Паруса надвигались. В них была спокойная упругая радость и в то же время — неотвратимость.
Сначала исполинское четырехмачтовое судно медленно разворачивалось на синем, растянутом от стены до стены экране, обращало на зрителя увенчанный треугольными кливерами бушприт, потом начинало двигаться, неумолимо наращивая скорость. Многоэтажные марсели и брамсели вырастали — громадные, как снежные горы, закрывали небо и море. Приближались вплотную, и пространство заполнялось гудением натянутого полотна и струнных тросов, шумом обгоняющего парусник ветра и плеском взрезанной воды…
Это было главным впечатлением от фильма…
Егор смотрел «Корабли в Лиссе» вдвоем с Ревским, в маленьком зале киностудии. Ревский «выцарапал» фильм в кинопрокате и «выбил» на полтора часа зал для просмотра.
Экран был небольшой, но Егор сидел от него очень близко, море как бы обнимало Егора с трех сторон.
В целом от кинокартины впечатление осталось скомканное. Может, потому, что Егор нервно ждал кадров с Анатолием Нечаевым и за пестрым действием, за главным героем почти не следил. Шестнадцатилетний парнишка, будущий писатель, то превращался в героев своих еще не написанных книг, то попадал во всякие переделки в реальной жизни, но все это Егор воспринимал как вступление к главному. Пока не появился парусник «Фелицата»…
— Вот, сейчас… — прошептал рядом Ревский.
Тяжелые аккорды сотрясали зал и экран. Под глухую печальную песню (слов которой он не разобрал) Егор увидел скорбное шествие. Матросы несли носилки с зашитым в парусину телом капитана. Вдоль притихшего строя морских волков.
— Вот он, Толик, в безрукавке. Видишь?
Егор кивнул. Но не испытал ничего. Не смог он представить, что вот этот худой русый парень в опереточном костюме контрабандиста, с пистолетом за алым кушаком — его отец. Нереально все было. Не увязывалось… С другой стороны, нереальным казалось и то, что этого человека нет на свете. Как же нет? Вот он! Каждый волосок виден, капелька блестит на щеке…
Но разве это отец? Молодой, совершенно незнакомый человек в каком-то чужом, полусказочном мире…
Сумятицу мыслей перебило будто неслышным вскриком — загорелый длинноногий мальчишка в похожей на полосатый мешок фуфайке стоял рядом с этим… с Толиком и вдруг уткнулся ему в грудь лицом. От плача затряслось вылезшее из прорехи плечо.
Потом показали мальчишку очень крупно. На миг оторвал он лицо от рубашки Толика, глянул исподлобья с экрана. Глаза были мокрые, капли оставили на коричневых щеках сырые дорожки.
— Гай… — сказал Ревский.
— Что?
— Гай, говорю… Мишка.
— А-а…
Ничего похожего на Михаила в этом пиратском юнге не было. Разве что в глазах, залитых слезами, такая же резкая синева. Но Гай снова прижался лицом к Толику.
И странно — не было никакой печали у Егора, никакого ощущения тоски или несчастья, но вдруг засел в горле угловатый комок. Егор закашлял и сумрачно спросил:
— Он что это? По правде?
— Что?
— Ну… слезы…
— Дорогой мой, в кино все по правде, по-иному ельзя…
В этих словах почудился Егору отголосок другого разговора: когда Ревский говорил на давней репетиции, что Егор все делает ненатурально. И Егор сразу нервно подтянулся. А Ревский вдруг сказал в торчащий над спинкой стула микрофон:
— Стоп! — И экран погас, и зажегся желтый свет.
— Что? — спросил Егор, пряча глаза. — Конец сеанса?
— А ты хочешь смотреть до конца? Толика больше не будет…
— Ну и что? — взвинченно сказал Егор.
— Да ничего… Я подумал: вдруг тебе неинтересно…
— Интересно, — буркнул Егор. — А… Гай? Будет еще?
— Он — да… Но я хочу еще раз эпизод с Толиком показать, чтобы ты получше запомнил… Коля! Отмотай, голубчик, три минуты и пусти снова!..
И опять была сумрачная песня, носилки, строй моряков. Снова плакал Гай, а молодой моряк с пистолетом так и не увязался в душе Егора со словом «отец»… И с этим недоумением, с досадой и даже виноватостью смотрел Егор «Корабли в Лиссе» дальше. До той минуты, когда синее пространство быстро и неотвратимо заполнили непостижимо громадные паруса.
Это было как глубокий вздох. Или будто в глухой комнате бесшумно высадили окна, и вошел влажный летний воздух…
Потом среди парусов показался тот мальчишка — Гай. Уже не в драной фуфайке, а в трепещущей на ветру алой блузе. Он стоял высоко на вантах, тонкий, с разлетающимися волосами, и даже не стоял, а будто летел вместе с парусами и ветром. И кричал встревоженно, отчаянно и радостно:
— Остров! Вижу остров!..
И Егор ощутил, что он сам — этот мальчишка. И высоту почувствовал, и ветер, и счастье открытия. Но это была секунда. А впечатление от надвигающихся парусов осталось надолго.
Когда зажегся свет, они с полминуты сидели молча. Наконец Егор спросил, чтобы разбить неловкость:
— А почему этот фильм сейчас не показывают?
— Изредка идет на всяких заштатных экранах. И по телевидению как-то пускали…
— Я не видел.
Ревский вздохнул и сказал:
— Ну, что там говорить, это не шедевр. Дали вторую категорию, в некоторых газетах обругали. Много, мол, всякой дешевой символики, ненужной экзотики. Непонятно широкому зрителю…
— Все там понятно. А некоторые места просто здорово сняты, — честно сказал Егор. — Только…
— Что? — насторожился Ревский.
— Да нет, это уже не про кино… Просто как-то не верится, что тот пацан… Гай… это Михаил.
— И про отца не верится. Да? — тихо сказал Ревский. — Это естественно. Трудно так сразу… Но посмотреть, наверно, было надо. Ты сам просил.
— Да. Спасибо. — Егор встал. — Может, потом еще где-нибудь посмотрю, если будет случай.
— Думаю, что будет… — Ревский как-то несолидно поморщился, на носу и подбородке ясно выступили мальчишечьи веснушки. — Ты как-нибудь заходи ко мне домой, а? Поговорим спокойно про все… Я понимаю, наше прежнее знакомство было неудачное. Да черт с ним, а? Сейчас-то все по-другому…
«А что по-другому?» — подумал Егор, но стесненно сказал:
— Ладно…
— И фотографии покажу, у меня много. Я когда-то этим делом очень увлекался… А пока вот. Это тебе. — Он протянул конверт от фотобумаги. Егор взял, вынул снимки.
Это были кадры из фильма и моменты съемок. Гай на вантах, портрет смеющегося Толика в пиратской безрукавке. Егор начал всматриваться в его лицо, но вдруг застеснялся и спрятал фотографию под другие. И увидел снимок, непохожий на остальные: бледноватый, маленький, с какими-то пацанами.
Ревский сказал — тоже с непонятным смущением:
— А это… Здесь, конечно, еще труднее представить Толика отцом. Наша детская карточка, я «Фотокором» снимал, самодельным автоспуском… Давай, покажу кто где…
Дома Егор закрылся в своей комнате и разложил снимки на столе. Вот Анатолий Нечаев и Гай в шеренге пиратов (опять колыхнулась в памяти сумрачная мелодия песни). Вот Гай целится из старинных пистолетов, а Толик на заднем плане беседует с Ревским. Снова строй пиратов, а перед строем Ревский и какой-то дядька у кинокамеры… Толик, Гай и… это кто же? Мама такая была тогда? Молодая совсем, в белой шляпе. Они втроем стоят на набережной (похоже, что в Ялте), и Гай устало прислонился к Толику. Прижался даже… И Егор вдруг дернул плечами от досады. От мгновенного укола ревности и от злости на этого растрепанного тощего пацана, который липнет к Толику…
Он тут же сердито засмеялся над собой: «Ты что, сдурел? Какое тебе дело? И что тебе этот Гай?»
А Гаю было наплевать на мысли Егора! Гай на фоне вздутых парусов, выгнутый как лук, тонкий, охваченный ветром, выбрасывал вперед руку и кричал, кричал о своем острове…
А инженер Нечаев, беззаботно смеясь, все смотрел и смотрел с большой глянцевой карточки на Егора, почти в глаза. Но именно почти. Словно в последнюю секунду неуловимо отвел взгляд, не хотел ответить на какой-то вопрос. Решай, мол, сам.
А что решать-то? Егор сжал губы, сложил снимки в пачку. Оставил один — старый, «детский».
Эта фотография притягивала его особо. Потому что, не будь вон того мальчишки в коротких вельветовых штанах и мятой, вылезшей из-под командирского ремня рубашке, не было бы и Егора. Тут уж ничего не поделаешь.
Егор не искал сходства. Не похож он ни на взрослого Анатолия, ни на Толика-мальчишку. Давно известно, что он — «вылитая копия» дяди Сережи, погибшего маминого брата. Да… И не сам по себе одиннадцатилетний Толька Нечаев интересовал Егора, а все, что было вместе с ним. Весь тот летний день, который был на фотокарточке размером девять на двенадцать.
Он, этот день, хорошо отпечатался со стеклянной пластинки старинного «Фотокора». Контактный способ — отличная штука! Пускай снимок бледный, зато виден каждый стебелек травы, каждый «глазок» от сучка на досках садовой эстрады. И звездочка на командирской, старой (сейчас таких уже не носят) пряжке Толика. А на звездочке видны даже… Егор быстро отыскал в ящике лупу… Видны даже крошечные серп и молот с искоркой солнца.
Егор повел выпуклым стеклом по снимку. С напряженным, почти болезненным интересом вглядывался в каждую деталь. В те мелочи, которые были тогда.
В лица ребят, которые тоже были тогда. Изумительная четкость предметов сделала мир на фотографии реальным. Вот царапина на подбородке у девчонки. Вот репейная головка, приставшая к рубчатой ткани мятых штанов. За ремешком у мальчишки деревянный пистолет с ручкой, обмотанной изолентой, и кончик изоленты отклеился…
Толща из трех с половиной десятков лет растаяла, и Егор вплотную придвинулся к тому давнему новотуринскому лету сорок восьмого года. Словно даже запах травы ощутил. Но ведь это было тогда.
А сейчас? Где все это?
И впервые коснулась Егора вечная загадка. Словно темным крылом на него махнули. Как это — было, а теперь нет? Куда девается уходящая жизнь? Как это может быть, чтобы вот такого настоящего дня — с травой, солнцем, встрепанными живыми ребятами — не стало?
Что такое время?
А может, убежавшие дни все-таки исчезают не совсем? Может, где-то они есть, сохранились? Может, люди когда-нибудь научатся их возвращать?
А зачем? Наверно, чтобы не делалось так обидно: было, и вдруг — нет…
Семеро мальчишек и длинная девчонка стояли перед полуразрушенной эстрадой в запущенном саду. Веселые, разгоряченные после сыгранной самодельной пьесы про шпионов (Ревский о ней рассказал). Но пьеса эта, игра эта тоже была тогда. Сейчас ее нет. И ребят этих нет. Дело даже не в том, что вот этот пацан, Толик, потом погиб. Живые — они тоже не те…
Мальчик с деловито прикушенной губой (дергает нитку автоспуска), с тюбетейкой на пружинистых кудряшках, в старомодном матросском костюме с галстучком и длинных чулках — теперь заместитель главного режиссера, автор нескольких фильмов. Он-то, замглавреж, есть, а где вот этот мальчик?
А вот Рафик, Рафаэль. Тоже теперь в кино. Мультики делает. Говорят, хорошие, лауреатом стал. Ладно. А большеглазый пацаненок в пилотке и ковбойке сохранился в лауреате? Остался?
«А может быть, это неважно? — подумал Егор с новой тревогой. — Может, важно то, что останется после?»
После — это когда? Когда в длинной киноленте дней мелькнет черный кадр и дальше кадры пойдут пустые? Без тебя?
«Это для меня пустые и черные. А для других?..»
«А что тебе до других? Ты про это не узнаешь…»
«Обидно… А если ничего не останется, еще обиднее…»
«А что ты хотел оставить? И для кого?»
Это уже походило на разговор с Михаилом в поезде. Но Егор прогнал воспоминание об электричке. Он хотел разобраться сам, без Михаила. Разобраться и с загадкой времени, и с мыслью, что его, Егора, тоже когда-нибудь не станет на свете. И с вопросом: где, что и для кого останется от него в бесконечном и необратимом времени?
От Шурика Ревского и от Рафика останутся фильмы. От мальчика Толика остались людям подводные аппараты для изучения морских глубин. А еще… еще он, Егор, остался… Ну и что? Вот подарок человечеству! А что Егор сам оставит после себя?
Мальчишка с красивым командирским лицом, в аккуратном, по росту, военном костюме, оставит свои книги. Потому что он — писатель Олег Наклонов. И кстати, тоже отец. Он тогда, на выступлении, говорил про сына. Про наследника…
Любопытно, что за сын у этого писателя? Небось, образцовое дитя, отличник и ученик музыкальной школы.
Ревский упомянул мельком, что и сам Наклонов был «мальчиком тимуровского плана».
— Только чересчур, — добавил он с холодноватой усмешкой.
— Как это «чересчур»? — спросил тогда Егор.
— Ну… этакий несгибаемый командир. Не лишенный, впрочем, некоторого себялюбия… По крайней мере, дружба Толика с Олегом кончилась дуэлью. Даже с кровью…
— Как это?
Ревский увлеченно, хотя и несколько торопливо (уже заглядывали в дверь и намекали Александру Яковлевичу, что его ждут) рассказал про стычки робингуда Нечаева с командиром Наклоновым, про «волчью яму» в лагере и про драку на Черной речке, когда будущий инженер-подводник расквасил будущей литературной знаменитости нос.
— Впрочем, потом они оба вспоминали об этом с юмором. Жаль, что встретиться во взрослой жизни не успели…
— Александр Яковлевич, а… Толик… он что-нибудь рассказывал про Крузенштерна?
— Да! Он им увлекался, он стихи про него написал. И про одну рукопись о нем упоминал, целая история. Он и в Севастополе про нее говорил.
— Наклонов у нас в школе выступал, он книгу про Крузенштерна пишет. Значит, он с той поры этим и заинтересовался?
— Все возможно. Олег был личностью твердой, но и впечатлительной…
Ревского опять поторопили, и он попрощался, снова сказав, чтобы Егор звонил и заходил. Тот спросил напоследок:
— А вы с Наклоновым встречаетесь?
— М-м… да. Изредка. Жизнь суматошная…
— Александр Яковлевич, вы не говорите ему про меня. И вообще никому, ладно?
— Конечно! Это уж, Егор, ты решай сам…
…Егор снова наклонился над фотокарточкой. Командир Наклонов держал руки по швам и смотрел перед собой уверенно и твердо. А Толик улыбался и немного щурился от солнца. И Егор испытал вдруг веселое удовольствие, что невысокий, щуплый Толик разбил нос рослому, сильному на вид Наклонову.
Через несколько дней случилось неожиданное и неприятное. Егор шел в туалет, чтобы подымить на большой перемене, и путь ему заступили два второклассника: Стрельцов и Ванька Ямщиков.
— Кошак, — сказал Стрельцов, наклонил набок голову и глянул нахально. — Чего вам опять надо от его брата? — Он кивнул на Ваню. Тот стоял спокойный, но с напряженными плечами и с кулаками в карманах.
— Не понял. — Егор за лаконизмом скрыл растерянность от фантастической дерзости малявок. Тех, между прочим, стало больше: бесшумно обступили они восьмиклассника Петрова.
— До чего непонятливый, — задумчиво произнес Стрельцов и сощурился. А Ваня тихо, но зло сказал:
— Вчера ваш Копчик и еще какие-то… опять к Веньке полезли. Что вам надо?
Егор хотел искренне сказать, что лично ему ничего от Редактора не надо. Но малявка Стрельцов качнул голову к другому плечу и вполне серьезно пообещал:
— Кошак, ты доскребешь…
Всему есть предел. Егор смерил расстояние до Стрельцова.
— Ты на что рассчитываешь, крошка? На то, что микроба нельзя расплющить кулаком?
Он, Стрельцов, далеко пойдет — юмор у него, у негодяя:
— От микробов и слоны дохнут. Нас много.
Их и правда стало много. Человек тридцать, и все мальчишки. Из двух классов, что ли, собрались? И молчаливые такие, не по-хорошему сдержанные. Вот опять дурацкое положение!
— Да я-то при чем?! — рявкнул Егор. — Вы что, совсем психи? У Веньки с Копчиком свои дела, мне на них обоих плевать! А Копчика я давным-давно в глаза не видел!
Это была правда. Егор не был в «таверне» больше недели. То опять куда-то Курбаши с ключом исчез, то события всякие: разговор с Михаилом, Ревский, кино. И мысли после этого… А еще причина — тот же Копчик: не хотелось встречаться. Сразу начнет канючить насчет долга, а таких денег пока нет…
— Как увидишь, скажи ему: пускай Веньку больше не трогает, — потребовал Стрельцов, не опуская дерзких глаз.
— А вот ты пойди и скажи. Я вам не нанимался.
— Найти не можем, — объяснил сбоку незнакомый мальчишка с глазами-угольками. — Найдем — ему хуже будет…
— Бедный Копчик, — сказал Егор.
— Бедные будете вы все, если еще Ванькиного брата тронете, — неожиданно взъярился Стрельцов. — Думаешь, не найдем вашу «таверну»? А когда найдем, выжжем, как паяльной лампой! Мой дедушка так в деревне клопов выжигал!
Егор ощутил что-то вроде уважения. Сказал серьезно:
— Это я передам. В целях противопожарной безопасности…
— Тебе письмо, — сказала Алина Михаевна, когда Егор пришел из школы. — Странное, без обратного адреса. А штемпель среднекамский. От кого бы это? — В голосе ее было спрятанное беспокойство.
Конверт лежал на столе в комнате Егора. Понятно, почему письмо шло целую неделю! Михаил не написал индекс и перепутал номер квартиры. А еще милиция!.. Вскрыть конверт Егор не успел, мать снова появилась на пороге. С бумажкой в руке.
— А вот тоже непонятное… Счет за разговор со Среднекамском… Это ты говорил?
— Почему именно я? — растерянно буркнул Егор.
— А кто? Я туда не звонила, папа всегда говорит по служебному… Горик, с кем ты разговаривал в Среднекамске? Скажи маме…
«Все, Кошак, раскалывайся, — сказал себе Егор. — Пора».
— Ну, разговаривал…
— С кем?
Егор сел на тахту и зевнул.
— С братом.
— С кем?.. О, господи…
— С двоюродным братом. С Михаилом Гаймуратовым, — глядя в стену, монотонно произнес Егор.
Мать села на стул. И Егор вспомнил картину, которую видел в «Огоньке», репродукцию. Называется «Похоронка». Там женщина в платке и ватнике так же сидела и держала в опущенной руке белый бумажный квадратик. Правда, мать в атласном халате не похожа была на ту изможденную колхозницу, и не было на стене черного репродуктора, и коптилки на столе не было. Но в позе матери была такая же безнадежность… Впрочем, ненадолго!
Алина Михаевна гневно взметнула прическу, лицо покраснело.
— Значит, он, мерзавец, все же наболтал тебе эту чушь!
— Ну зачем так… про чушь-то? — тихо сказал Егор.
— Потому что это самая настоящая и…
— Не надо, мама… И ничего он не наболтал. Ты сама говорила слишком громко.
— А ты подслушивал!
— Вот он подслушивал… — Егор дотянулся до ящика в столе, вытащил плэйер.
Алина Михаевна слушала свой диалог с Михаилом всего полминуты, потом сказала с неприятным взвизгом:
— Выключи! Сотри!
— Сотру. Теперь уже все равно… Только при записи я тут целый ансамбль стер, а кассета чужая. Хозяин с меня девятнадцать рублей трясет… Это еще по-божески, потому что знакомый. Ты выдай, ладно? А то я затянул с долгом…
— Еще чего! — Алина Михаевна резко шагнула к двери и обернулась. — Я должна оплачивать твои шпионские фокусы!.. Как ты смел тайком записывать разговор матери?!
— Не матери, а мента. Я думал, он капать на меня пришел.
— Боже, это что еще за выражения?! Где ты нахватался таких блатных словечек?!
— На факультативе по эстетике, — вздохнул Егор. — Девятнадцать рэ за кассету да три пятьдесят за телефон — деньги, что ли? Да еще пятерку бы, а то даже на буфет не осталось.
— На буфет получишь, а про остальные я расскажу отцу, — с необычной решительностью заявила Алина Михаевна.
— Какому… отцу? — вполголоса спросил Егор.
— Да ты что!.. Горик… — Она опять села в похоронной позе. — Что же… значит, наш папа теперь уже не отец тебе?
— Я просто уточнил, — глупо сказал Егор.
— Тому… человеку, Горик, я рассказать уже ничего не могу… Он был… хороший человек. Но тебя еще на свете не было, когда его не стало. А папа… он хоть когда-нибудь дал тебе разве понять, что ты ему не родной? Вспомни! А?
— Да, вспомнить есть что, — резиново улыбнулся Егор.
— Горик… В конце концов, ты же должен понимать. Папе мы обязаны всем. Всем…
— Чем? — холодно ощетинился Егор.
— Он тебя растил и кормил!
— Рос я сам. А кормил, потому что обязан. Раз усыновил. И еще будет кормить… Пока фамилию не сменю. — Последние слова у Егора выскочили неожиданно.
— Фа… что? Ты сошел с ума! Кто тебе разрешит менять фамилию!
— До паспорта два года. А там — сам себе хозяин.
— И это за все, что он для тебя сделал!
— Что он для меня сделал? — спросил Егор и почувствовал неожиданные, совсем детские слезы.
— Он тебя воспитал.
— Да уж, — сипло отозвался Егор. — Воспитывать он умел… Хоть бы ремнем, как нормальный отец нормального пацана, а то ведь… методика целая. Не лень было за прутьями ходить.
— Ну… он же не со зла. Не потому, что ты… не его. Он боялся, что ты станешь… Господи, кругом только и слышно о трудных подростках, о детской преступности. Отца можно понять, Горик… Ты, может быть, ему еще спасибо скажешь…
— Уже сказал, — горько хмыкнул Егор. Вспомнил стамеску.
— Если бы не папа, еще неизвестно, кем бы ты стал.
— А кем я стал?
Алина Михаевна помолчала и сказала с трагической ноткой:
— Да, надо признать. Ты стал неблагодарной свиньей.
— Вот видишь.
— Бессердечным эгоистом…
— Именно, — кивнул Егор.
— Я давно хотела сказать, давно замечаю… Ты…
— Что?
— Горик, ну как ты можешь?
— Что я могу?
— Вообще… С матерью так разговаривать.
Егор подумал.
— Мама, а когда он меня лупил, очень слышно было, как я орал? Через двери… Или ты уходила подальше?
Мать заплакала, и Егора царапнула жалость. Или угрызение какое-то. (Боба Шкип любил говорить: «Иногда совести уже нет, а угрызения ее еще остались».) Это бывало и раньше, если мать начинала ронять слезы.
— Горик, давай договоримся. Не будем ни о чем папе рассказывать, а? У него и так неприятности на работе. Ведь все равно ничего не изменишь.
— А я рассказывать и не собирался…
Он-то не собирался. Но сама Алина Михаевна не выдержала, в тот же вечер обо всем сказала мужу.
— Егор! — крикнул тот из своей комнаты. — Загляни ко мне, дружище!
Егор вошел. Все было как всегда. И розовый, как дамская комбинация, абажур… Только черного футляра не было, Гошка давно его растоптал и выкинул в мусорный контейнер.
— Свет Георгий, — сказал отец. Иногда он так обращался к Егору, потому что официально, по метрике, тот и был Георгием. — Для начала вопрос: не звонила ли мне дней семь-восемь назад из другого города некая дама со скандальным голосом?
— Звонила. Говорит: нет его ни дома, ни на работе…
— Та-ак… — Виктор Романович обернулся к матери (та появилась в дверях). — Значит, укатила в столицу все-таки, стерва. Я же говорил им: нельзя этой бабе доверять. Теперь понятно, почему крик в министерстве…
— А Пестухов что?
— А все то же: «Товарищи дорогие, но я же еще когда предупреждал…» Ну ладно, мы еще посмотрим, в горкоме я уже мосты навел… — Он повернулся к Егору. — Ну, так что, юноша?
— Что? — слегка растерялся Егор.
— Мама сказала, что ты проник в нечаянную семейную тайну. Так?
— Выходит, проник… — нехотя сказал Егор.
— Но ты же понимаешь, надеюсь, что это никакой роли не играет? Легкая анкетная деталь, не более. Не правда ли?
— Как это? — Егор старательно смотрел на абажур.
— Я хочу сказать, что на наших отношениях это никогда не сказывалось и не должно сказываться впредь. Не так ли? — Виктор Романович умел авторитетно улаживать производственные конфликты и, судя по всему, полагал, что сейчас дело не сложнее.
Егор неопределенно шевельнул плечом. Виктор Романович бодро произнес:
— Вот и прекрасно! А то мама тут в панику ударилась, будто ты собрался фамилию менять… А?
— Это мама сказала… А я вообще разговора не заводил. Знал и молчал. А она счет за телефон увидела и в крик…
Виктор Романович повернулся к жене:
— Ну, а в чем проблема? Трешки несчастной, что ли, жаль?
Алина Михаевна потерянно сказала:
— Да разве в деньгах дело… Там и письмо, и кассета эта. Все у меня в голове перепуталось.
— Ну, заплатим и за кассету, раз так вышло… — с неожиданной усталостью сказал Виктор Романович. — Не пришлось бы в скором времени по другим счетам платить, покрупнее…
Егор перевел взгляд с абажура на отца. В глазах плавали зеленые пятна, и все же различил Егор, что отец сидит обмякший, утомленный. А потом разглядел и лицо — обрюзгшее, с незнакомыми складками. Впрочем, Виктор Романович тут же подобрался:
— Ну, а что за письмо? Если не секрет.
— Не секрет. Фотокарточка. Что я, не имею права знать, как выглядел… тот отец?
— Имеешь, имеешь, — в голосе Виктора Романовича уже звучала бодрая снисходительность. — Куда деваться, раз уж так получилось. Но вот что, Георгий-свет. Помни, что все-таки ты Петров. Кроме тебя, у нас с мамой детей нет. Единственный наследник. Ведь не кто-нибудь, а мы тебя, так сказать, взлелеяли…
— Лелеяли, так сказать, заботливо, — не сдержался Егор.
Отец помолчал и сказал примирительно:
— Я понимаю. Да ведь без конфликтов нигде не проживешь. Без них, как говорят, развитие останавливается… Ты в прежние годы тоже был не сахар, я помню… — Он нервно усмехнулся. — И я не Макаренко, всякое бывало. Сгоряча-то…
Егор опять стал смотреть на абажур.
— И вот еще что, дружище… — Виктор Романович сел прямее. — Ты пойми. Наша фамилия в городе известная, мы у людей на виду. Надо марку держать. Уяснил?
— Насчет марки? Уяснил, — тихо сказал Егор. — Только насчет «сгоряча» ты не говори. Ты перед этим каждый раз руки мыл… Пойду я, уроков много…