К книге
Вокруг света на «Коршуне»Вокруг света на «Коршуне» Повесть. Часть первая. Глава вторая Прощай, Россия
17%
Вокруг света на «Коршуне» Повесть. Часть первая. Глава вторая Прощай, Россия
4

I

— Ваше благородие!.. Пора вставать!..

Володя высунул из-под одеяла заспанное лицо и недоумевающими сонными глазами, еще не вполне освободившийся от чар сновидений, глядел и на Ворсуньку, и на белые стены каюты, словно бы не понимая, где он находится.

— Восьмого половина. Скоро флага подъем, Владимир Николаевич. Господа уже встали! — продолжал Ворсунька, стоя у дверей и переступая с ноги на ногу.

Володя вполне очнулся и сообразил, что он на корвете, а не в каких-то таинственно-лучезарных чертогах, в каких только что был во сне. Он соскочил с койки и быстро стал одеваться.

— Как погода, Рябов?

— Пронзительная, ваше благородие… Сырость.

— А ведь мы сегодня уходим, брат.

— Точно так… Даве утром все женатые матросы с берега вернулись, ваше благородие… Прощаться, значит, отпускали вчера вечером.

— Ты рад, что идешь в плавание?

— Никак нет, ваше благородие! — простодушно отвечал Ворсунька. — Кабы моя воля…

— Так не пошел бы?

— Никак нет. При береге бы остался… На сухой пути сподручнее, ваше благородие… А в море, сказывают ребята, и не приведи бог, как бывает страшно… В окияне, сказывают, волна страсть какая… Небо, мол, с овчинку покажется…

— Ничего, привыкнешь.

— То-то привыкать надо, ваше благородие, — проговорил, вздохнув, Ворсунька и прибавил: — а я пойду, барин… Антиллерист приказывал кипятку. Бриться, значит.

— Ступай, ступай. Мне ничего не нужно.

Через десять минут Володя был готов и вышел наверх.

На корвете приканчивали обычную ежедневную чистку и уборку, основательность и педантизм которых могли бы привести в восторг любую голландку. Палуба, «пройденная» голиками, вычищенная и вымытая, сверкала своей белизной и тонкими, ровными черными линиями залитых смолой пазов. Орудия и все медные вещи блестели, отчищенные на диво. Белые матросские койки, свернутые в одинаковые кульки и перевязанные крест-накрест, уложенные в бортовых гнездах и выглядывающие из них своими верхушками, составляли красивую каемку поверх борта. Снасти были натянуты, и концы их или висели в красиво убранных гирляндах, или уложены в правильных бухтах. Реи были выправлены, и мякоть парусов ровными подушками белела у их середины. Одним словом, корвет сиял во всей безукоризненности чистоты и порядка военного судна.

Из-за облаков выглянуло холодное октябрьское солнце и залило корвет блеском, весело играя на ярко блестевшей меди.

Погода как будто обещала разгуляться.

К восьми часам утра, то есть к подъему флага и гюйса[27], все — и офицеры, и команда в чистых синих рубахах — были наверху. Караул с ружьями выстроился на шканцах[28] с левой стороны. Вахтенный начальник, старший офицер и только что вышедший из своей каюты капитан стояли на мостике, а остальные офицеры выстроились на шканцах.

До восьми оставалось несколько минут.

Сигнальщик[29] сторожил эти минуты по минутной склянке песочных часов, и когда минута стала выходить, т. е. последний остаток песка высыпаться через узкое горлышко склянки из одной ее части в другую, доложил вахтенному офицеру.

— Флаг и гюйс поднять! Ворочай! — скомандовал офицер.

И в тот же момент взвились кормовой и носовой флаги, и приподнятые раньше брам-реи повернуты поперек. Барабан забил поход, караульные взяли «на караул». Все обнажили головы.

С подъемом флага начинался судовой день.

Капитану рапортовали о благополучии вверенных им частей старший офицер, доктор, старшие штурман и артиллерист.

Тем временем вахтенный офицер сдавал вахту другому, вступившему с 8 часов до полудня.

Вслед за тем офицеры спустились вниз пить чай.

Сегодня все торопились, чтоб очистить поскорее стол в ожидании гостей, которые приедут провожать уходивших моряков, приодевшихся, прифранченных и взволнованных близкой разлукой с дорогими лицами.

К девяти часам уж чай отпит, все убрано со стола, и вестовые в буфетной перетирают тарелки и стекло, готовясь к завтраку, роскошному завтраку, который готовился сегодня по случаю приезда гостей. Моряки — народ гостеприимный и любят угостить.

II

Уже с девяти часов начали подходить из Кронштадта шлюпки с провожавшими, и в десять часов показался дымок парохода, шедшего из Петербурга. Вот ближе, ближе — и с корвета простыми глазами можно было увидать пестреющие яркие пятна дамских туалетов и темные костюмы мужчин. Глаза моряков впились в пароход: едут ли все те, которые обещали?

Через двадцать минут пароход пристал к борту корвета. Положена была сходня, и несколько десятков лиц сошли на палубу. Вызванный для встречи двух приехавших адмиралов караул отдавал им честь, и их встретили капитан и вахтенный офицер.

Володя уже целовался с матерью, братом и сестрой.

— Ну, пойди, покажи-ка нам твою конурку, Володя, — говорил маленький адмирал, подходя к Володе после нескольких минут разговора с капитаном. — А ваш корвет в образцовом порядке, — прибавил адмирал, окидывая своим быстрым и знающим морским глазом и палубу, и рангоут. — Приятно быть на таком судне.

Володя повел всех вниз показывать свою каюту.

Сегодня она имела опрятный и домовитый вид. Приехавший утром батюшка, старик-иеромонах, имел с собой очень мало вещей и охотно уступил своему сожителю весь комод-шифоньерку, оставив для себя только один ящик. Таким образом, Володе было куда убрать все белье, вещи и часть своего платья. Остальное — гардемаринское, — тщательно уложенное заботливым Ворсунькой, хранилось в сундуке, который был убран, по выражению вестового, в надежное место; а ящик с вареньем был поставлен в ахтер-люке — месте, где хранится офицерская провизия.

Все в Володиной каюте было аккуратно прибрано Ворсунькой. Медные ручки комода, обод иллюминатора и кенкетка, на диво отчищенные, так и сияли. По стенке, у которой была расположена койка Володи, прибит был мягкий ковер, подарок Маруси, и на нем красовались в новеньких рамках фотографии матери, сестры, брата, дяди-адмирала и няни Матрены.

Батюшки не было, и все Володины близкие входили в каюту, подробно осматривая каждый уголок. Мать даже отворила все ящики комода и смотрела, в порядке ли все лежит.

— Это, мама, все мой вестовой, а не я! — улыбнулся молодой человек.

— Ах, какая маленькая каютка! Тут и повернуться негде! — воскликнула сестра, присаживаясь на табуретку.

— А зачем ему больше? Он не такая стрекоза, как ты! — шутливо заметил адмирал, стоявший у дверей. — Койка есть, где спать, и отличное дело… А захотел гулять, — палуба есть… Прыгай там.

— Только бы не было сыро. А то долго ли ревматизм схватить! — заметила мать.

— Не сахарный он… не отсыреет, Мария Петровна… В прежние времена и не в таких каютах живали.

— А все-таки, Володя, не снимай фуфайки. Обещаешь?

— Обещаю, мама.

— И ног не промачивай.

— И ног не промочу. Непромокаемые сапоги есть.

— И вообще береги себя, голубчик. Не растрать здоровья…

И, воспользовавшись тем, что они одни, она порывисто и страстно прижала к себе голову сына и несколько секунд безмолвно держала у своей груди, напрасно стараясь удержать обильно текущие слезы.

— Смотри же, пиши чаше… и длинные письма… И как же будет скучно без тебя, мой славный! — говорила Мария Петровна.

— И мне пиши, Володя, — просила сестра.

— И мне! — говорил брат.

— Буду, буду всем писать.

Все по очереди посидели в Володиной каюте, потрогали его постель, заглянули в шифоньерку, открывали умывальник, смотрели в открытый иллюминатор и, наконец, ушли посмотреть на гардемаринскую каюту, где Володе придется пить чай, завтракать и обедать.

Маленькая каютка была полна провожающих. Володя тотчас же представил всех бывших в каюте гардемаринов и кондукторов своим. Ашанины посидели там несколько минут и пошли в кают-компанию.

По дороге, у буфетной, стоял Ворсунька.

— Вот, мама, мой вестовой…

Мать ласково взглянула своими чудными большими и кроткими глазами на молодого белобрысого вестового и сказала:

— Уж вы, пожалуйста, хорошенько ходите за сыном… Вещи его берегите, а то он у меня растеряха.

— Все будет сохранно у барина… Не сумлевайтесь, сударыня, ваше превосходительство! — отвечал Ворсунька, титулуя так Марию Петровну ввиду того, что около нее шел адмирал.

— Какой он симпатичный! — шепнула Маруся.

— Прелесть! — отвечал Володя.

— Первогодок? — спросил дядя, обращаясь к Ворсуньке.

— Точно так, ваше превосходительство.

— И, верно, вологодский?

— Точно так, ваше превосходительство.

— Смотри, вовремя буди к вахтам своего барина, — шутливо промолвил адмирал и, подавая Ворсуньке зеленую бумажку, прибавил: — Вот тебе, матросик… За границей выпьешь за мое здоровье!

— Много благодарны, ваше превосходительство, но только я этим не занимаюсь.

— Не пьешь?

— Никак нет… Я в загранице гостинца куплю своей бабе.

— А баба где? Здесь или в деревне?

— В деревне, ваше превосходительство.

В кают-компании тоже сидели гости, наполнявшие сегодня корвет. Они были везде: и по каютам, и наверху. Почти около каждого офицера, гардемарина и кондуктора группировалась кучка провожавших. Дамский элемент преобладал. Тут были и матери, и сестры, и жены, и невесты, и просто короткие знакомые. Встречались и дети.

Несмотря на старания моряков казаться веселыми и вести оживленные разговоры, чувствовалось грустное настроение. Разговоры как-то не клеились, внезапно прерывались, и среди затишья слышался подавленный вздох. Вместо улыбок на лицах навертывались слезы.

Хорошенькая, изящно одетая блондинка с прелестными голубыми глазами, молодая и свежая, только что вышла из каюты с молодым красивым лейтенантом, взволнованная, полная отчаяния. И лейтенант был бледен, хотя и старался сохранить бодрый вид. Они быстро прошли в кают-компанию, поднялись на палубу, и оба, облокотившись о борт и прижавшись друг к другу, не находя слов, безмолвно смотрели на свинцовую, слегка рябившую воду затихшего рейда. В каюте им не сиделось: слишком тяжело было… да и здесь казалось не лучше. По временам они взглядывали долго и нежно один на другого и молодая женщина глотала рыдания.

— Ну, полно, полно… успокойся, Наташа! — говорил лейтенант, делая невероятные усилия, чтобы самому не расплакаться.

Еще бы!

И года не прошло, как они поженились, оба влюбленные друг в друга, счастливые и молодые, и вдруг… расставаться на три года. «Просись, чтобы тебя не посылали в дальнее плавание», — говорила она мужу. Но разве можно было проситься? Разве не стыдно было моряку отказываться от лестного назначения в дальнее плавание?

И он не просился, чтоб его оставили, и вот теперь как будто жалеет об этом…

— Каждый день пиши…

— И ты…

— И фотографии чаще посылай… Я хочу знать, не изменилось ли твое лицо…

— И ты посылай…

И снова молчание, то грустное молчание двух родных душ, которое красноречивее всяких излияний.

Загляните в каюты, и вы увидите еще более трогательные сцены.

Вон в этой маленькой каютке, рядом с той, в которой помещаются батюшка и Володя, на койке сидит пожилой, волосатый артиллерист с шестилетним сынишкой на руках и с необыкновенной нежностью, которая так не идет к его на вид суровому лицу, целует его и шепчет что-то ласковое… Тут же и пожилая женщина — сестра, которой артиллерист наказывает беречь «сиротку»…

Слезы катятся по морщинистому, некрасивому лицу артиллериста, и он еще крепче прижимает к себе единственно дорогое ему на свете существо.

Когда Ашанины вошли в кают-компанию, любезные моряки тотчас же их усадили. Старший офицер, похожий на «Черномора», — одинокий холостяк, которого никто не провожал, так как родные его жили где-то далеко, в провинции, на юге, — предложил адмиралу и дамам занять диван; но адмирал просил не беспокоиться и тотчас же перезнакомился со всеми офицерами, пожимая всем руки. Старшему офицеру он похвалил исправный вид «Коршуна», чем привел «Черномора» в немалое удовольствие. Старика Ашанина знали в Кронштадте по его репутации лихого моряка и адмирала, и похвала такого человека что-нибудь да значила. В низеньком, худощавом старике, старшем штурманском офицере «Коршуна», Степане Ильиче Овчинникове, адмирал встретил бывшего сослуживца в Черном море, очень обрадовался, подсел к нему, и они стали вспоминать прошлое, для них одинаково дорогое.

Юный мичман Лопатин, представленный Володей своим, старался занимать дам. Румяный, жизнерадостный и счастливый, каким может быть только двадцатилетний молодой человек на заре жизни, полный надежд от будущего, он был необыкновенно весел и то и дело смеялся.

— А вас никто не провожает? — спросила его Мария Петровна.

— Некому!

— Родные ваши не здесь?

— В Тамбовской губернии.

И со свойственной молодым людям откровенностью он тотчас же рассказал своим новым знакомым о том, что мать его давно умерла, что отец с тремя сестрами и теткой живут в деревне, откуда он только что вернулся, проведя чудных два месяца.

— А теперь вот впереди предстоят еще лучшие месяцы и годы! — весело заключил молодой мичман, широко улыбаясь своей доброй улыбкой и открывая ряд ослепительно белых зубов.

Все невольно улыбнулись в ответ. И всем он показался таким славным и хорошим.

— Ты сойдись с Лопатиным, Володя… Он, кажется, прекрасный молодой человек… В нем что-то прямое и открытое, — говорила сыну мать, когда, посидев в кают-компании, они вышли все наверх и уединились на юте, у самой кормы, а юный мичман, не желая мешать семейному разговору, деликатно удалился и уже весело болтал с какой-то молоденькой барышней…

— На корвете, мама, все славные…

А время летело незаметно в этих обрывистых разговорах, недавних воспоминаниях, грустных взглядах и вздохах. И по мере того как оно уходило, напоминая о себе боем колокола на баке, отбивающего склянки, лица провожавших все делались серьезнее и грустнее, а речи все короче и короче.

И напрасно дядя-адмирал, и сам втайне несколько расстроенный, старался подбодрить эту маленькую кучку, окружавшую Володю, своими шутками и замечаниями. Они теперь не производили впечатления, да и все чувствовали их неестественность.

А кругом, как нарочно, было так мрачно и серо в этот осенний день. Солнце спряталось за тучи. Надвигалась тихо пасмурность. Море, холодно-спокойное и бесстрастное, чуть-чуть рябило, затихшее в штиле. В воздухе стояла пронизывающая сырость.

Все примолкли и как-то притихли, полные невеселых дум.

В голове у матери носились мрачные мысли об опасностях которым будет подвергаться Володя. А ведь эти опасности так часты и иногда непредотвратимы. Мало ли бывает крушений судов?… Мало ли гибнет моряков?.. Еще недавно…

И ей, как нарочно, припомнилась ужасная гибель корабля «Лефорт», бывшая три года тому назад и взволновавшая всех моряков… В пять минут, на глазах у эскадры, перевернулся корабль, и тысяча человек нашли могилу в Финском заливе, у Гогланда. И ни одна душа не спаслась…

При этом воспоминании невольная дрожь охватывает бедную женщину. Она тревожно смотрит на сына и спрашивает, стараясь придать своему вопросу равнодушный тон:

— А ваш корвет хорошее судно, Володя?

— Говорят, отличное, мама. Недавно выстроено.

Мать ищет взглядом подтверждения слов сына адмиралом.

— Превосходнейшее судно, Мария Петровна! — подтверждает и адмирал.

— А его не может перевернуть?

В ответ адмирал смеется.

— И придет же вам в голову, Мария Петровна…

— А вот «Лефорт» же перевернулся.

— Ну, так что же? — раздраженно отвечает дядя-адмирал. — Ну, перевернулся, положим, и по вине людей, так разве значит, что и другие суда должны переворачиваться?.. Один человек упал, значит, и все должны падать… Гибель «Лефорта» — почти беспримерный случай во флоте… Раз в сто лет встречается… да и то по непростительной оплошности…

Адмирал говорит с обычной своей живостью и несколько кипятится «бабьими рассуждениями», как называл он всякие женские разговоры об опасностях на море.

И эта раздражительность адмирала несколько успокаивает мать.

— Да вы не сердитесь, Яков Иванович… Я так только… спросила…

— Хитрите… хитрите… Я знаю, что вам пришло в голову… Так вы выкиньте эти пустяки из головы. Никогда «Коршун» не перевернется… И нельзя ему перевернуться… Законы механики… Вот у Володи спросите… Он эти законы знает, а я позабыл.

В эту минуту к Ашаниным подходит старший офицер и, снимая фуражку со своей кудлатой головы, просит сделать честь позавтракать вместе в кают-компании.

Завтрак был обильный. Шампанское лилось рекой. Гостеприимные моряки с капитаном во главе угощали своих гостей. За столом было несколько тесновато для пятидесяти человек, и потому завтракали a la fourchette[30]. К концу завтрака тосты шли за тостами. Пили за здоровье дам, за всех провожающих, за адмирала Ашанина, а старик адмирал провозгласил тост за уходивших моряков и пожелал им хорошего плавания. Все гости чокались с моряками, и немало слез упало в бокалы… Хорошенькая блондинка, возбуждавшая общее участие, была бледна, как смерть, и не отходила от мужа… Артиллерист не показывался… Ему хотелось последние минуты провести с «сироткой».

Пары уже гудели. Шлюпки были подняты. «Выхаживали» на шпили[31], поднимая якорь.

Капитан и старший офицер вышли из кают-компании, и через несколько минут через приподнятый люк кают-компании донесся звучный, молодой тенорок вахтенного офицера:

— Свистать всех наверх с якоря сниматься!

И вслед за тем боцман засвистал в дудку и зычным голосом крикнул, наклоняясь в люк жилой палубы:

— Пошел все наверх с якоря сниматься!

Прибежавший в кают-компанию сигнальщик тоже крикнул:

— Пожалуйте все наверх с якоря сниматься!

Пора расставаться и уходить гостям. Все оставили кают-компанию и вышли на палубу, чтобы по сходне переходить на пароход.

Еще раз, еще и еще обняла мать своего Володю и повторяла все те же слова, осеняя его крестным знамением и глотая рыдания:

— Береги себя, родной!.. Пиши… носи фуфайку… Прощай…

Наконец, она его отпустила и, не оглядываясь, чтобы снова не вернуться, вошла на сходню.

— Береги маму! — шептал Володя, целуясь с сестрой.

— Береги маму! — повторил он, обнимая брата.

Адмирал быстрым движением привлек племянника к себе, поцеловал, крепко потряс руку и сказал дрогнувшим голосом:

— С богом… Служи хорошо, мой мальчик…

И бодро, легкой поступью, побежал по сходне, словно молодой человек. У сходни толпились. Раздавались поцелуи, слышались рыдания и вздохи, пожелания и только изредка веселые приветствия.

Артиллерист, высокий и плечистый, на своих руках перенес сынишку, бережно прижимая его к своей груди, и скоро возвратился оттуда угрюмый и мрачный, точно постаревший, сконфуженно смахивая своей здоровенной рукой крупные слезы.

С какой-то старушкой сделалось дурно, и ее перенесли на руках. А хорошенькая блондинка так и повисла на шее мужа, точно не хотела с ним расстаться.

— Наташа… Наташа… успокойся… все смотрят, — шептал муж.

Наконец, она оторвалась и перешла сходню. Тогда и лейтенант, как ни храбрился, а не выдержал и заплакал.

— Ничего, братец ты мой, не поделаешь! — проговорил один из матросов, наблюдавший сцены прощанья господ.

— И у меня баба голосила, когда я уходил из деревни, — отвечал другой… — Всякому жалко… То-то и лейтенантова женка ревмя ревет…

С парохода и с корвета обменивались последними словами:

— Прощайте… Прощай!

— Володя!.. смотри… носи фуфайку… Пиши…

— Христос с тобой…

— Помни слово… Леля… Держи его! Не забывай меня! — взволнованно кричал молодой офицер-механик миловидной барышне в яркой шляпке.

— Я-то?..

И слезы помешали, видно, ей докончить, что она не забудет своего жениха.

— Капитолина Антоновна!.. мальчика-то… берегите!..

— Будьте спокойны, братец…

— Вася… Васенька… где ты?.. Дай на тебя взглянуть!..

— Я здесь, мамаша… Прощайте, голубушка!.. Из Копенгагена получите письмо… Пишите в Брест poste restante[32].

— Алеша… помни, что я тебе говорил… не транжирь денег.

«Алеша» благоразумно молчал.

Наконец, последний из провожающих перешел на пароход.

— Никого больше нет на корвете? — спросил старший офицер боцмана.

— Ни одного «вольного»[33], ваше благородие. Все каюты обегал, докладывал боцман.

С парохода убрали сходню, и пароход тихо отходил.

— Панер![34] — крикнули с бака.

III

— Тихий ход вперед! — скомандовал капитан в переговорную трубку в машину, когда встал якорь.

Машина тихо застучала. Забурлил винт, и «Коршун» двинулся вперед, плавно рассекая воду своим острым носом.

Матросы обнажили головы и осеняли себя крестными знамениями, глядя на золоченые маковки кронштадтских церквей.

С парохода кричали, махали платками, зонтиками. С корвета офицеры, толпившиеся у борта, махали фуражками.

Стоя на корме, Володя еще долго не спускал глаз с парохода и несколько времени еще видел своих. Наконец, все лица слились в какие-то пятна, и самый пароход все делался меньше и меньше. Корвет уже шел полным ходом, приближаясь к большому рейду.

— Приготовиться к салюту! — раздался басок старшего офицера.

Матросы стали у орудий, и тот самый пожилой артиллерист, который с таким сокрушением расставался с сыном, теперь напряженный, серьезный и, казалось, весь проникнутый важностью салюта, стоял у орудий, ожидая приказания начать его и взглядывая на мостик.

Когда корвет поравнялся с Петровской батареей и старший офицер махнул артиллеристу головой, он скомандовал:

— Первое пли… второе пли… третье пли…

Командовал он с видимым увлечением, перебегая от орудия к орудию и про себя отсчитывая такты, чтобы между выстрелами были ровные промежутки.

И девять выстрелов гулко разнеслись по рейду. Белый дымок из орудий застлал на минуту корвет и скоро исчез, словно растаял в воздухе.

С батареи отвечали таким же прощальным салютом.

Скоро корвет миновал брандвахту, стоявшую у входа с моря на большой рейд: Кронштадт исчез в осенней мгле пасмурного дня. Впереди и сзади было серое, свинцовое, неприветное море.

— Прощай, матушка Рассея! Прощай, родимая! — говорили матросы.

И снова крестились, кланяясь по направлению к Кронштадту.

А корвет ходко шел вперед, узлов[35] по десяти в час, с тихим гулом рассекая воду и чуть-чуть подрагивая корпусом.

Машина мерно отбивала такты, необыкновенно однообразно и скучно.

Уже давно просвистали подвахтенных вниз, и все офицеры, за исключением вахтенного лейтенанта, старшего штурмана и вахтенного гардемарина, спустились вниз, а Володя, переживая тяжелые впечатления недавней разлуки, ходил взад и вперед по палубе в грустном настроении, полном какой-то неопределенно-жгучей и в то же время ласкающей тоски. Ему и жаль было своих, особенно матери, и впереди его манило что-то, казалось ему, необыкновенно хорошее, светлое и радостное… Но оно было еще где-то далеко-далеко, а пока его охватывало сиротливое чувство юноши, почти мальчика, в первый раз оторванного от семьи и лишенного тех ласк, к которым он так привык. И сознание одиночества представилось ему еще с большей силой под влиянием этого серого осеннего дня. Все на корвете, казавшиеся ему еще утром славными, теперь казались чужими, которым нет до него никакого дела. Душа его в эту минуту мучительно требовала ласки и участия, а те, которые бы могли дать их, теперь уже разлучены с ним надолго.

И ему хотелось плакать, хотелось, чтобы кто-нибудь пожалел его и понял его настроение.

— Здравия желаю, барин! — окликнул знакомый приятный басок Володю, когда он подошел к баку.

Володя остановился и увидел своего знакомого пожилого матроса с серьгой в ухе, Михайлу Бастрюкова, который в куцом бушлатике стоял, прислонившись к борту, и сплеснивал какую-то веревку. Его глаза ласково улыбались Володе, как и тогда при первой встрече.

— Здравствуй, Бастрюков. Что, ты на вахте?

— На вахте, барин… Вот от скуки снасть плету, — улыбнулся он. — А вы, барин, шли бы вниз, а то, вишь, пронзительная какая погода.

— Не хочется вниз, Бастрюков.

— Заскучали, видно? — участливо спросил матрос. — Видел я, как вы с маменькой-то прощались… Да и как не заскучить? Нельзя не заскучить… И наш брат, кажется, привычное ему дело без сродственников жить, и тот, случается, заскучит… Только не надо, я вам скажу, этой самой скуке воли давать… Нехорошо! Не годится! — серьезно прибавил Бастрюков.

— Отчего нехорошо?

— Смутная мысль в голову полезет. А человеку, который ежели заскучит: первое дело работа. Ан — скука-то и пройдет. И опять же надо подумать и то: мне нудно, а другим, может, еще нуднее, а ведь терпят… То-то и есть, милый баринок, — убежденно прибавил матрос и опять улыбнулся.

И — странное дело — эти немудрые, казалось, слова и вся эта необыкновенно симпатичная фигура матроса как-то успокоительно подействовали на Володю, и он не чувствовал себя одиноким.

Предыдущая главаГлава 4 из 24Следующая глава