К книге
Ранняя осень. Повести и этюды о природеРанняя осень Повесть. Глава девятая
8%
Ранняя осень Повесть. Глава девятая
10

Проснувшись, Гордей протянул руку к тумбочке за часами. Часы стояли. И хотя лень было подниматься, он все же побрел к стеклянной стене. Раздвинул тяжелую портьеру.

Еле брезжил рассвет. Дождя-зануды не было и в помине. Небо высокое, по-осеннему холодное. Казалось, где-то там, в вышине, еле теплилась последняя звездочка.

Теплоход шел вдоль холмистого зеленого берега с прочерневшей от ливней деревушкой. Над косогором, среди хмуроватых елей и свечками горящих березок пряталась древняя обветшалая церковка, давным-давно всеми заброшенная.

«Поваляюсь, рано еще», — сказал себе Гордей, направляясь к постели. Оглянулся, кинул последний взгляд на удаляющийся храм. Сейчас между расступившимися вдруг деревьями стали видны и резной белокаменный портал с широкой, и тоже белокаменной, папертью, и хрупкая, ажурная — вся сквозистая — колокольня.

«Меня наши древние храмы с их неброской, спокойной красотой за душу берут, — думал Гордей. — Там же, на западе, многие соборы лишь поражают своей подавляющей масштабностью, отчаянной роскошью, безвкусицей золоченой лепнины. Тысячи и тысячи людей ахают и охают. Ахают, вспоминая собор святого Петра в Риме, а меня он разочаровал. Превосходны, правда, колоннада перед собором да «Пиета» Микеланджело, а все остальное — дешевая мишура».

Он снова прилег, закинув за голову руки.

Вспомнился молодящийся гид, смахивающий на провинциального дореволюционной поры актера, сопровождающий их пеструю группу по Риму, где они были всего лишь два денечка.

Называя себя «маэстро», вертлявый человечек этот не столько рассказывал о достопримечательностях великого города, сколько размахивал бестолково руками, к делу и не к делу восклицая: «Колоссаль, сеньоры, колоссаль!»

В Сикстинской капелле, заполненной толпами туристов, находчивый гид, воздев над лысеющей головой руки, воскликнул патетически: «Здесь надо пребывать или год, или одну минуту!» И ушел, театрально поклонившись: «Буду ждать вас через полчаса у автобуса».

В первое мгновенье Гордей растерялся. Сколько художников мечтают побывать в Сикстинской капелле, расписанной гениальным Микеланджело! Толкаемый бесцеремонно галдящей разноязыкой толпой, он, «счастливчик», не знал, что и делать: в его распоряжении всего-то тридцать быстротечных минут! А посмотреть, даже мельком, предстояло столько грандиозных фресок.

И тут взгляд Гордея остановился на дальней — противоположной — стене. Казалось, на него надвигаются, сплетенные между собой, тела титанов: возносимые на небо праведники и низвергаемые в бездну грешники.

«Страшный суд!» — чуть не вскричал Гордей и — тоже бесцеремонно, — расталкивая преграждающих ему путь людей, ринулся к этой потрясшей его фреске, созданной тоже титаном, совсем забыв в этот миг о том, что Микеланджело расписывал Сикстинскую капеллу в пожилом уже возрасте, будучи больным и немощным…

Возвращаясь к действительности, вспомнил Гордей рассказанный тестем — человеком большой культуры — то ли анекдот, то ли быль о великих гениях Рафаэле и Микеланджело. Как-то божественный Рафаэль написал для одного монастыря картину за оговоренную заранее сумму — 90 скуди. Прижимистым монахам, когда картина, была доставлена, не захотелось расставаться с большими деньгами. И они пригласили Микеланджело, чтобы он оценил произведение Рафаэля, зная о соперничестве великих мастеров. Остановившись у картины, Микеланджело сказал, обводя пальцем колено святого: «Смотрите, одно это колено стоит 90 скуди! А все прочее вы имеете даром!»

И вдруг, точно ужаленный змеей, Гордей зажал руками рот, чтобы не завопить на всю каюту. Почему, почему тогда все так нелепо произошло? Неужели обида на любимую девушку необузданно захлестнула тогда его сознание, что он после круиза вокруг Европы даже не попытался написать своей Аннушке? Не попытался узнать, что же произошло после его отъезда из Ольговки?

Из-под измятой подушки он снова вынул письмо, не дававшее ему покоя. Читал, перечитывал — в который уже раз после отплытия теплохода из Химок.

«Кто она — эта Корольцова? И была ли на самом деле подругой Ани? — ломал себе голову Гордей. — Господи! Если б это страшное… и тревожащее душу письмо пришло дня за три до моего отъезда, разве я отправился бы на родину теплоходом? Самолетом — за два с половиной часа — был бы в Смышляевском аэропорту. А оттуда рукой подать до Ольговки».

Жадно вчитывался в строки письма. Вспоминал: «Накануне отъезда из Ольговки я клятвенно обещал ей — хотя она и не требовала от меня никаких клятв, обещал клятвенно вернуться на родину под осень. Мы с Аннушкой — когда стали друг другу роднее родных — даже начертили план моей мастерской. Собирались строить ее над кухней. Просторная светелка с окном во всю стену. Из окна — всегда как на ладони — и Усолка, и Жигули… Такие мечты были, что дух захватывало!»

Часа через полтора он встал с постели совсем разбитым, с головной болью. Потеплее одевшись, долго кружил по палубе — с носа до кормы и обратно, изредка останавливаясь то у правого, то у левого борта, чтобы посмотреть на переливчато-опаловые космы тумана, лизавшие синеющую холодно воду. Порой ползущий туман застилал Волгу сплошным неровным пологом.

А когда на подходе к Угличу теплоход сел на мель, Гордей, несказанно этому обрадовавшись, бросился в каюту за этюдником.

За четыре часа — пока не подошел сухогруз «Запорожец» и не стащил теплоход с мелководья — художник написал маслом колоритный, с горящими бликами света этюд.

По холмам, изрезанным оврагами, лепились дома, соборы, торговые ряды, на мысу — пламенеющая пурпуром древняя церковь Дмитрия «на крови», внизу — пристань, буксиры, лодчонки, обласканные скупым на тепло октябрьским солнцем. Высоко над городом в пронзительной синеве, как бы «позируя» Гордею, застыли осанистые лиловатые облака, слегка подрумяненные снизу.

Работая увлеченно, художник не сразу услышал за спиной натужное сопенье. Предполагая, что позади пристроился любознательный мальчонка, он погрозил через плечо кистью. И тотчас раздалось благодушное гоготанье.

— Кумекал: вы и не заметили меня.

Микола — он смотрел на холст, высунув кончик языка.

— И-их, и подходяще похоже получается у вас? Как на цветной фотке большого размера! — заговорил он не спеша, с ленцой. — До чего же сноровисто кистьями-то водите. В одном месте мазнете, в другом — крутанете… и нате вам — горят костром клены, или березы желтятся. А церковки? Ей-ей, живые!

Спохватившись: не мешает ли художнику своей болтовней, спросил, понижая голос до шепота:

— Ничего, что языком чешу? Не отвлекаю вас от дела?

— Нет, продолжай, — разрешил Гордей. Теперь ему никто не мог помешать: этюд почти совсем был закончен.

Чуть погодя Микола замолол снова:

— А вот если б меня изобразить? Тоже красками? Дорого стоила бы картина?

— Дорого.

— А все же? Вы не сумлевайтесь, я сейчас деньжист. За ценой не постою.

— Откуда ты такой «деньжист»? Банк в Москве ограбил? — засмеялся Гордей, плоской кистью нанося на холст насыщенные, пастозно-трепетные мазки: поднявшаяся понизуха зарябила снулую гладь Волги. Про себя порадовался: «Эффектно будет смотреться нижний план».

— Не-е, банки грабить не с моей натурой, — протянул Микола. — Я без злодейства существую. Плотогоном с ранней весны роблю. Плоты все лето сплавлял от Козьмодемьянска до столицы. Дело прибыльное, особливо когда сосняк гонишь. На сосну охотников всегда тьма-тьмущая. Ночью то из одного села причалит лодка, то из другого. «Удружите, братцы, в деньгах не посчитаемся!» Ну, а кто пучки проверять зачнет, когда они под водой? А начальство наше… оно само большущими ломтями отхватывает, до нас ли ему? Так и текли, текли ассигнации в карман! — Парень, помолчав, почесал загривок. — А с последним плотом, зараза бы его схватила, до чертиков не повезло. Осинник сплавляли. А кому, скажи, нужна осина? Малость так перепало… разве что на молочишко от бешеной коровы. Ко всему же прочему, в последний этот рейс в бригаду гад один затесался. Честности неподкупной. Медальку, что ли, хотел на грудь получить? Зыркал за каждым старательней мильтона.

— А зимой? Чем зимой занимаешься? — спросил с оттенком брезгливости в голосе Гордей.

— На лесозаготовках, где же еще. Прошлой осенью возвернулся из армии и — на участок, где до службы чертоломил. Повезло: прозимовал как у царя за пазухой. — Вероятно, в этот миг Микола самодовольно осклабился, жмуря свои — такие коварно-обманчивые — ласково-васильковые глазищи. — Вскорости после того, как водворился в общежитие, схлестнулся с поварихой из столовки. Лет на восемнадцать старше меня, но такая сдобная, и лицом еще казистая. А когда разнагишается — прошу извинения — ляжки у нее… ух, и веселые! Ну, и принюхались друг к другу. И кажинный вечер я к ней, да к ней. А на столе — и водочка, а то и спирт, и закусон, и варево по первому разряду. Да к весне приелась… уставать стал от ее бурной любви. И решил обрубить концы.

Гордей резко повернулся к парню, подпиравшему могучей спиной стену музыкального салона. Ну, конечно же, его пухлая морда самодовольно ухмылялась!

— Целую зиму тебя кормила женщина, а как надоела — ты и концы рубить? Неужели совесть не мучила?

Микола даже не смутился. Жирные, морковного цвета губы его растянулись до ушей, показывая крепкие волчьи клыки.

— Да вы что… шуточки-то гуторите? Не я, так другой бы ухарь пристроился на зиму к влюбчивой бабенке! Закон жизни: кто кого! Не ты, так тебя слопают! Перед армией одна завлекательная деваха обчистила меня… ой да ай! В одних рабочих штанах оставила. Весь летний заработок заарканила и улепетнула с пламенным приветом!

— «Философия»! — хмыкнул возмущенно художник, отходя от Миколы. Надо было спешить положить на холст последние мазки.

Пейзаж, представлялось Гордею, передавал поэзию ранней осени с ее щемящей грустью, властно завладевшей древним городом. Бодряще-ядреным волжским ветром, мнилось, веяло от холста.

Но пройдет, возможно, неделя, и Гордей разочаруется в своей работе. И начнет костерить себя на чем свет стоит: «Лапоть, утюг, кто же так чемоданисто малюет?» Такое с ним не раз случалось.

Он совсем было забыл о Миколе, когда тот, после долгого молчания, заговорил снова:

— Напрасно вы на меня осерчали из-за этой Арины. Ей-бо, напрасно!

— Отвяжись! Когда ты молчишь — на человека еще похож, — пробурчал художник, отходя от этюдника и глядя на пейзаж из-под руки.

«Баста, ни мазка больше!» — сказал он себе строго.

От правого борта к ним подплывала вчерашняя нашпаклеванная толстуха. Гордею не хотелось, чтобы она пялила глаза на его пейзаж, и он поторопился закрыть этюдник.

Обладательница апельсиновой кофты и клетчатого пальто несколько надменно кивнула художнику и прошествовала мимо.

Теплоход, только что снятый с мели, медленно, будто ощупью, приближался к пристани. По радио объявили: стоянка сокращается до пятнадцати минут.

Гордею не терпелось сойти на берег, поразмяться малость после напряженной работы.

— Вижу, вы отходчивы. Авось отмякнете окончательно и личность мою нарисуете? — провожая художника до каюты, заискивающе бубнил Микола. — Мне бы хотелось заиметь портрет своей внешности в вашем изображении.

— Ты где будешь сходить? — поставив этюдник в каюту и запирая снова дверь, спросил Гордей, не зная как отвязаться от прилипчивого межеумка.

— В Козьмодемьянске. Нескоро… денька через три.

— Завтра старика — соседа твоего по каюте — порисую. А уж потом, может, и тебя попытаюсь.

Художник один из первых среди нетерпеливых пассажиров сбежал по деревянным пологим мосткам на глинистый берег.

На пригорке сидели молодые и пожилые бабы, раскурунившись, точно клушки, над своими корзинами и туесками. Голосисто, на перебой, зазывали:

— Яички! Кому яичек вареных?

— На закуску — грибки! Налетайте, мужики!

— Морошка моченая! Моченая, не толченая, пальчики оближете!

Гордей намеревался потолкаться среди пестро-нарядных угличских баб, да вдруг его взгляд остановился на всхлипывающей старухе.

Престарелая эта женщина во всем черном, монашеском, прислонилась к перилам мостков и горько, безутешно плакала, то и дело вытирая сморщенным землянистым кулачком ничего не видящие от слез глаза.

— Матушка, что с вами? — весь леденея от жалости, спросил Гордей.

— На корабль, соколик, не пущают! Помоги, добрая душа!

— А билет у вас есть?

Бабка разжала кулак, показывая скомканную бумажку.

— Почему же вас не пускают на теплоход?

— Падучая вчерась со мной приключилась, соколик. Без сознания памяти провалялась не помню сколько часов. Потому-то и пропустила свой корабль. А на этот не пущают. «Бери, грит, новый билет, этот просрочен». А на что я возьму? В кармане и гривны нет.

— Пойдемте со мной, — сказал Гордей и, подхватив старухины кошелки, направился ка дебаркадер. — Думаю, в кассе поймут… Вы же не использовали свой билет.

Но кассирша, угрястая, с недобрыми глазами, девица, и слушать художника не захотела.

— Иди к дежурному, заступник!

— Присядьте здесь, — попросил Гордей старушку, указывая на щелявый ящик. — Я скоро вернусь.

Дежурного по дебаркадеру в его закутке не оказалось. Матрос-детина, головастый и плечистый, как Микола, пуская вверх колечки едучего дыма, лениво протянул, когда к нему обратился художник:

— На второй этаж поднимитесь к начальнику пристани. В той, кормовой части — каюта. Да вряд ли достучитесь. Он племяша вчерась в армию провожал.

Матрос оказался прав. Дверь с табличкой «Начальник дебаркадера» так и не открылась, хотя Гордей молотил в нее старательно.

Протяжно и басовито прогудел второй гудок.

«Что же делать? — сбегая по крутому трапу вниз, спрашивал себя он, вытирая со лба испарину. — Как помочь старой женщине?»

Бабка терпеливо и покорно ждала Гордея на своем месте у кассы. И тут Гордея осенило: проще купить новый билет, чем без толку обивать пороги пристанского начальства! Он так и сделал.

Разыскав на теплоходе каюту четвертого класса под номером «16», Гордей сказал, передавая старушке билет:

— Вам сюда.

Потеребил бороду и стесненно добавил:

— Матушка, может, в буфете вам что-то купить?

— Харчей у меня в достатке, заступник бесценный. До самого дома хватит.

И старая бухнулась художнику в ноги. Страшно сконфузившись, он поспешно поднял бабку с пола.

— Будьте здоровы!

Уже отдана была кормовая чалка, теплоход тяжело и, как бы нехотя, отваливал от дебаркадера, обдавая его до самой крыши шумным паром — густым, пропахшим горячим железом.

Гордей заторопился на верхнюю палубу, обмахивая смятой шляпой разгоряченное лицо. Ему хотелось в последний раз окинуть взглядом Углич.

А едва поднялся на палубу, как увидел высоко над головой гагакающих гусей. Они летели в теплые края, мерно махая огромными крылами.

Вспомнилась дедова присказка: «Гуси с севера летят — зиму на хвостах тащат».

Торопливо прошел на корму. Поднял руку, прощаясь с гусиной стаей, пока она не растворилась в помрачневшем воздухе гаснущего дня. Попрощался он и с овеянным седыми легендами древним русским градом Угличем, сразу как-то полинявшим, едва горящий малиново край солнца опустился за правобережные — словно бы выжженные — пепельно-черные нагорья.

Сдавило вдруг грудь, и Гордей с трудом перевел дыхание.

«Какая благодать, какие просторы неоглядные… и так жить хочется! И писать, писать, писать!» — подумал он, надевая шляпу.

Предыдущая главаГлава 10 из 122Следующая глава