Олег остановился у зеркала. На него внимательно, пожалуй, даже излишне проницательно смотрел молодой человек в белой, старательно отутюженной сорочке с закатанными выше локтя рукавами, в модных черных брюках, тоже без единой морщинки, и черных узконосых полуботинках на тонкой кожаной подошве.
«Хорош наш барбос? Еще гитару с алым бантом через плечо, и готов молодец к атаке! Один лишь маленький пунктик под сомнением: приглянется ли этот молодец Лариске? Морда, прямо скажем, подкачала!.. Не серьезная она у меня какая-то. И поэтичности ни на грош: круглая, что тебе колесо тележное, а нос так и совсем никакой критики не выдерживает! Картошка картошкой! Д-да, физиономия без намека на поэтичность души. Одна карикатурная насмешка! А тут еще, придурок, подстригся». Эх, и волосы были! Кучерявые, белесовато-дымчатые. Столько расчесок поломал о дремучие эти кудри!
Олег тряхнул головой. Дернуло ж Леньку Шиткова слух распустить, будто в военкомате набирают ребят в училища. Спорол Олег горячку — оболванился, а военком и слушать их, горячих, не захотел: «Езжайте по домам, нечего зря баклуши бить! Надо будет — призовем!»
Олег больно дернул себя за жиденький вихор и отвернулся от зеркала. Вдруг чуть ли не со страхом подумал: «Уж не втюрился ли я по уши в Лариску… как в меня Сонька? Если не в шутку это у меня… что тогда со мной будет?»
В сенях кто-то громыхнул дверной щеколдой.
«Мать с фермы? — загадал Олег, напряженно прислушиваясь. — Схватить гитару и — в окно? А то опять заведет лекцию на моральные темы».
Свежий вечерний воздух колебал тюлевую штору, как бы дразня Олега: «А ну, чего тянешь? Окно распахнуто настежь, прыгай — и был таков!»
Но тут в сенях зазвенел, падая с лавки, железный ковш, и у Олега отлегло от сердца: посторонний кто-то.
Он вышел из горницы в заднюю половину, щелкнул выключателем. И с нескрываемой досадой крикнул, глядя в черный проем двери:
— Кого там несет?
Из темноты сеней — густой и мягкой — скрипуче проворчали:
— Разве эдак положено гостей встречать?
На пороге появился сгорбленный мужчина в сдвинутой набекрень соломенной шляпе, прикрываясь ладонью от резкого белого света стосвечовой лампочки, свисающей с потолка золотой грушей.
— Богато живут люди! Надо ж такие пузыри вешать! — теперь уж весело зачастил вошедший, обнажая крупную голову с апостольской лысиной. — Вечер добрый!
— Здрасте! — помедлив, неохотно уронил Олег. А про себя подумал: «И каким ветром занесло сюда вредного черта Волобуева? Чего ему еще от меня надо?»
После той, позорной для Олега, истории в конце мая не кто-нибудь другой, а вот он — Волобуев, бригадир второй полеводческой бригады, с пеной у рта требовал от председателя не только отстранения тракториста Плугарева от работы, но и незамедлительной отдачи его под суд. И вот сейчас, бесстыжая рожа, вваливается в чужой дом, как в свой собственный!
Пока Олег кипел, чертыхаясь в душе, костлявый, жилистый Волобуев не спеша повесил на крючок у двери прочерневшую от пыли и дождей шляпу, которую он носил по меньшей мере целое десятилетие. И, так же не спеша, приглаживая ладонями свалявшиеся клочья осивевших волос на висках и затылке, бодро продолжал:
— Гостей, молодой хозяин, надлежит в красный угол сажать! Не зря же наша волжская сторонушка с древлих времен хлебосольством славилась! На всю матушку Расею славилась!
— Проходите и садитесь. Разве я вам запрещаю? — сказал Олег как можно вежливее. — Вы, наверно, к матери? Но она еще не вернулась с фермы.
Волобуев озорновато засмеялся:
— Не-эт, голубь, я не к матушке. Я персонально к твоей личности пожаловал. Во-от как!
«Этого не хватало! — пронеслось в голове у Олега. — Мне уходить подоспела пора… и долго облезлый чертяка собирается гостевать?»
Все еще не сходя с места, он посмотрел в мутновато-льдистые глаза Волобуева с редкими белесыми ресницами, пытаясь угадать: под градусом бригадир или нет. Волобуев был человеком особенным: он всегда казался «под мухой», даже если день-другой и не выпивал.
Тем временем Волобуев прошел к столу у окна. Распахнув висевший мешком на его жидких плечах пиджак — той же неистребимой прочности, что и соломенная шляпа, он солидно расположился на стуле, положив перед собой недавно початую пачку «Беломора».
— Приземляйся! — кивком головы пригласил Волобуев Олега. — Потолкуем, как бывалые знакомые. Догадываюсь, зуб на меня имеешь, Плугарев. Но ты парень башковитый и должон уразуметь: не мог я по-другому. И ты на моем должностном положении, да, и ты, как правильной линии человек, тоже бы потребовал: отстранить от трактора Волобуева. И точка! А впрочем, не будем бередить старую болячку… Впереди у нас с тобой предстоит приятственный разговор.
Вытянув из надорванного края пачки беломорину, гость подвинул папиросы Олегу, неохотно присевшему на край табурета по ту сторону стола:
— Кури!
— Не балуюсь больше.
— Н-но? — удивился Волобуев и выпустил из ноздрей едучую струйку дыма. — А мы с твоим батюшкой, бывало, жарили! Эх, и жарили! Самосад, едрит его дышло!.. Как он, пишет тебе, голубь? Отец-то? Слушок тут прокатился: к себе в город вроде бы тебя приглашает. А?
— А чего я там не видел? — колюче спросил в свою очередь Олег. — Чахлую траву в придачу с тополями-калеками… у которых, как у человека, и головы и руки поотрубали? Или порошковое молоко в пакетиках?
Волобуев хлопнул по колену рукой.
— Вот тебе и здрасте! Столько помешалось на легкой городской жизни, а он: «чего я там не видел!»
Апостольская лысина, продолговатое, в крупных рябинах лицо Волобуева с расплющенным носом так и замаслились, словно на голову гостя опрокинули ушат пахтанья.
— Батюшка твой, голубь… помыслить даже страховито: вознесся же человек! И уж он, государственный муж областного масштаба, и сыночка бы к тепленькому местечку пристроил… Ты уж мне не перечь! У него, Антона-то Ильича, лица шибко ответственного, в голове ума палата!
Скрипнул под Олегом табурет.
— Так уж и палата? По-вашему, получается: ежели человек «вознесся» на высокий пост, ежели он…
Волобуев замахал длинными руками:
— Перестань! Грешно, голубь, про отца родного зряшное говорить! Понимаю: мало приглядна эта жизненная трагедия, когда в семье начинаются нелады, и мужчина бросает…
— Неправда! — чуть ли не вскрикнул, багровея Олег. — Враки все это. Не он мою мать бросил, а она сама! Сама она ушла!..
Снова замахал руками гость:
— Замнем! Не нам с тобой решать эту скользкую промблему. Про твоего батюшку я заикнулся промежду прочим… думал, тебе приятственно будет.
И тут Олег увидел на столе поллитровку московской. Содержимое бутылки лучилось ослепительными искрами. Ну, и бес этот Волобуев, ну, и коварный искуситель! Когда только успел водрузить бутылку на стол?
А «бес-искуситель», потирая азартно руки, ровно пробыл он невесть сколько часов на трескучем морозе, примирительно говорил:
— Обмоем-ка, Плугарев, твое возвращение на прежнюю работу. С завтрашнего дня сядешь прочно на ЧТЗ Юркова… Уломал-таки председателя! Не буду вдаваться в подробности… чего стоило мне решение данной промблемы.
Побледнел Олег. А чтобы унять мелкую — препротивную — дрожь в руках, спрятал их под стол. Не сразу и нашелся что сказать:
— На трактор Юркова? А куда же сам Митюха?
Взяв со стола поллитровку, Волобуев встряхнул ее. Встряхнул раз, потом другой и, подняв до уровня глаз, вприщур посмотрел на свет.
— Куда Юрков-то? А он повестку получил. В военные лагеря на три месяца отправляется, — небрежно процедил сквозь зубы Волобуев, все еще алчно любуясь легкими, светлыми пузырьками, стремительно, игриво поднимавшимися со дна бутылки вверх к горловине.
— Странно… вчера ручкался с Митюхой, и он ни словечка о лагерях, — с прежней растерянностью протянул Олег. Он верил и не верил свалившейся на него радости — такой внезапной, такой невероятной!
Опять потирая руки, Волобуев уже приказывал:
— Мечи, хозяин, на стол калачи! Для меня, замечу, луковка и черный хлеб с солью… не знаю шикарней закуси!
Пока Олег, скрывшись за перегородкой, возился на кухне, Волобуев не спеша пускал к потолку волнистые колечки дыма — одно гуще другого.
Очнулся гость от каких-то своих приятных мыслей лишь в тот миг, когда Олег поставил перед ним граненый стакан.
— А себе? Себя чего стаканом обижаешь?
— Не буду я.
Глаза у Волобуева налились болотной мутью.
— Хватит тебе баламутить: «не курю, да не пью»! — раздраженно сказал он. — Ты что — в святые записался?
Второй раз в этот день слышал Олег словечки на счет его святости. И он вскипел. Но сверлящий взгляд Волобуева выдержал с видимым спокойствием.
— Если вы не темните… если мне и вправду поутру за руль садиться, с какой же стати я буду пить? — говорил он минутой позже, двигая по столу тарелку с головастой селедкой и кое-как нарезанными кругляшами лука.
— Не желаешь? Не желаешь расплескать сию поллитровку за предстоящие свои успехи? — напирал, пыжась, Волобуев. — Брезгуешь бригадиром?
Олег отнял от тарелки руку. Сжал ее за спиной в кулак. Сжал с такой злостью, что ногти врезались в ладонь. Гость встал.
— Вижу — не зря за тебя горой стоял перед начальством. Теперь слушай команду: в четыре ноль-ноль быть, как ракета, на бригадном дворе. С утра залог начнешь поднимать у Красного яра. Ясно?
— Ясно, — кивнул Олег. И снова подивился: когда успел Волобуев прибрать к рукам поллитровочку московской? Ведь всего секунду назад стояла она рядом с горушкой хлеба на столе!
Вдруг Волобуев указал на стену:
— Откуда у вас взялся лихой этот дед?.. Здорово же, стервуга, на балалайке наяривает!
И пристально посмотрел на висевшую в простенке картину в узкой черной рамочке.
— Репродукция с картины Судакова П. Ф., лауреата Государственной премии, — сказал Олег. — Называется: «Партизан на отдыхе». Получил в награду за успешное окончание тракторных курсов. На обороте есть надпись, заверенная директором. Пришлепнута и печать. Показать?
Бригадир махнул рукой:
— Не надо!
Прикрыв шляпой свою апостольскую лысину, Волобуев еще раз бросил косой взгляд на бравого седобородого старика в белой косоворотке и сдвинутой набекрень мерлушковой шапке с алой лентой, рьяно наигрывающего на легкой балалаечке. И шагнул в сени.
Олег даже не пошел провожать гостя. В душе осела какая-то мутниночка, она-то и мешала ему полной мерой возрадоваться намечавшемуся повороту в его жизни.
Он не помнил, как потянулся и взял журнал с невысокой тумбочки, стоящей в переднем углу. И, не взглянув даже на его обложку, принялся листать — так просто, чтобы успокоиться, прийти в себя.
«Надо спросить Лизу, сколько она, усидчивая, проглотила разных книг за младую свою жизнь, — шутливо подумал Олег. И все листал, и листал увесистый журнал, принесенный этими днями Лизой, двоюродной сестрой, студенткой Самарского пединститута, — Такая девка дока… не иначе к старости в профессорши выкарабкается! Хотя уж и сейчас этих профессоров развелось больше, чем мужиков в поле!»
«Молодые о себе, — прочел Олег на одной из страниц. — Поколение ИКС. Интервью и письма английских тинэйджеров»… Ну, и словечко! — подивился он и посмотрел на сноску. — «Так называют в Англии подростков и молодых людей в возрасте между 13 и 20 годами». — Олег поднял голову. — А у нас как… как нашего брата называют? Шалопаями? Сосунками?.. Это так старички разные брюзжат. А ежели ты парень с мозгами, и руки у тебя до дела жадные… тогда, конечно, хвалят. Случается, и без меры захваливают… ровно ты чудо какое-то сотворил. Давай посмотрим, что же английские парни о себе говорят».
Некий Тревор Спэнсуик, 19 лет, из какого-то Мидлсбро писал:
«Скоро мне придется поехать на юг работать на стройучастке. Мне совсем не светит уезжать из дома, да и моя девушка от этого тоже, конечно, не в восторге. Но за четыре года я рассчитываю кое-что подзаработать и тогда вернусь и женюсь на ней».
Одобрительно хмыкнув, Олег перевернул страницу. Взгляд его зацепился за такие строчки:
«Я понимаю, отчего многие тинэйджеры сбиваются с пути. Они думают, что живут на краю водородной катастрофы, и хотят насладиться жизнью, пока не поздно. Я думаю, им не мешало бы более трезво взглянуть на вещи. Но многие из них не способны на это, потому что считают, будто весь мир пошел прахом».
Эти слова принадлежали Дэвиду Макмиллану, 17 лет, из Гулля, Йоркшир. Олег перевернул еще несколько страниц и познакомился с мыслями Джона Майлза, 21 года, из Уэльса, студента Эдинбургского университета:
«Меня интересует строительство. Тут, по крайней мере, сразу видишь результат своего труда, а не копаешься в мире ничтожно малых величин, как химики или математики. Я люблю видеть то, что делаю, и стараюсь, чтобы от моей работы никому вреда не было. Меньше всего я хотел бы стать ученым-атомщиком, который тихо и мирно обдумывает, как бы вернее и эффектнее уничтожить наш мир. Я знаю, что они разглагольствуют о благе науки, но предпочту поработать для блага человечества. Не думайте, что я читаю проповедь, — просто иначе я не могу считать себя человеком».
«Тоже башковитый парень!» — Олег прищелкнул языком. Надо было бы сесть на табурет, а журнал положить на стол, но он как-то не догадывался это сделать. Вскоре он наткнулся на высказывания неизвестного юноши, не пожелавшего себя назвать, вероятно, безработного (в пространном своем письме он упоминал о людской толкучке в прокуренных комнатах биржи труда: «Во всем мире нет более неуютного места, чем биржа труда в понедельник утром»). Парень с раздражением писал:
«С одной стороны нас уламывают купить сигареты такой-то марки, с другой — тот же самый идиотский ящик, телевизор, лопающиеся от пропаганды листки, именуемые газетами, обрушивают на нас кампанию по борьбе с раком легких. Кому же верить, если каждая из сторон с благородным негодованием обвиняет другую в мошенничестве?
Да и кто станет тревожиться о раке легких, который еще то ли будет, то ли нет, когда наши правители обеспечили нам атомную войну почти со стопроцентной гарантией? А с этой войной не справится, пожалуй, даже наша добрая старушка Гражданская оборона. Ей даже не удастся собрать образчики радиоактивной пыли, чтобы продемонстрировать их на очередной всемирной выставке, — потому, что не останется такого мира, где можно было бы говорить о выставках».
«Псих! — подумал сердито Олег, захлопывая журнал. — Видно, права Сонька, которая от всего отмахивается: «Начнешь думать всерьез, говорит, пожалуй, и поседеешь раньше срока. А то и свихнешься».
Олег все еще топтался у неубранного стола, когда в дверях появилась мать — высокая, чернобровая женщина с девичьим румянцем во всю щеку.
— У тебя не правление тут заседало? — спросила она негромко, медленно стягивая большой сноровисто-мужской рукой белый платок с головы.
Лишь рука эта, неторопливо, как бы с ленцой, стягивающая с головы тугой платок, она лишь и выдавала мать. На рассвете ушла мать из дому, а вернулась вот в забродивших лиловатой гущиной сумерках — таких поздних в июне.
— Окно открой, дитятко мое недогадливое! — сказала мать, махая перед лицом скомканным платком.
«А ведь руки у меня ее… матери», — подумал, просияв душой, Олег и, перегнувшись через стол, вначале раздвинул ситцевые полушторки с кумачовыми розами, а уж потом кулачищем толкнул в задребезжавшие створки.
На свет залетел шалый комарик.
— Ты почему нынче так поздно? — спросил Олег, прихлопнув ладонью комара. — Время-то уж много?
— За десять перевалило, — ответила, щурясь, мать. — С утра две доярки не вышли…
— А ты отдувайся за всех? Да? — Олег подошел к матери. Вихрастым мальчишкой он всегда находил утешение у матери, как бы жестоко ни обидели его на улице. Ткнувшись, бывало, опухшим от слез лицом в ее колени, он всхлипывал все тише и тише, обретая щемяще-сладостное, ни с чем не сравнимое успокоение. Это она, мать, открыла ему глаза и на красу тихой Светлужки, и на веселую приветливость березовых колков, и доброту привязчивых к человеку коровушек-буренушек, и задушевность протяжных волжских песен. А отец… что он для Олега? Ветер в поле! Вот мать… а он ее так однажды обидел, когда она выпорола поделом. И мало еще порола, ведь он чуть дом не спалил. «Я тогда… даже грозился сбежать к отцу в город». — Тут Олег поднял голову и, глядя матери в глаза, — серые, с прожелтью, чуть не сказал: «Какая ты у меня красивая!» Сказал же он с напускной ворчливостью другое, беря из рук матери платок:
— Для всех ты добрая, а себя… когда себя беречь будешь?
— Себя? Ты что же, сынок, в старухи меня определил? — мать засмеялась. Засмеялась, правда, не весело, как обычно, а чуть устало и чуть грустно. — Ужинал?.. А зачем этот мизгирь наведывался?
— А ты откуда знаешь?
— Видела. Видела, как из калитки вором прошмыгнул… Мы с Клавой у ее двора стояли.
Не без гордости Олег сказал:
— На трактор завтра сажусь. Без Плугарева им туго пришлось.
— Ну-тко! — насмешливо протянула мать. — Ради этого ты женихом и разрядился, на ночь глядя?.. Платок-то к чему жгутом скрутил? Оставь его в покое.
— В клуб собирался, а тут лезет в дверь Волобуев, — соврал Олег. И подумал с досадой: «Эх, не удалось мне нынче серенаду Лариске пропеть».
— Ну, раз сорвался культпоход, разоблачайся. И — спать.
Повесив материн платок на спинку стула, Олег пошел в горницу «разоблачаться». На ходу бросил через плечо:
— Разбуди меня пораньше, мам. Как сама встанешь.