с такой?.. Александр Яковлевич, давайте я лучше завтра плэйер принесу, перепишу на кассету. Получится чисто, один к одному!
— Это мысль. Давай… Только лучше послезавтра. Завтрашний день у меня на студии будет подобен аду кромешному.
Егор сразу испугался. А вдруг за два дня с пленкой что-нибудь случится? Как с подставкой от машинки. Ревский понял:
— Никуда она не денется… Я другого боюсь…
— Чего?
— Егор… А что ты собираешься делать дальше?
— Я… не знаю, — честно сказал Егор. — Я не буду торопиться. Надо подумать.
— Вот именно. Подумать тебе надо крепко. Дело-то не простое, тут человеческая судьба. И она в твои руки попадает… Ты это понимаешь?
Егор знал, что глаза у него не совсем просохли, но глянул на Ревского прямо и дерзко:
— Если вы боитесь, можете не давать пленку.
— В том-то и дело, что не могу. Не имею права. Ты — наследник… Я не пленку имею в виду, а все, что было.
— И все-таки вы жалеете, что сказали про запись. Да?
— Егор! Я никогда не жалею о принятых решениях, — резко ответил Александр Яковлевич. Незнакомо. Но тут же перешел на прежний тон: — Однако ты меня пойми. Как бы там ни было, а Олег — друг детства…
— А Толик?
— В том-то и дело… Черт! Всю жизнь я мечусь между ними. Даже теперь, когда Толика давно нет. Опять надо делать выбор.
— Разве дело в Толике? — осторожно сказал Егор. — Дело, наверно, в справедливости.
— Да… Но и справедливости мы с тобой хотим разной. Я буду счастлив, если окажется, что Олег не виноват. А ты этим обстоятельством был бы весьма огорчен. Не так ли?
Егор ответил не сразу. Ревский, наверно, и не ждал ответа. Егор наконец сказал:
— У вас с Гаем есть одна одинаковая черта. Дурацкая. Извините.
— Ничего. Какая же?
— Вы любите угадывать мысли других. Будто мозги потрошить. И наперед все предсказываете…
— Да? Не знал такого за Гаем… А что я предсказал?
— Что я буду рад, если Наклонов виноват… А я не буду.
Еще вчера утром Егор мог торжествовать, если бы Наклонова удалось уличить в обмане. А сейчас… После того как вечером он побывал у Наклоновых дома, после того как дом этот показался добрым таким и дружеским… Но объяснять это было долго. Да и зачем вывертывать себя наизнанку? Егор только повторил:
— Не буду. Но я должен узнать…
— Ну что ж…
— Вы думаете, я как охотник? Или мне приключений хочется? А я… Вы же сами сказали, что я… наследник.
— Ладно, Егор, — неловко отозвался Ревский. — Я ведь только вот что говорю: не наделать бы глупостей.
Егор покладисто сказал:
— Я понимаю… Знаете что, с Гаем бы посоветоваться.
— Это мысль. Но, наверно, он уже в аэропорту или по дороге туда… Да и боюсь, что сейчас ему не до того.
— Наоборот. Может быть, это его отвлекло бы… — Егор запнулся.
Ревский смотрел с грустной усмешкой.
— Вот видишь. А нас уже отвлекло. Я же говорил… Уже и забыли о Димке.
— Я не забыл, — сказал Егор. И это была правда. Он не забыл, потому что думал о рукописи и лейтенанте Головачеве. — Александр Яковлевич, Димка разве виноват? Ну что не вытерпел и вот так…
— Что ты, Егор… Как можно обвинить ребенка? Он не выдержал одиночества. Взрослые и те не всегда выдерживают.
— Вот и я говорю. Лейтенант Головачев застрелился тоже из-за этого. Разве он виноват?
— Трудно судить. Что мы знаем о Головачеве? Даже повесть не читали, а слышали в пересказах, в отрывках… А вот мальчика жаль отчаянно.
— И еще Гая, — сказал Егор. — Мы-то этого Димку все-таки не знали, а он знал. Поэтому ему хуже всех.
— Хуже всех Димкиной матери.
— Ну, она-то сама виновата!
— Это и есть самое страшное. Как жить с такой виной?
«А ведь правда!» — ахнул про себя Егор. И подумал о Веньке. «А что, если бы… Зеленый шар, спаси и сохрани…»
Вспомнив про Веньку, он тут же вспомнил и Ваню. Как тот всхлипывал и сердито вытирал глаза подолом майки. А потом, когда прощались, уже не всхлипывал, только смотрел в пол. А отец виновато говорил, что вот надо же, кто мог подумать про такое дело и что машинка-то в самом деле из Среднекамска. И смущенно объяснял, от кого и как она попала к Ямщиковым, словно это могло помочь делу. Егор, чтобы хоть как-то загладить тягостную неловкость, сказал, что, скорее всего, в подставке никаких бумаг давно уже не было, нечего и горевать. Ваня понуро молчал.
— Александр Яковлевич, можно я позвоню от вас?!
Ревский кивнул на телефон.
— Алло… Анна Григорьевна? Здрасьте, это Егор. Извините, что поздно, Иван еще не спит?! Да, на минутку… Вань!.. Слушай, а листы не сгорели! То есть сгорели, да не совсем… А вот так! Завтра приду и объясню. Спи…