К книге
Ранняя осень. Повести и этюды о природеНеравный брак Повесть. В гостях у дяди
14%
Неравный брак Повесть. В гостях у дяди
17

Меня встретили на Крутели что надо. И дядя, и Наташа (сперва я думал: она сестра моя двоюродная).

Вначале дядя — если говорить правду — показался мне чуть-чуть бирюковатым, но это только в самом начале. А когда Наташа снарядила нас в баню да когда дядя как одержимый вдоволь нахлестался веником, он стал совсем другим человеком.

Эх, и парился же он! Молотил себя веником и спереди, и сзади и при этом еще стонал, охал, точно находился при смерти.

Я не в силах был выдержать адского зноя и бросился наутек в предбанник, прикрывая руками голову и уши.

Исхлестав весь веник, он тоже выкатился в предбанник перевести дух. Прошлым летом на озере за Волгой мы с Венькой — моим приятелем, натаскали ведерко раков, потом варили их. Дядя точь-в-точь был такого же кумачового цвета, как те наши раки.

Отдышавшись, сказал:

— Ты чего дезертировал?

— У меня уши… ну, совсем спеклись от жары, — сказал я.

— Привыкай, — сказал он. — Баня всякую хворь из тебя выживает. Пойдем, я тебя попарю. Там у меня второй веник наготове.

Я было попятился, но дядя чуть не силой втолкнул меня в парную.

— Полезай на полок. Да не робь, ты не девка! Всего один черпачок плесну на каменку.

Пришлось лезть. А уж с полка спускался по-собачьи — на четвереньках, головой вниз. Когда же он вылил на меня, пластом растянувшегося на полу, ковша два холодной воды, сразу полегчало.

После обеда мы обошли дом, постройки во дворе, сад, ульи. Живут же люди. Прямо-таки дворянское гнездо в миниатюре! Между прочим, дядя спросил, где я желаю спать: на веранде или на сеновале? Я сказал: на сеновале.

Чай пили с медом. Дядя резал его ножом.

— Прошлогодний, — сказал. — Липовый. А бывает еще гречишный. А также цветочный. Каждый мед свой вкус имеет.

Мед Наташа подала на стол не в какой-то там вазочке, а в берестяном туеске. Было же в том туеске, наверно, не меньше пяти кило.

За чаем стало клонить меня ко сну, и я отправился на сеновал. Оказывается, хлопотливая Наташа уже приготовила мне постель. На сене была разброшена войлочная кошма, прикрытая белой простыней с синими полосками. В головах горой возвышалась преогромная пуховая подушка. А сбоку лежало толстое ватное одеяло.

От сухого колкого сена пахло лугами, а от крыши — смолким теплом нагретых за день досок. Блаженная, глухая летняя духота.

Чтобы не донимали комары, закрылся с головой одеялом. И крепко-накрепко уснул.

Поутру мне приснился преинтересный сон. Вроде кто-то ласково гладит меня теплой ладошкой по щеке. Открыл будто глаза, а надо мной склонившееся лицо незнакомой девушки. И светилось лицо робкой и нежной добротой. Девушка еле слышно шептала: «Денис, а Денис? Очнись, попей молочка парного». — «Я спать хочу», — сказал я. Она же не оставила меня в покое. Подсунув мне под голову горячую руку, приподняла ее легонько: «Ну, испей, испей молочка, зяблик заморенный, оно утрешнее, пользительное». Тут я и в самом деле очнулся.

«Откуда ты взялась?» — подумал, принимая из рук незнакомой девушки глиняную кружку. Молоко было густое, теплое. Или… или оно показалось мне необыкновенно вкусным потому, что принесла его тихая, ласковая девушка?

— Ну, и добро, ну, я разумник ты у меня, — сказали, улыбаясь, девушка, беря из моих рук пустую кружку.

Я же снова уронил на подушку голову и снова крепко заснул.

Очнулся поздно, часов в одиннадцать утра. Рядом жужжал мохнатый полосатый шмель.

Не сразу догадался, где я. Не сразу вспомнил к приснившуюся девушку, напоившую меня парным молоком.

«А ведь это не во сне, а наяву было, — подумал вдруг я, оглядывая сеновал. — И поила тебя молоком, эфиоп ты несуразный, не какая-то неизвестная девушка, а… Наташа».

«Эфиопом несуразным» ругала меня бабушка, мамина мать, когда я, бывало, выводил ее из терпения. У бабушки Вали в заволжском сельце Заброды я вольничал каждое лето, забывая обо всем на свете! В позапрошлом году по весне бабушка умерла, и мне уже некуда стало ездить.

Наверно, до обеда не спустился бы вниз, если б не заботливая Наташа. Словно угадав, что я уже проснулся, она поднялась по лесенке и негромко постучала в дверцу. Сказала:

— Денис, вы не спите?

— Нет, — не сразу отозвался я.

— Ну, спускайтесь завтракать. Самовар бушует, вас ждет.

— Спасибо. Сейчас спущусь, — сказал я.

Умывшись, вошел на кухню. На столе и в самом деле гудел, исходя парком, начищенный до блеска самовар.

Завтракал один. Наташа лишь выпила чашку чая. Дядя же, оказывается, давным-давно отправился в лес приглядывать поляны для косьбы травы.

Почему-то и я, и Наташа чувствовали себя скованно. И не знали, о чем говорить.

* * *

Под вечер дядя сказал:

— Поедешь со мной бакены зажигать?

— Ага, — согласился я охотно. — Сейчас?

Дядя сказал:

— Сначала керосинчиком лампы заправим.

Помолчав, прибавил шутливо-колюче:

— Приглядывайся, авось на мое место сядешь.

— Не-е, — сказал я. — Я на завод… я технику люблю.

— А техника и к нам шагает. На больших реках буи электрические поставлены, — сказал дядя. — Обещают и нам в скором времени подбросить. А то с нашими прадедовскими фонарями морока одна.

Когда заправили лампы керосином, почистили ежиком стекла, поставили в лодку фонари, дядя долго не мог завести мотор. А лодку все относило и относило от берега.

— Зажигание подводит, — сказал я.

— А ты откуда знаешь? — спросил дядя, поворачивая ко мне лицо — одутловатое, в кроваво-пунцовых пятнах.

— Разрешите, — сказал я.

— Ну-ну, попробуй, — с явным недоверием протянул он, пропуская меня на корму.

Взяв ключ, я отвернул свечу. Так и есть: замаслилась свеча, отсырели электроды. Протерев сухой ветошью свечу, я ввернул ее на место и сильно дернул за ручку стартера. Мотор завелся сразу, даже не чихнул.

— Инжене-не-эр! — ухмыльнулся дядя, садясь на свое место. — Вроде днями протирал свечи, а они — нате вам — опять…

Утомленное за день солнце уже касалось раскаленным краем обуглившегося до черноты леска на той стороне. Было тихо вокруг, непривычно тихо после шумного, грохочущего Волгограда.

Тихая вода зарделась до самого горизонта. У острого носа лодки она мягко, по-кошачьи урчала. То справа, то слева ухались рыбины.

— Играет на вечерней зорьке! — прокричал с кормы весело дядя.

Подкатили к бакену, выкрашенному в красный цвет.

Я держался веслом за крестовину, к которой была прибита решетчатая пирамида бакена, а дядя в это время колдовал над фонарем. Водрузив фонарь на штырь, возвышавшийся над макушкой бакена, дядя сказал:

— Самое кляузное место на моем участке.

— А почему? — спросил я.

— Как есть от берега и чуть ли не до фарватера — судового хода — тянется под водой гряда камней. Если фонарь ночью погаснет — непременно авария приключится: на камни судно сядет. А в полночь тут пассажирский проходит.

Потом мы зажгли фонари еще на трех бакенах — на двух белых и на одном красном. Оказывается, красные ставятся вдоль правого — по течению — берега, а белые — у левого.

Когда подплывали к последнему бакену, его крестовина была облеплена серыми пушистыми комочками.

— Чайки, — бросил равнодушно дядя, глуша мотор.

Всполошенно горланя, чайки кружились над нами до тех пор, пока лодка не отчалила от бакена. И тотчас снова стали устраиваться на ночлег.

* * *

И вот потекла день за днем моя привольная жизнь на Крутели.

То и дело плескался в Суровке. С каждым новым разом уплывал все дальше, дальше и дальше от берега.

Наташа, подойдя как-то к обрыву, даже перепугалась. Ей показалось, я барахтаюсь на стрежне и сильное течение вот-вот утянет меня на быстряк. Она стала кричать, отчаянно махая рукой:

— Денис! Вертайся немедля!.. Де-энис!

Чтобы успокоить ее, я повернул назад. А выйдя на берег, сказал, ломаясь перед Наташей как последний бахвал:

— Не паникуйте зря, Наташа. Я второй разряд имею по плаванию.

На другое утро, позагорав изрядно на солнышке, прыгнул с отвесной крутизны. Прыгнул, хотя самого и оторопь брала (вздумалось показать Наташе свою храбрость).

Но все обошлось. Свечой ушел в дымчатую глубь… уж не знаю, на сколько метров. А дна так и не достал. Властная, неведомая сила будто за волосы тянула меня вверх. И я пробкой вылетел из воды.

Наташа, полоскавшая белье на мостках, чуть в обморок не упала.

— Удалая головушка! — всплеснула она руками, когда я, счастливый, подплыл к прозеленевшим от тины мосткам. — Да разве мыслимо эдакое выкомаривать? В омуте под обрывом знаешь сколько неразумных потонуло?

Я пообещал бледной, расстроенной Наташе не прыгать больше с кручи.

* * *

Часто я помогал Наташе по хозяйству: отгонял Милку пастись на поляну, таскал для плиты дрова из сарая, а из-под берега воду, кормил кур.

Стесняясь, Наташа говорила:

— Оставь, Денис, я сама. Я непривыкшая к помощникам.

Тоже смущаясь, я говорил:

— Ну, еще! Мне ж раз плюнуть!

Почему-то дома я терпеть не мог, когда меня заставляли что-то делать на кухне. «Не мужское дело», — бурчал я, отнекиваясь. А вот на Крутели испытывал прямо-таки удовольствие, помогая расторопной Наташе в ее хлопотах. Необыкновенно хорошо было возле тихой, улыбчиво-молодой женщины. Приятно и боязно как-то. Отчего? И сам не знаю.

Нынче утром, после возвращения дяди с рыбалки (на ночной лов он меня почему-то не берет), мы с Наташей чистили и потрошили под берегом разных там окуньков, язишек, щурят.

Как-то Наташина легкая, горячая рука коснулась на миг моей, и у меня замерло сердце.

А немного погодя, когда Наташа передала мне не чищенного еще пузана окуня, я нечаянно уколол палец о его красноперый плавник.

Наташа приглушенно ойкнула.

— Я тебя поранила?

— Не… это я сам, — сказал, поднося ко рту палец.

Она взяла мою руку — скользкую от слизи и чешуек, и подула на палец с алой бусинкой на самом кончике.

Весь зардевшись, я тихо сказал, нет — еле слышно взмолился:

— Не надо, ну, не надо же…

Долго, томительно долго молчали. Чтобы как-то преодолеть гнетущую неловкость, я принялся рассказывать, вначале то и дело спотыкаясь, о диковинной меч-рыбе.

— Огромной этой рыбище… Ну, может, больше лодки, — говорил я, постепенно все больше и больше воодушевляясь, — ничего не стоит проткнуть носом-пикой не только рыбацкую посудину, но даже борт катера или шхуны.

Слушала Наташа с видимым интересом.

— А где… такая рыба водится? — спросила она, едва я кончил упражняться в красноречии.

— В морях и океанах, — небрежно сказал я, будто сам исколесил вдоль и поперек эти моря и океаны. — Особенно вовсю резвится меч-рыба у берегов Южной Америки. — И без перехода принялся разглагольствовать… о китах.

Видимо, мы слишком долго чистили рыбу, потому что на круче вдруг появился дядя. Прокричал неодобрительно:

— Эй, вы там!.. Не заснули?

Ни Наташа, ни я не знали, что и ответить.

* * *

Пять дней пропадали с дядей на сенокосе. Отправлялись в лес сразу же после тушения бакенов, когда большое белое солнце медленно выплывало из-за стоявшей за Крутелью березовой рощи. И до восхода луны махали и махали косами на изнывающих от зноя полянах. Густущая, хрусткая трава доходила мне до пояса.

Несказанно рад сенокосу. Ведь я целыми днями не видел Наташу. А то в последнее время мне было как-то не по себе. Смущался то и дело, смущался от каждого, даже мимолетного, взгляда ее, застенчивой улыбки, ничего не значащего слова.

Правда, на сенокосе я по-страшному уставал. Особенно в первый день. Ведь до этого мне в жизни не приходилось брать в руки косу.

Дядя с отменным терпением учил меня, казалось бы, немудреному делу.

— Спытай на, — сказал он, подавая косу. — Э, подожди. Ручку надо чуток поднять… Ну, а теперь: ловчее будет?

После третьего взмаха острие моей косы вонзилось в землю.

— Торопишься, — пробурчал дядя. — Тверже держи косу. Плавно и руки, и корпус отводи вправо. Делай вдох и опять же всем корпусом — единым духом — веди косу влево. — Помолчал, щурясь на солнышке. — За мной пойдешь. Примечай, как надо. Главное — бери шире, не части.

Дядя уверенно шагнул вперед, наваливаясь на упругую стену клевера с крупными розовато-малиновыми головками. Взмахнет косой — и к ногам его покорно ластится зеленая волна. Свистит коса: шарк, шарк, шарк! Точно огромная щука мечется по траве.

«У меня так разве когда получится? — думал я безнадежно. — Даром что левая двупалая, а он, чертяка, машет и машет, вроде заводной. Но была не была: попробую!»

И тронулся вслед за дядей. Тотчас всего меня обдало крепким, медвяным духом, от которого голова стала кружиться…

На второй день, когда пришли на новое место — на перекресток двух ложков, работа пошла у меня веселее, я уж не выдирал пяткой косы траву с корнем.

Между прочим, эти ложки прозывались Портами. Будто в незапамятное крепостное время косил в этом месте один рачительный мужик. Чтобы зря штаны не изнашивались, мужик снял их и повесил на куст. И как на грех, отправилась в этот день на прогулку в лес барыня с Крутели. Увидев бесштанного мужика, страшно разгневалась и приказала его выпороть. С тех пор будто бы перекресток двух логов и прозвали в народе Портами.

Бирючившийся все утро, дядя похвалил меня в обед. Мне же не до похвалы было. Ломило плечи, поясницу. Даже ощутимее вчерашнего.

Брякнулся на траву под молодой ветлой и головы поднять не могу.

— Ты не помнишь, куда кувшин с молоком девали? — спросил дядя, раскладывая на чистом рушнике буханку хлеба, лук, ставя миску с жареной рыбой.

— Да вы же сами… во-он в овражек тот… еще говорили: «Холодище там, как в погребе», — еле размыкая спекшиеся губы, сказал я.

— Уж смотрел, — сказал дядя. — Нет кувшина.

Я промолчал. Подумал: «Неужели ему охота лопать в эдакий зной? Мне вот молока даже не хочется. Разве что водицы ключевой… Водицы ключевой ведро бы выпил!»

Глянул безучастно, тараща глаза на стройный, словно винтовочный шомпол с ершиком, стебель тимофеевки. И уж больше ничего не видел. Веки слепились сами собой…

Дядя меня еле растолкал.

— Спишь, однако, — сказал он. — Вставай. И так два часа прохладничали. — Помолчав, прибавил, почесывая кирпично-бурую шею: — Кувшин-то с молоком я так и не нашел. Вроде в землю, каналья, провалился!

Где-то в кустах над головой невидимая хлопотунья-птаха поторапливала нас: «Быстрей! Быстрей! Быстрей!»

И я стремительно, не раздумывая, вскочил на ноги.

Косили до восхода луны. Она выкатилась из-за приземистого векового дуба не спеша, с ленцой, жутко огромная и жутко огненная.

В это время на поляну и вышел низкорослый человечек с ружьишком за спиной.

— Мир и процветание частной инициативе! — выкрикнул человечек лающе-пронзительным голосом, размахивая над головой кепкой. Споткнувшись о кочку, замысловато матюкнулся. — Ты чего, Силантьич, дорожку ковровую мне не расстелил?

— Не смерди, Вася, — урезонил дядя пришельца, отирая пучком росной травы косу. — Леший тебя носит в неурочное время. И нечего выражаться. У меня гость городской, к мату не привыкший.

Вася направился сначала ко мне. Шел как-то странно — точно воробей прыгал.

— С космическим приветом, — хихикнул он, хватая меня за руку.

— Здравствуйте, — сказал сдержанно. Я уже догадался: лесник Вася, дружок дяди.

От Васи несло сивушным перегаром.

— Прикладывался? — спросил его дядя, не подавая руки. — Нет чтобы помочь людям в горячую пору…

— А почему мне не гулять? — захорохорился Вася. — Один как перст в небе. Много ли одному надо?

Дядя усмехнулся:

— Не притворяйся христосиком! А чьи сироты растут во всех окрестных деревнях?

— У меня паспорт чистый, что тебе девица непорочная! Ко мне сам прокурор не прицепится! — Вася выудил из кармана телогреи сигарету, закурил. — Вы вот целый день потели, а я, ничего не делая, полсотню… а то и более отхватил!

— Ну? — опять усмехнулся дядя, направляясь к ветле, где были сложены наши вещишки.

— Вот тебе и «ну»! — сказал Вася. — Лисица запросто в руки попалась.

— Лисица? Двуногая? — не унимался подтрунивать над приятелем дядя.

— А ты слухай и не перебивай, — огрызнулся Вася. — Шастаю давеча просекой, а в чапыжнике треск подозрительный. Взвел курок, крадусь на цыпочках. И что, думаете, вижу? Лису с кувшином на голове! В сказочках для деток не всегда такое случается!

— Постой, постой, — обернулся дядя. — Лиса, говоришь? И с кувшином на голове?

— Самый раз! И снять с головы кувшин не может, хотя башкой мотает туда и сюда.

— Так это она, шельма, наш кувшин с молоком уволокла! — От восторга дядя даже всплеснул руками. Ну и цирк! А я-то в обед искал, искал кувшин. Причитается с тебя, Вася!

— Па-ажалуйста! — Посмеиваясь, Вася вытянул из кармана широченных штанов бутылку, на миг блеснувшую малиново, словно в ней бултыхалась горящая жижа.

Тот и другой присели на корточки. Дядя пододвинул к Васе объемистые алюминиевые кружки.

— А третьей нет? — спросил Вася.

— Я не пью, — сказал я.

— Это как так? — Вася повернул ко мне голову. Лицо его, освещенное лунным светом, показалось мне на диво полосатым, будто по нему провели вымазанной в мазуте растопыренной пятерней. — Ты разве не парень? Чай, поди, уж девок щупаешь… вон какой вымахал!

— Не расходись, — урезонил его дядя. — Зачем неволить человека?

Вася пообещал:

— Ниче-эго, освоится еще!

И они дружно взяли в руки кружки. Выпили залпом. И секунду-другую сидели с раскрытыми ртами, блаженно щурясь.

Всю дорогу до Крутели, — Вася вызвался проводить нас, — они с дядей о чем-то шептались.

Я плелся позади, стараясь не прислушиваться к их разговору.

Попрощавшись с нами у ворот, Вася направился к себе на кордон, нескладно горланя:

Милка сивая моя,

Я тебя потешу:

Куплю связку кренделей,

На шею повешу!

— Блажной и есть блажной! — запирая калитку, покачал головой дядя.

Из конуры выполз на брюхе Нокс, визгливо скуля от радости. Кобель любил лишь одного хозяина.

* * *

Все эти дни Наташу я видел мельком: утром во время завтрака на скорую руку да поздно вечером за ужином, когда у меня слипались веки, а голова безвольно клонилась на грудь.

И все же я приметил: Наташа стала вроде бы другой — настороженно-молчаливой и даже грустноватой. И на молочной белизны щеках ее заметнее проступили веснушки. Почему-то не мог смотреть без волнения на эти стыдливо-беззащитные веснушки. Собираясь к себе на сеновал, мне порой хотелось не только поблагодарить Наташу за ужин. Хотелось еще взять на миг-другой в свою огрубелую пятерню ее руку — ласковую, горячую. Но я стеснялся дяди — он до тех пор крутился на кухне, пока я не отправлялся к себе на верхотуру.

Но вот кончилась сенокосная пора. И я завалился на несколько суток. Кажется, никогда еще в жизни не спал так крепко.

Никто меня не тревожил — ни дядя, ни Наташа. Когда открывал глаза, в дверном проеме непременно стояла приземистая крынка с молоком. А в полотенце был завернут ломоть духовитого, своей выпечки, хлеба. Перекусив, я снова валился на постель.

Отоспавшись наконец-то, я как-то поутру спустился с сеновала. Первые минуты меня даже покачивало. Будто мать-земля зыбко колебалась под ногами, подобно корабельной палубе в шторм.

Тут вот и вышла из сеней Наташа. В руках у нее было обвязанное марлей ведерко. Увидела меня и вспыхнула.

— Воскрес, отшельник? — сказала улыбчиво.

— Ага, выспался, — сказал и я, тоже краснея.

Наташе сегодня так все шло: и белая простенькая косынка, и белое платьице с голубыми лепестками, и босоножки — тоже белые.

— Обедать будешь? — спросила Наташа, все так же светло улыбаясь.

— А… а разве уж обеденное время? — удивился я.

Уголки губ у Наташи дрогнули, в щелочках глаз запрыгали озорные искорки.

— Праведное солнышко, он еще спрашивает!

И верно: ядреное солнце плыло над головой, то на долю секунды окунаясь в молочно-перламутровые облачка, то сызнова победно сияя в безбрежно-синем просторе, наполнявшем радостью весь этот благодатно звонкий летний мир.

— Собирать на стол? — снова спросила Наташа. Я кивнул, признаваясь:

— Я, пожалуй, быка бы съел… вот как проголодался!

— Пока умывайся, я мигом, — сказала Наташа, ставя ведерко на крыльцо.

— Лучше по-быстрому искупаюсь, — сказал я и бросился к калитке бегом.

— Полотенце, полотенце, шальной, прихвати! — весело прокричала мне вслед Наташа, но я отмахнулся.

На ходу стягивая майку и техасы, несся во всю прыть к обрыву. И, подпрыгнув, ласточкой полетел навстречу мрачно-темному — даже в солнечный полдень — омуту, тревожно холодея душой.

Возвращался в бодром, приподнятом настроении. Жизнь на Крутели явно шла мне на пользу. Я даже чувствовал, как изо дня в день у меня прибывали силы, каменели мускулы рук.

На кухню притопал в самый раз: Наташа ставила на стол миску с дымящейся молочной лапшой.

— А себе? — спросил я.

— Чай пила недавненько, — направляясь к печке, сказала Наташа. — Сковородку с яичницей сам достанешь, — добавила она, прикрывая заслонкой печное чело. — Сычков к ужину вернется. С бакенщиком с соседнего поста на перекате коряги вылавливают.

Поднимая от миски голову, я сказал:

— А ты куда торопишься?

— Милку доить.

— Подожди, и я… и я с тобой пойду.

— Со мной? — глаза у Наташи округлились и потеплели. — А я-то думала…

И осеклась.

— Что же ты думала? — Я даже есть перестал.

— Думала… уж не наскучило ли тебе у нас?

Я выпрямился.

— Из чего ты заключила?

Наташа растерянно развела руками:

— Да так… померещилось, видно.

* * *

Милка паслась в укромной прогалине, вблизи дороги, петлявшей в сторону Утиных Двориков, совсем позаросшей татарником и конским щавелем.

Завидев Наташу, корова не спеша подняла от травы влажную морду. Посмотрела раздумчиво на хозяйку и протяжно, сыто замычала, раздувая ноздри.

— Соскучилась? — пропела Наташа, гремя дойницей.

Подошла к Милке, провела рукой по ее гладкому, в белых блюдцах, лоснившемуся боку.

— Мм-у-у-у, — снова подала голос корова, поворачивая голову.

— Ишь, лакомка! — Наташа достала из кармана передника ломтик хлеба. (Я даже не заметил, когда она надела этот упруго топорщившийся передник, обшитый радужной тесемкой.)

Обнюхав шумно хлеб, Милка слизнула его с Наташиной ладони. Наташа вынула из ведерка небольшой бидончик с водой и чистую тряпочку. И старательно вымыла корове раздувшееся непомерно вымя в синих паутинках прожилок.

Я был поражен ловкостью и проворством Наташиных рук. И готов был стоять за спиной Наташи, любуясь ее работой, но она, не оборачиваясь, попросила стесненно:

— А ты поброди по поляне… может, земляника встретится.

С неохотой побрел я по сухой в этот полдневный час траве в сторону ветвистых могучих осокорей, вольно и горделиво устремившихся в вышину.

Дышалось легко не только на зачарованной солнцем прогалине, но и в чаще берез и осин. Сухой знойный дух ржаного поля, начинавшегося за дорогой, волнами докатывался и сюда, на опушку беззаботно веселого колка. Над зарослями медуницы и белой кашки гудели тяжелые взъерошенные шмели.

Я не стал искать землянику, а растянулся на траве, подложив под голову руки. И долго-долго, до прихода Наташи, смотрел в бездонную небесную синь, без единого уже облачка, с застывшими в зените ястребками. Смотрел, ни о чем вроде бы не думал, в то же время думая о многом.

Думал и о маме, такой еще молодой и такой несчастной (ждет от меня, эфиопа, письма, а я все не соберусь написать). Думал и об отце — никогда он теперь не увидит ни этого вот празднично ликующего неба, ни этих березок-сестричек, стоявших слева от меня, ни солнышка жаркого. Думал и о Наташе. Что заставило ее, совсем девчонку, пойти замуж за дядю — хмурого, нелюдимого человека? Ведь он, должно быть, в скором времени на пенсию пойдет! Неужели самые лучшие, молодые свои годы Наташе суждено прозябать на этом забытом миром мысу, вдали от людей, вдали от несущейся на головокружительных скоростях жизни?

Чего бы, мнилось, не хватало еще тут: и река под боком, и лес, и поле просторное, а мне вот начинает наскучивать однообразное это существование.

Думал и о себе. Буду ли я таким, как мой отец? И как сложится моя доля — более ли счастливо, чем у отца, так много страдавшего? Или…

Наташа всегда ходила легко, не приминая травы, — давно это приметил, и я не слышал, как она очутилась рядом со мной, как присела, шаловливо пощекотав по моей щеке сухой былинкой.

Вздрогнув, выдернул из-под головы руку и шлепнул себя по щеке, да так хлестко, что Наташа от души расхохоталась:

— Ну, ну, стрекоза! — вскричал я преувеличенно весело. И, схватив Наташу за локоть, потянул к себе.

От неожиданности Наташа упала. Упала мне на грудь.

— Ой, что ты делаешь? — испуганно ахнула она, тотчас поднимаясь на колени.

— Извини, — смутился и я. — Я… нечаянно.

Поправив чуть растрепавшиеся волосы — густые, соломенно-рыжие, Наташа села рядом со мной. А немного погодя, робко поводя ладошкой по моим жестким вихрам, со вздохом сказала:

— Глупой девчонкой мне хотелось… хотелось братика иметь. Которого я бы любила больше, чем себя. Смешно, наверно?

— Почему же? — спросил я в замешательстве, не смея пошевелиться. Какое, оказывается, несказанное блаженство ощущать на своей голове нежное касание маленькой женской руки!

Еще немного погодя Наташа сказала:

— Все давно собираюсь спросить тебя, Денис… Да все стесняюсь как-то.

— Ну, отчего же? Спрашивай, — поощрительно улыбнулся я, еле сдерживаясь от желания поймать Наташину руку и прижать ее, прижать крепко-крепко к своим губам.

Наташа вздохнула.

— Ну, ладно, спрошу. Сердиться не будешь?

— Нет, — пообещал я.

— Отчего ты щербатый? Я еще в тот — первый день приметила… когда ты приехал.

Отвернувшись от Наташи, я глухо протянул:

— Так… случайно вышло.

— А ты не хмурься. Если не хочешь — не говори. — И Наташа убрала с моей головы руку.

В траве рядом со мной что-то сухо зашуршало. Проворно приподнявшись, я накрыл ладонью юркую ящерицу. Взял ее осторожно пальцами за туловище, сказал:

— Посмотри, Наташ, какого зверя поймал.

И положил ящерку на ладонь. Наверно, с минуту, а то и дольше малюсенькая песочно-коричневая ящерка лежала у меня на ладони не шевелясь. Лишь бока ее ходили ходуном.

— Ты не ворожец? — спросила Наташа, поднимая на меня глаза.

Я помотал головой.

Улыбаясь, Наташа продолжала, склонившись над моей рукой:

— Но она тебя слушается. Скажи ей: «Ящерка, ящерка, беги к себе домой, тебя родители ждут».

Я спросил ящерку:

— Ты слышала?.. Иди и не попадайся на глаза злым.

И опустил на землю руку. В тот же миг ящерка скрылась в траве. А Наташа по-детски восторженно захлопала в ладоши:

— А сам говорил, что не ворожец! Хи-итрущий!

Мы оба засмеялись.

Тут я и брякнул, сам не знаю к чему:

— Передних зубов, Наташа, я лишился зимой. Ходил с удочками на Волгу. День ненастный выдался, чуть метелило. А вскоре и совсем запуржило. Пришлось домой сматываться несолоно хлебавши. Кроме меня, еще двух пацанят нелегкая дернула пойти на рыбалку. Ребятишки эти и ухнулись в полынью. На их счастье, я как раз мимо проходил. Когда вытаскивал второго, поскользнулся. Кроме того что подбородком ударился о ледяной припай, еще и сам в полынью нырнул.

Сорвав травинку, надкусил ее.

— Ну, да ладно… пес с ними, с зубами, главное — и ребят выволок и сам вылез из полыньи. Одно досадно: слег потом. И десятый класс не закончил. А теперь уж решил твердо — в вечерней кончу. Надо работать идти, нахлебником на шее у женщин стыдно сидеть.

И без всякого перехода еще брякнул:

— Поедем, Наташа, со мной? Волгоград не город, а сказка.

Она испуганно отшатнулась:

— Да ты что?

— А ничего. На завод вместе пойдем поступать. Первое время у нас поживешь… у нас народ добрый. А потом в общежитие…

— Перестань! — все так же испуганно проговорила Наташа и встала. — Пойдем. Как бы молоко у нас не скисло.

* * *

Вечером мы сидели с Наташей на краю обрыва, поджидая к ужину дядю.

А за Суровкой — тихой, уже впадающей в дрему, садилось солнце. Обжигающе-алое, оно все испепелило вокруг: и зубчатый лес на горе, за которую заваливалось, и домики рабочего поселка, похожие отсюда на разбросанные по холмам детские кубики.

До самого стрежня багрово рдела Суровка. У нашего же берега вода с каждой минутой густела и густела, наливаясь мазутной чернотой. Посередине реки дымил, бухая плицами колес, трудяга буксир. За его кормой тащились покорно баржи. Буксир, вероятно, направлялся в Междуреченск.

Наташа подняла руку и помахала стоявшим на капитанском мостике буксира молодым ребятам, может, практикантам речного училища. Мальчишки весело загоготали, срывая с голов форменные фуражки.

— Счастливые, — сказала Наташа. И, не сдержавшись, вздохнула. — Сесть бы вот на пароход и, все плыть и плыть… есть же такие люди — разъезжают запросто по разным странам. А тут… я дальше райцентра нигде не была. Даже в нашем областном городе.

Она снова вздохнула.

— Читать надо больше, — сказал я, с любопытством глядя на появившиеся вдали над горой облака, похожие на огненных всадников. — Читаешь иную захватывающую книгу и сам как бы путешествуешь по дальним странам.

— Ты говоришь: читать надо, — сказала Наташа. — В совхозе на ферме от зари до зари пропадала. Наломаешься за день, так еле до дому дотащишься, ног под собой не чуя. И все же для душевной книги всегда бы выкроила часок-другой… Я люблю книги, да их, списывающих жизнь человеческую — какая она доподлинно есть, где тут достанешь? На Крутели случайно наткнулась на сундучок с разной старинной рухлядью. Знаешь, как обрадовалась? Среди прочих прочла и одну книгу про царя Грозного… Несколько ночей подряд кошмары мучили. Наверно, Денис, лютее деспота на свете не было?

— Были. И сейчас встречаются, — сказал я, продолжая безотрывно глядеть на сражение крылатых небесных всадников. — В Ираке — есть такая арабская страна, протекает река Диала. Переправляясь раз через Диалу, персидский царь Кир лишился своего любимца — белого коня. Разгневался царь и приговорил реку к смертной казни.

— Как… к смертной казни? — поразилась Наташа.

— Кир приказал прорыть… не то триста, не то четыреста каналов, чтобы отвести воду из Диалы. И река перестала существовать целую тысячу лет.

Поводя зябко плечами, Наташа вопрошающе глянула мне в глаза:

— Ее, что же, и до сих пор нет, этой реки?

— Со временем знойные пески пустыни высушили каналы, сравняли их с землей, и мученица Диала вернулась в свое русло.

Легонько коснувшись Наташиной руки, лежавшей на колене, я шепнул ей на ушко:

— Глянь-ка на ту сторону. Эвон какая кровавая битва разыгралась на небе.

Наташа подняла голову и, содрогаясь, прижалась плечом к моему плечу.

— Страшно-то как!

Мы молчали до тех пор, пока огненные всадники не превратились в пепельно-сизые, жалкие лохмотья, а на середину реки не упала первая звездочка — острая и холодная.

На Суровку и Крутель опускались влажные сумерки. Вдали четче замигали огоньки бакенов. А немного погодя от переката послышался дробный перестук мотора.

— Едет, — сказала Наташа. — Пойду на стол собирать.

Вскоре к берегу пристала лодка. Грузно спрыгнув на мостки, дядя замотал тяжелую цепь за кол, вбитый в глинистый берег. Я пошел ему навстречу.

— Природой кормишься? — спросил дядя угрюмо. — А Наташа чем занимается?

Не дожидаясь ответа, направился к воротам, шаркая подошвами тяжелых резиновых сапог о закаменевшую землю.

* * *

Весь день небо было загромождено тяжелыми глыбами, грозившими дождем, но он так-таки и не обрушился на истомленную, задыхающуюся от зноя землю.

Вечером, по заведенному уже обычаю, мы с Наташей пришли на свой обрыв.

Солнце садилось за плотной, зловеще-черной кошмой без единого просвета.

Кругом было немотно-тихо, пустынно. Даже крикливые, суматошные чайки притихли, а скучно-серую гладь реки не бороздили лодочки.

Внезапно над еле видимой с этого берега горой на той стороне разверзлась тьма, и в образовавшуюся пропасть хлынула огненная лавина.

Мы переглянулись, улыбаясь. А тяжелая черная кошма в заречье все расползалась и расползалась. И весь притихший было мир, готовящийся ко сну, захлестнула горячая, полыхающая лава.

Откуда-то налетела мошкара. Точно в котле кипя, мошки лезли в глаза, в уши, в нос.

— Что за напасть? — пробурчал я, мотая из стороны в сторону головой.

Отмахиваясь от гнуса платочком, Наташа сказала:

— К дождю. Если мошкара лезет в лицо — непременно быть дождю.

А немного погодя позади нас взошла луна и тотчас упала в Суровку неподалеку от берега. Ленивые волны, всегда ворчливо бившиеся о глинистый осклизлый мыс, пытались унести луну на стрежень, но она, ускользая из их объятий, снова возвращалась на свое место.

* * *

Наутро мы с Наташей отправились на самую дальнюю поляну — Ржавые ложки. Я нес на плече легкие грабли, а Наташа корзиночку с едой.

Цвели липы. Пчелы уже гудели в озаренной солнечными лучами листве празднично-нарядных красавиц.

Шли через лес по еле видимой в траве тропке, то сбегавшей в росные ложбинки, затянутые седыми нитями паутины, то легко взбиравшейся на сухие уже пригорки, пропахшие земляникой. Несколько веточек с алыми крохулями я преподнес Наташе.

— Какой же ты! — сказала Наташа. И обожгла меня взглядом.

Смешанный этот лес был нечастый, просторный, уже весь пронизанный солнечными дымными пиками, наполненный звонким птичьим щебетаньем. А где-то далеко-далеко безотрадно-тоскливо куковала одинокая кукушка. Время от времени подавала голос иволга, и тогда мнилось: все живое в лесу замирало на какой-то миг, прислушиваясь к этому мелодичному, с грустинкой, голосу.

В Ржавые ложки пришли в самый разгар июньского дня — так рано начинавшегося и так поздно угасавшего.

Сгребать сухое, жаркое сено, как бы обрызганное жидким молодым мелком — удовольствие для меня. Работал я в одних трусах. Одолевали, правда, слепни — крупные, нахальные.

Наташа, приспустив до самых бровей белый платочек, что-то напевала негромко, ловко вскидывая грабли.

К обеду взгромоздили четыре стожка.

— Дядя не будет нас журить за самовольство? — спросил я Наташу.

Она сидела под кустом калины, развязывая узелок с пирожками. Они были с яблоками.

— За какое самовольство? — не поняла она.

— За эти самые стожки.

— А если дождь примется? В валках скорее сено промочит… Молока сейчас наливать или потом?

— Сейчас, — кивнул я.

Уминая за обе щеки сладкие сочные пирожки, я все приглядывался к прямоствольным соснам, гордо, особняком стоявшим на горушке, лиловой от иван-чая. Между сосновыми лапами, как мне казалось, что-то белело.

Сказал Наташе:

— Погляди в ту сторону. За соснами тебе ничего не видится?

— А это, наверно, часовенка белеет, — сказала Наташа. — Слышала от тетки: в давнюю пору старообрядцы сюда молиться приходили. Местный помещик тоже старой веры держался.

— Заглянем? — загорелся я.

— Допивай молоко, — сказала Наташа. — Я и сама никогда не была в этой глуши.

Сразу же за соснами, добродушно гудевшими своими маковками, я споткнулся о поросший полынью бугор. Рядом с ним высился другой.

— Могилы, — сказала Наташа. — Тут погост был. А вот и часовня.

Возле приземистой часовенки кое-где серели, кренясь в разные стороны, дубовые кресты. На одном из них, потемневшем от времени, я с трудом прочел такие слова: «Здесь покоится прах…» И чуть пониже — «Да простит ее бог». На другом кресте, под врезанной в дерево медной прозеленевшей иконкой, разобрал два слова: «отрока Гавриила».

Наташа, обходя могилы, бережно опускала на иные из них либо глазастую ромашку, либо сиреневый василек.

— Зачем ты это делаешь? — изумился я.

— А им, забытым всеми, надо же сделать что-то приятное, — сказала она, смущенно улыбаясь.

— Кому? — не понял я.

— Тем людям, которые здесь похоронены. Когда они жили — у каждого была своя душа, свои думы. И кому-то из них не хотелось еще расставаться с жизнью.

— Да ведь и кости их давно сгнили, а ты… — сказал я и осекся.

Вход в часовню зарос дремучим шиповником с крупными пунцовыми цветами.

Едва переступили, церковный придел, как повеяло на нас замогильным холодом, одичалостью. В узкие проемы окон над нашими головами скупо сочился дневной свет, сумрачно освещая голые, местами осыпавшиеся от штукатурки стены с проступавшими смутно суровыми бородатыми старцами в длинных, до пят, одеяниях, крупами безголовых коней, тонкими отроками с нежными девичьими лицами, воинами в кольчугах.

Лишь в одном месте, между оконными проемами, сохранилась целиком стенная роспись.

От гробовой тишины даже в ушах звенело. Сюда, за толстые заплесневелые стены, не доносились никакие звуки: ни таинственные шорохи листвы, ни резвые птичьи голоса. Мнилось, канет в прошлое еще одно столетие, а этот замогильный покой так-таки ничто и не нарушит.

Неожиданно под куполом раздался приглушенно шипящий свист, и тотчас вниз, распустив огромные крылья, ринулось ушастое чудище.

Низко над нами закружила сова, тупо сверкая желтыми очами.

— Бежим, Денис… Бежим отсюда! — испуганно вскрикнула Наташа.

Поднимая облака пыли, сова снова взлетела под купол, взгромоздилась на чугунную перекладину. А мы заспешили к выходу.

Когда вернулись к Ржавым ложкам — на беспечно веселую, щедро залитую солнцем полянку, ненадолго присели перед дальней дорогой.

Я растянулся на колкой траве, а Наташа села, привалившись спиной к молодой березке.

Немного погодя она сказала:

— Тебе неудобно так… положи мне на колени голову.

Я послушался. Лежал не шевелясь, закрыв глаза.

— Какой у тебя чистый ясный лоб, — прошептала Наташа, обдавая мое лицо обжигающим дыханием. И сию же минуту, будто устрашившись чего-то, приподнялась, насторожилась.

— Ты чего? — спросил я, опираясь локтем о землю.

— В кустах… вроде бы кто-то крадется. Пойдем домой, Денис, а вдруг там волк? — Наташа поднялась и заспешила к рыжеющему бруснично кусту бузины по ту сторону поляны, размахивая легкой теперь корзиночкой.

Я лежал до тех пор, пока за березой предостерегающе не затрещала валежина. Вскочив на ноги, чуть ли нос к носу не столкнулся с лесником Васей-блажным.

Подло так ухмыляясь, он прогоготал сипло:

— Помешал вам миловаться?

— Что, что? — опешил я.

— Не приду-уривайся, — процедил сквозь зубы Вася. — Лучше скажи: по вкусу пришлась дядина жинка?

От возмущения, охватившего меня, даже руки вспотели.

— Подлюга ты, — сказал я. Сказал негромко, мне не хотелось, чтобы Наташа слышала наш разговор.

Моргая красными, воспаленными веками без ресниц, Вася чуть ли не вплотную приблизился ко мне.

— Как ты сказал?

— Подлюга ты пакостный, — повторил я. И чуть не упал от удара в правую скулу.

— Кто же я теперь? — усмехнулся злорадно Вася.

Приходя в себя, я сказал, стремясь врасти ногами в землю:

— Вонючий гад! Вот кто ты!

Теперь он ударил меня по левой щеке. Я даже не покачнулся. Глядя сквозь нависшие на ресницы слезы в конопатую рожу с оловянными глазками, я накапливал всю свою ненависть, в то же время лихорадочно припоминая уроки бокса.

И когда Вася в третий раз прокаркал: «А теперь… я тоже гад и подлюга?», я бросился вперед и со страшной силой, на какую был способен, двинул лесника под самый подбородок, двинул налившимся пудовой тяжестью кулаком.

Вася рухнул навзничь.

— Если только еще вякнешь — убью! — пообещал я Васе, не подававшему признаков жизни. И, подхватив с земли грабли, бросился догонять Натащу.

А она уже аукала, остановившись на тропе, за Ржавыми ложками.

— Иду, иду, — прокричал я, стараясь придать голосу веселую беззаботность.

Едва завидев меня, вынырнувшего из-за куста бузины, Наташа встревоженно спросила:

— А что у тебя с лицом, Денис!

— Ничего особенного. Бежал к тебе, ну, и споткнулся о кочку… и растянулся. Думал, нос сверну на сторону.

Морщась дурашливо, я принялся тереть ладонью нос.

* * *

Утром внезапно пошел дождь.

Разненастилось на несколько дней. То дождь, то солнце, то снова ливень — буйный, лихой, разбойничий.

Дядя, не успевший до непогоды сметать в стога сено, сычом сидел на кухне у окна, то кряхтел по-стариковски, ерзая на табурете, то бубнил досадливо себе под нос:

— Надо ж!.. Нечистая сила, пра, нечистая сила! Льет и льет себе без зазрения совести!

После завтрака я бежал под дождем, разбрызгивая теплые лужи и, пугая петуха с опущенным до земли хвостом, к себе на сеновал и до самого обеда валялся. И все думал: не пора ли сматывать удочки? Не пора ли отправляться домой? В гостях, говорят, хорошо, а дома все же лучше. Уж соскучился я и о маме, и о сестрах. Как никогда хотелось затеять веселую возню с племяшами — круглоголовыми бутузами Сашенькой, и Ленечкой. Презабавные мальчишки растут. Любят меня.

Хитрил, старался думать не о том, что бередило душу. Перед глазами же то и дело возникала мерзкая конопатая рожа Васи-блажного, и руки мои сжимались в кулаки.

* * *

Сегодня перед обедом чуть было прояснило, а под вечер сызнова закрапало. Когда дядя, чертыхаясь, напяливал на себя брезентовый плащ, собираясь отправляться зажигать бакены, я сам напросился в поездку с ним. Наташа тотчас притащила мне старую телогрейку и клеенчатую накидку.

Суровка курилась банным парком.

Молчали. Молчали всю дорогу. Даже когда над лодкой низко пронеслись кряквы, свистя тяжело крыльями, дядя не обронил ни слова. И я тоже промолчал, провожая завистливым взглядом грузных, нагулявших жирок уток.

Лишь на обратном пути, перед тем как отчаливать от последнего бакена, дядя сказал:

— Садись за руль… если охота.

Я поспешно встал и направился к корме. Мы поменялись местами, я завел мотор, и наша лодочка понеслась к маячившей вдали Крутели.

И дом, и мыс были освещены нежарким солнцем, вдруг вырвавшимся из вязкого плена туч. Над нами же частил и частил озорной торопыга-косохлест.

Цветастая игривая радуга, родившись в облаках, опоясала полнеба и упала в Суровку, позади Крутели. Я чуть было не сказал: «Ну и радуга» Но, взглянув на дядю, сидевшего с опущенным чуть ли не на глаза капюшоном, промолчал. Подумал лишь: «Видит ли Наташа эту радостную радугу?»

Около километра оставалось до Крутели, когда дядя попросил высадить его на пологой травянистой косе.

— Куда это вы? — удивился я, поворачивая моторку к берегу. — Позади туча ползет. Вот-вот нас накроет ливень.

— Васю надо наведать, — сказал дядя. — Поставишь лодку на прикол, мотор брезентом накрой. А бак с бензином в будку снеси.

Спрыгнув на косу, он крупно зашагал в сторону полого поднимавшегося в гору берега.

«Неужели этот слизняк Вася-блажной… неужели он выложит дяде свой подлый домысел?» — с тревогой думал я, беспокоясь, конечно, не за себя, беспокоясь за Наташу. Сам же я ничего не боялся.

* * *

Ужинали мы с Наташей одни. Дядя объявился на Крутели лишь утром после дикой, с громом и молниями, грозы, бушевавшей над землей всю ночь.

А днем, когда я колол в сарае дрова, в калитку набатно застучали.

— Кого принесло? — скрипуче прокричал дядя, выйдя из коровника.

В калитку заботали еще настойчивее, еще требовательнее.

Зачем-то набросив на плечи дегтярно-черный, промокший насквозь плащ, промокший, видимо, ночью, дядя ни шатко, ни валко зашагал к воротам, обходя лужи.

Нокс рвался с цепи, то и дело поднимаясь на дыбы. Ошейник, врезаясь ему в горло, душил его, и кобель, злобно хрипя, пускал слюну.

— Цыц! Цыц, сучье вымя! — заорал дядя и, схватив с земли палку, огрел Нокса по спине.

Обиженно скуля, кобель скрылся в своей конуре. Дядя закрыл за ним дверку на вертушок и лишь после этого отпер калитку.

Во двор вошел широкоплечий детина с курчавой русой бородкой. Не здороваясь, строго сказал:

— Что же вы, Сычков, дружка своего бросили на верную гибель?

И посмотрел дяде в глаза. Посмотрел жестко, презрительно.

— Какого дружка? — не сразу проговорил дядя, оглядываясь на расхлестнувшуюся с визгом сенную дверь. На крыльце замерла настороженно Наташа.

— Василия Анчарова, — продолжал устало инспектор. — Вынимал поутру запретную снасть, зацепился за крючок. Ну, и вместе с пойманным осетром ушел на дно.

Заметно бледнея, дядя пробормотал:

— А я… при чем тут я?

— Вы вместе с Анчаровым занимались браконьерством. И снасть эту ставили вдвоем… одному с ней не управиться.

Приходя постепенно в себя, дядя вскинул голову, точно норовистый мерин, готовый вот-вот взвиться на дыбы. И вызывающе громко сказал:

— А ты поймал меня? У тебя есть доказательства?

Бородач пожал плечами.

— К сожалению, не удалось ни разу накрыть вас с Анчаровым.

— Анчаров, может, и баловался недозволенным ловом… с него и спрашивай. И в друзья мне его не суй.

— Д-да, жестокий вы человек, Сычков, — инспектор покачал головой. — Думал: хоть похороны возьмете на себя. — Кашлянув в кулак, прибавил: — Предупреждаю, попадетесь — милости не ждите!

И направился к воротам.

Заперев на засов калитку, дядя обернулся к нам с Наташей. Пробубнил ядовито:

— Носит всяких! Я ведь в суд могу подать. За оскорбление невинной личности!

Покрутил головой и с досадой добавил себе под нос:

— Чего жаль, так это сети… Сети-то мои были у губошлепа Васьки. Новые совсем!

* * *

На другой день, когда Прохор Силантьич зачем-то ушел в Дворики, я собрался уезжать домой. Да только Наташа, завидев рюкзак, вцепилась в него и с силой вырвала из моих рук.

— Не оставляй сейчас меня, братик! — взмолилась Наташа, нежно поводя рукой по моему плечу. — Как я тут без тебя?.. Я с ума сойду.

Наташа заплакала.

— Ну, поедем со мной, Наташа! — горячо заговорил я. — Поедем! Уверяю, не пропадешь! У нас дома тебе будет хорошо. А на работу… на работу пара пустяков…

Улыбаясь сквозь слезы, Наташа прикрыла ладошкой мои губы.

— Помолчи.

И поцеловала меня в щеку.

* * *

Нынче мне не давала покоя мышь. Она скребла и скребла где-то неподалеку от моей постели. Запустил в нее ботинком. Не помогло. Запустил вторым, а мышке хоть бы что! Знай себе шуршит сеном. Разыскивая ботинки, я случайно обнаружил под пластом сена маленькую книжечку в черном переплете.

Книженция оказалась весьма и весьма старой, выпущенной в свет в 1827 году. Это был сборник шарад. Собиратель шарад писал:

«Известно, что загадки всегда составляли приятное и вместе полезное препровождение времени, в особенности для детей; потому что оне, занимая умственныя способности, изощряют их разум, укрепляют память и в отгадывании приносят удовольствие. А как большая часть Шарад, Анаграмм, Логографов и Омонимов помещены у нас в разных периодических изданиях, большею частью уже истребившихся или забытых, то, желая по возможности доставить пользу и удовольствие Почтеннейшей Публике, я решился употребить свободное от должности время на собирание сих разбросанных загадок и издать оныя в совокупности. Если сей труд мой принят будет с благосклонностию, то я почту себя тем совершенно уже вознагражденным».

Прочитав это старомодно-витиеватое предисловие, я полистал шероховато-жесткие страницы. Прочел с десяток виршей и, к стыду своему, ничего не понял. Неужели я тупица? Причем еще в квадрате? Раздосадовав, хотел было сунуть книженцию на прежнее место, да вдруг, случайно раскрыв ее на самой середине, увидел карандашные записи, сделанные на вклеенных между страничками листиках.

«Почитаем, — сказал себе. — Авось что-то историческое таят в себе эти торопливые записи?»

Укрывшись до подбородка одеялом (по крыше нудно крапало) я пробежал вначале быстренько несколько строчек на первой страничке, потом на второй, потом на третьей и… ахнул. Оказывается, все эти вклеенные в книгу листики, исписанные косым неровным почерком, — не прадедовская летопись о седой старине, а Наташины записки. Ее сокровенные мысли…

Предыдущая главаГлава 17 из 122Следующая глава