К книге
Ранняя осень. Повести и этюды о природеРанняя осень Повесть. Глава двенадцатая
11%
Ранняя осень Повесть. Глава двенадцатая
13

В Ярославле предполагалось четырехчасовая стоянка. За это время можно было побывать в местном музее. Знакомый живописец советовал Гордею посмотреть натюрморты Константина Коровина, написанные им в последние годы жизни в Париже. Успел бы, пожалуй, заглянуть и в Кремль. А быть может, побродил бы и по улицам старого города с древними соборами и церквушечками.

Погода благоприятствовала прогулке: сникла шальная понизуха, баламутившая Волгу, унялся и дождишко, крапавший ночью, и рассвет наступил кротким, хотя и студеным. Понурое вначале солнце, словно обиженное за что-то на землю, не сразу расплавило тощий слюдянистый ледок, затянувший лужи. При подходе же к Ярославлю небо над Волгой налилось звенящей синевой.

Но планам Гордея не суждено было осуществиться. Из-за непредвиденных задержек в пути теплоход опаздывал, и стоянка в Ярославле, как и в Угличе, снова была урезана. За тридцать минут, отведенных пассажирам, можно было лишь сходить на берег за газетами.

Огорченный сокращением стоянки, Гордей не торопился на берег, ожидая, когда схлынет толпа.

На пристани на него чуть не налетел грузчик, согнувшийся под увесистым ящиком.

Поспешно отступив в сторону, Гордей вскинул на пожилого носильщика взгляд и, содрогаясь, снова попятился. Кумачовое лицо в крапинах пота, алых, как кровь, и неестественно огромный, как бы выпученный, незрячий глаз.

Сойдя на берег, Гордей купил в киоске газеты, пару журналов, а перед взором все еще стояло разгоряченное лицо грузчика с незрячим стеклянным глазом.

Вдруг кто-то бесцеремонно схватил его за локоть:

— Гражданин хороший! Золотой-бриллиантовый, давай погадаю!

Длинная, точно жердь, худущая цыганка, закутанная в кашемировый платок с пленительно пунцовыми розами по черному полю, улыбалась, обнажая плотные зубы, казавшиеся необыкновенно белыми на ее лице цвета благородной бронзы.

— Руку позолоти, яхонт мой бесценный, и всю правду о твоей дальнейшей судьбе… истинную правду скажу! — настойчиво повторяла нестарая женщина, вероятно, в юности одна из самых приметных девушек в таборе.

— Сколько вам… заплатить? — растерянно пробормотал Гордей, не спуская глаз с лица цыганки, такого по-своему выразительного.

— Положи, сколько тебе сердце подскажет. Никогда не жалей деньги, золотой-бриллиантовый! Деньги — прах. Любовь и здоровье — они истинное богатство.

Получив рублевку, цыганка взяла правую руку художника и заговорила гортанно-крикливо, чтобы привлечь внимание снующих взад-вперед людей:

— Жизнь твоя, гражданин хороший, была не пухом устеленная, хотя и баловала порой. Сам знаешь: всякое было в прожитые годы.

Тонким розовато-смуглым пальчиком цыганка повела осторожно по ладони Гордея. Помолчала многозначительно, почмокала губами.

— Вижу явственно перед своими очами, что ждет красивого блондина в предстоящем будущем. А ждет тебя, яхонт мой бриллиантовый, пылкая любовь горячей красавицы и высокий обеспеченный пост. Начальником будешь большим-пребольшим до самой глубокой старости. Смерть настигнет внезапно от разрыва сердца в персональной «Чайке».

Цыганка выпустила из своих горячих рук холодную руку Гордея и вскинула кокетливо голову. Звякнули большие тяжелые серьги. Золотые.

Художник беззвучно смеялся.

— Грех надсмехаться над моим правдивым предсказанием, гражданин хороший! Прибавь еще рублик!

— За что, брехунья, тебе прибавлять? — рассудительно заметил щуплый парнишка в новенькой, с иголочки, форме учащегося производственно-технического училища. — Тебя в милицию надо отправить!

— Ишь ты, вострый какой… сразу и в милицию! — зашипела на сердитого мальчишку дебелая усатая тетка. И прибавила, дергая за поводок хныкающего бутуза: — Перестань, самовар без крышки! Кому говорю?

Выбравшись из толпы, Гордей заторопился на теплоход.

«Работает цыганка в ногу с прогрессом! — думал он, поднимаясь на верхнюю палубу. — Портрет бы ее написать… такое своеобразное лицо: некрасивое, и в то же время чем-то завораживающее. А глаза? Они обжигают, испепеляют огнем».

С палубы он приметил в толпе у пристани инвалида войны, торгующего воздушными шарами. Не бойко шла у мастерового торговлишка — над его головой в порыжелой шапке покачивалась, переливаясь цветами радуги, все еще солидная гроздь невесомых шариков, рвущихся в безоблачное небо.

Несколько раз мимо художника прошли, прогуливаясь, крупнотелая особа в клетчатом пальто и абрикосового цвета кофте и большеголовый коротышка с огромными очками на крючковатом носу.

Воркующая парочка проплыла совсем близко от Гордея, и он услышал шепот толстухи, пытавшейся придать голосу волнующие интонации:

— А ведь я, в каком-то роде, замужняя!

На что кавалер с хрипцой проквакал:

— О, это не имеет значения! Женщина без греха… Кх-хе-хе… все равно, что цветок без запаха!

«Наконец-то нашпаклеванная тумба обрела себе ухажера!» — порадовался Гордей за художественно оформленную особу.

Он стоял на палубе до тех пор, пока красавец Ярославль с вознесенными в опалово-бирюзовую вышину крестами и главами церквей, мерцающими тусклым золотом в лучах октябрьского солнца — не греющего, а лишь ласкающего, не скрылся в легкой сиреневой дымке.

Вернувшись в каюту, Гордей почитал газеты. А потом долго стоял у окна.

Октябрьское солнце хотя и одарило скупой улыбкой раздольные волжские просторы: дальние призадумавшиеся боры, голые, дрожащие ознобно сквозистые березняки, поляны и лощины, такие ласковые в летнюю пору, а сейчас порыжелые, с опаленной ночными заморозками полегшей травой, бугрившуюся неспокойно стылую водную гладь, во всей природе уже чувствовалось властное дыхание зимы. Ей-ей, ранняя была в этом году осень!

С грустью подумал Гордей о своей мастерской, с которой, как он полагал, расстался до будущей весны, о застенчивом неудачнике Пете. Как там — на новом месте — ему живется? Мастерская просторная, с газовой плитой, санузлом. Чего еще надо молодому художнику? Да и в клубе, должно быть, не ахти сколько работы. Так что для своих творческих замыслов найдется у него время, было бы желание держать в руках палитру.

Последние этюды, показанные Петром накануне отъезда Гордея из Москвы, до сих пор стояли у него перед глазами: приземистый стог сена и чуть в стороне — куст калины: жаркий костер под моросящим нудно дождем. На втором холсте — «Заячий след» — почти осязаемы были невесомые пушинки предутренней пороши на опушке просветленного мартовского ельничка.

Теплоход проходил вблизи острова с могучими великанами осокорями. Весеннее половодье, штормовые раскатистые волны, подгоняемые свирепым ветром, подмыли высокий песчаный мыс, и он рухнул, увлекая за собой столетний, в три обхвата, осокорь. Кудрявую буйную головушку патриарх из патриархов склонил на плечи надежных собратьев, корни же его, напоминающие дремучую бородищу удалого разбойника, полоскались в холодной волжской воде. Старое дерево медленно умирало: еще зелены были у комля его ветви — даже вот в октябре, а вершина за лето уже высохла, осыпалась от листвы.

Схватив со стола альбом и карандаш, Гордей попытался сделать набросок великана осокоря, поразившего его воображение. Остров медленно удалялся, а скоро и совсем остался за кормой судна.

Неожиданно для себя, опустившись в кресло, Гордей стал рисовать на новом листе Аню, какой она снилась ему почти каждую ночь.

Рисовал и опять вспоминал Ольговку…

Положил на колени альбом, смежил ресницы. Аня стояла перед глазами — как живая.

Она улыбалась, она звала, она прощала неблагодарного, очерствевшего сердцем Гордея — его Аня!.. Одна за другой упали на альбомный лист крупные, горькие слезины, но не заметил их художник, уронивший на руки голову…

* * *

С нетерпением поджидал Гордей встречи с Жигулями, родными с детских лет.

Сложив в рюкзак необременительный свой скарб, он то и дело выбегал на палубу. И все вглядывался и вглядывался из-под руки в даль: не обозначились ли на горизонте дыбящиеся к небу жигулевские утесы?

Уже после Горького, встретившего пассажиров теплохода снежной крупой, прошли дожди с двойной радугой, и снова чаще стало проглядывать солнце — поразительно доброе. Можно было подумать: не возвращается ли снова благодатное бабье лето?

В последние эти дни неутомимо трудился Гордей, ни на час не расставаясь с альбомом. Не ускользнули от его зорких ненасытных глаз ни встречная самоходка, вся палуба которой была загромождена самосвалами, ни горьковский кремль с необыкновенно живописной Часовой башней, ни молодой рыбак на верткой лодчонке, забрасывающий удочку, ни длинношеий жеребенок на раскинутых ногах с опущенной к воде мордой. Зарисовал Гордей и арбуз-великан, распадавшийся на ломти и так похожий на раскрытую книгу с топорщащимися страницами, и покойно лежащие на столе натруженные крестьянские руки — узловатые, тяжелые, внушающие к себе безмерное уважение.

На иных листах встречались беглые, не доведенные до конца наброски пером и сангиной. Чтобы их рассмотреть, альбомчик надо было поворачивать и так, и сяк.

Комбайнер Роман Святобогов из Белого яра — рослый, плечистый, с огненным от загара обветренным лицом, угостил вчера арбузом художника и подсевших за их стол самарских студентов из строительного отряда, возвращающихся с Камского автозавода. Веселую, скуластенькую хохотунью и парня с головой огурцом ухитрился Гордей во время ужина набросать резкими, обрывистыми штрихами в свой потрепанный альбом.

«Удачные, как будто, есть зарисовки, — думал Гордей, стоя у борта палубы. — Надо бы и Романа Андреевича нарисовать. А лучше — большой портрет маслом… такое открытое русское лицо: в нем и сила воли, и народное простодушие. — Вздохнул. — Досадно: не пришлось порисовать Степаниду Васильевну из Чебоксар в ее национальном костюме. Дома уже, наверное, славная эта труженица. Так-таки и сгинул мазурик Миколка с ее чемоданом… Авось все же разыщут грабителя?.. На печке греется, должно быть, божья старухенция из-под Костромы. Сошел в Горьком говорун геолог. Мне удалось сделать с него еще один набросок. А Ипат Пантелеймоныч — пройдохистая старая лиса, прощаясь со мной, прослезился даже. Приглашал приезжать весной в гости в его тихую обитель».

Не холодно было и нынче, хотя облачка — прозрачные, что тебе тонкая пряжа, частенько застили солнце.

Теплоход плыл мимо широкого устья оврага. Далеко в его глубь уходила дубрава, нашедшая здесь с древнейших времен желанный приют — такая еще кудрявая, густолистая. По оврагу вразброд степенно разгуливали коровы.

До слуха художника неожиданно долетела тонюсенькая, точно ниточка, мелодия.

«Неужели… рожок?» — спросил себя Гордей, веря и не веря своему слуху.

Щемяще-трогательно, исподволь набирая силу, звал, манил к себе прадедовский рожок — в былое время немудрящий, неотъемлемый музыкальный инструмент каждого пастуха.

Остался позади овраг, стадо коров, пастух, восседающий на пеньке под ветвистым кряжистым дубом, а Гордей все никак не мог унять душевного волнения.

Ему уже виделась на мольберте картина: просторная, холмистая поляна в глуховато-ржавых пятнах такого капризного в осеннюю пору солнца, ветвистый приземистый дуб, дед Ермолай — бессменный ольговский пастух, ленивые коровы — непременно кирпично-огненной масти с белыми блюдцами на поместительных боках…

«Мне в эту зиму — работать и работать! — думал художник с надеждой — не до конца еще утраченной, жадно вглядываясь в холмистое правобережье. — Теперь не наверстать впустую растраченных лет, и все же… я многое еще могу сделать. Столько сейчас замыслов в голове роится».

Возможно, ему снова придется оступаться — наверное, в искусстве без этого нельзя. Кто с уверенностью скажет, что нужно постичь художнику, чтобы он никогда не ошибался?.. Но теперь-то Гордей твердо знал — со своего пути он не свернет, каким бы тяжким, гористым этот путь ни был!

За время путешествия по Волге не тревожили Гордея и боли в боку. И это тоже радовало: авось сгинет на нет привязавшаяся к нему в последнее время лихая немочь.

К художнику подошел вчерашний знакомый — комбайнер Святобогов. Спросил:

— Не помешаю?

— Ну что вы! — Гордей долго не выпускал из своей руки большую сильную руку хлебороба. — Я о вас сегодня уже думал.

— Надо же! — удивился Святобогов. — И я тоже… Потому и поднялся сюда в надежде встретиться с вами. — Замешкался чуть. А собравшись с духом, стесненно и нерешительно проговорил: — Просьба у меня к вам, Гордей Савельевич. Удивит, может, до крайности? Не знаю, как и начать… Разве уж напрямую: собираю картины. Первое приобретение сделал лет шесть назад в художественном салоне в Москве. Купил тогда небольшой пейзажик Аполлинария Васнецова из его крымской серии. А потом… набрался как-то смелости — в ноябре, помню, случилось, и маханул в Прислониху — родную деревню Пластова. Мы ведь с Аркадием Александровичем из одной области. — Святобогов вытянул из кармана плаща «беломорину», спички. Закурив, все так же трудно продолжал: — Нелюдимый, покойник, был… бог ему судья, как деды наши говаривали. Вначале и в калитку не хотел впускать: «Кто ты? Зачем?» — «Земляк, говорю, ваш». — «Не знаю, отвечает, такого». А я свое — с подковыркой: «Да ведь и вас не все знают в Прислонихе!» Вздыбило его: «Как не знают?» — «А так, говорю, и не знают. Вон парень на том конце… когда спросил его: «Где здесь дом Пластова?», а он помотал головой и ушел во двор». Тут Аркадий Александрович чуть смягчился. Усмехнулся даже: «Гогу ты встретил, немой он у нас». И впустил в калитку. В избе выложил я Пластову свою просьбу: «Продайте мне этюд. Хочется иметь у себя вашу — ну, хоть махонькую — работу».

— Продал? — поинтересовался Гордей.

— Кое-как уломал, — комбайнер улыбнулся. В две-три затяжки прикончил папиросу, бросил окурок за борт. — Вот и к вам, Гордей Савельевич, такая же у меня просьба.

— А у вас большое собрание картин?

— Какое там «большое»! Четыре пейзажа и два натюрморта. Все полотна, кроме Васнецова, поволжских художников. Последний этюд «Старые осокори» весной в Самарске приобрел у Шухраняна.

— У Аршака Никитыча? — на щеках Гордея проступили винно-красные пятна.

— А вы знакомы с ним?

— Мой учитель. В сорок втором Аршак Никитыч был эвакуирован из блокадного Ленинграда к нам в Сызрань, Когда чуть окреп, пошел у местных властей просить работу. Ему сразу предложили тепленькое местечко: директора художественных мастерских. Посмотрел Аршак Никитыч на копии с репродукций картин Репина, Шишкина, Левитана и пришел в неописуемый ужас. И отказался от спокойной должности, согласившись поехать к нам под Ольговку мастером гончарного цеха. Замечу в скобках, в гончарный этот цех шли одни отпетые сорванцы. Больше месяца ни один мастер не засиживался на Кармалинском хуторе. А вот Шухранян — это прямо-таки поразительно — нашел с мальчишками общий язык. Отлично наладил работу цеха. Вот летом того же — сорок второго — я и познакомился с Аршаком Никитычем. — Вдруг спохватившись, Гордей спросил: — Я вас не утомил?

— Продолжайте, пожалуйста.

Помолчав, художник вздохнул.

— Да и продолжать уж нечего… Осенью сорок третьего я ушел в армию. Мои сверстники тогда чуть ли не с пятнадцати лет рвались на фронт… Сразу же после войны Шухраняна пригласили в Самарск заведывать художественным музеем. На Волге он у нас и осел. Волжские пейзажи Аршака Никитыча… вы, наверное, сами убедились, всегда лиричны… в них непосредственное восприятие природы. Извините за избитые банальнее слова… Не умею говорить… картины надо видеть. Лишь некомпетентные в искусстве люди больше всего любят болтать о живописи.

Святобогов засмеялся.

— Это вы точно подметили!

— Скажите, как сейчас поживает Аршак Никитыч?

Выудив из кармана новую папиросу, Святобогов помял ее между пальцами.

— Бодрый старик, хотя и девятый десяток разменял. Приветливый, сердечный. Собираюсь уходить, а он: «Нет, батенька, подождите. Чаю попьем, и пойдете». Пришлось остаться.

— Верно: сердечный человек Аршак Никитыч, — кивнул Гордей, отводя взгляд. Ему сейчас стыдно было смотреть в глаза комбайнера. В последние четыре года ни одного письма не написал своему учителю.

Святобогов оказался настойчивым. Он снова напомнил художнику о своей просьбе.

Гордей развел руками.

— У меня… ничего сейчас нет… даже подмалевка, даже эскиза завалявшегося.

Чуть погодя, художник добавил:

— Зимой вы собираетесь в гости к родичам в Усолье. Загляните и ко мне в Ольговку. Денечков хотя бы на пять. Напишу ваш портрет масляными красками. Возможно, к тому времени появятся у меня и какие-то этюды… Договорились, Роман Андреевич?

— По рукам! — просиял в улыбке Святобогов.

Предыдущая главаГлава 13 из 122Следующая глава