Около двух часов не было Дашуры дома.
Уложив Толика спать в этот вечер чуть пораньше обычного, она пошла с телеграммой Астры на почту. Жиличка просила родителей срочно выслать ей на обратную дорогу в Москву двадцать пять рублей.
За телеграмму нужно было платить пятьдесят три копейки, и тут Дашура вспомнила, что забыла взять кошелек. Волнуясь и краснея, она выгребла из карманов телогрейки всю мелочь.
— Четырех копеечек не хватает, — потерянно сказала она. — А если… я завтра донесу?
Незнакомая девица с поджатыми сиреневыми губами, внимательно наблюдавшая за Дашурой из-за массивного барьера, раздраженно отрезала:
— Я завтра не дежурю.
Перечитала текст телеграммы и так же раздраженно добавила:
— Давайте сюда ваши копейки. Вычеркну «обнимаю целую» и тогда хватит.
С почты Дашура возвращалась в забродивших уже сумерках — по-весеннему зыбуче-черных, осторожно обходя оловянно-тусклые лужи с редкими и тоже почему-то тусклыми звездами.
Несмотря на непоздний еще час, кривые улочки Осетровки были странно безлюдны, не во всех избах горел и свет. Готовясь к весенней путине, рыбаки вставали рано, на зорьке, рано же и заваливались спать, обезножев от усталости за долгий день.
Вокруг было пещерно сыро, от камышовых крепей, из-за Кучина ерика, тянуло прогорклым дымком палов, из затона, где целыми днями заядло тюкали киянками плотники, точно старательная стая дятлов, попахивало остро масляной краской и смолой. С Волги же нет-нет да и задувал в лицо свежий резкий ветер, донося шум ледохода.
И Дашуру радовали эти тревожащие весенние запахи. Еще будут, возможно, свирепствовать северные ветры, даже снег может выпасть, и все равно долгожданное тепло не за горами, и скоро уж не надо будет топить в доме по два раза в день прожорливые голландки, греть много воды для стирки белья, расчищать в белых сыпучих сугробах дорожки.
В конце улицы, упиравшейся в заросли голого пока лозняка, за которым начинался обрывистый берег, Дашура, еле вытаскивая из вязкого месива ноги, обутые в разношенные кирзовые сапоги, свернула с раскисшей дороги в узкий переулок.
По жавшейся вдоль плетня тропке, каким-то добрым человеком закиданной в натруску камышом, она подошла к приземистой мазанке, сверкающей всеми своими четырьмя окнами.
«Мелаша, наверно, одна со своим выводком блаженствует», — подумала Дашура, заходя во двор, если только можно было назвать двором узкое, ничем не огороженное пространство между мазанкой и позьмом соседей, все в кочках и сухом прошлогоднем бурьяне. На месте бывшей когда-то калитки сиротливо торчали два столбика — в эту зиму их что-то пощадили, не сожгли.
Подходя к массивной железобетонной плите, заменявшей крыльцо, Дашура, услышала бойкую Мелашину скороговорку:
— Уж завтра, золотые-серебряные мои, завтра… и пряников медовых и леденцов…
«Как есть одна, — подумала Дашура. — И деньжата, похоже, завелись. Неужто Иван аванс выклянчил, а пропить не успел? Мелаша перехватила? — На шероховатой плите, купленной непутевым Буркиным у проезжего шофера за двадцатку, которую они вместе же пропили, Дашура с минуту постояла, с улыбкой прислушиваясь к звонким детским голосам, — Если б не они, ласточки, какая б у несчастной Мелаши жизнь была? Они, только дети, и скрашивают горькую ее участь… как вот мою мой сынарь».
Поправив на голове полушалок, она шагнула в темные сенцы с дырявой крышей и распахнула никогда не запиравшуюся дверь в избу. Шумливый Мелашин выводок встретил Дашуру дружным верещанием:
— Наша тетечка пришла!
— Здравствуйте, тетя Даша!
Над просторным столом возвышалось восемь рыже-белых головенок с торчащими туда-сюда косичками, будто подсолнечные шапки на огороде. Когда Ивана корили за его бесшабашные пьянки, он с мрачной шутливостью защищался:
— На моем месте любой бы с кругу спился! У меня ведь не дом, а бабий монастырь.
Во главе стола, спиной к печке, сидела грузная, но всегда увертливая, пышущая здоровьем Мелаша, строго следя за порядком.
— Каким тебя, Дашурынька, ветром занесло? — тоже обрадованно сказала Мелаша. — Похлебаешь с нами рыбных щец?.. Раскопала на подоловке мешок сушеной мелюзги. По весеннему времени и малявка за осетрину идет!
И она беспечно и весело захохотала.
— Спасибо, — ответила от порога Дашура. — Я на одну разъединственную минутку.
— А ты проходи, не бойся. Ирода-то нет. С бригадиром в Астрахань смотался за новым неводом. Девки, ну-ка подайте стульчик.
Аленка, третьеклассница, самая старшая, проворно поставила перед Дашурой колченогий табуретик.
— Разве что на полсекундный момент, — улыбнулась Дашура и осторожно присела. — На почту бегала. А обратно шла, дай, думаю, заверну…
Ее перебила хозяйка:
— Чтобы не запамятовать: у тебя остановился этот хорек… ну, Киршин пузран?
— Да. А ты откуда узнала, что он приехал?
— Как же! Чай Хмуркины сказали, его бывшие соседи. — Мелаша сделала большие глаза. — Виданное ли дело: судиться с ними прикатил… Эй, ты, голопузая баржа, подряд второй кусок тащишь? — И она погрозила ложкой раскрасневшейся девчурке, сидевшей по правую от нее сторону.
— Су-удиться? — теперь у Дашуры округлились ее серые бесхитростные глаза. — Да по какому случаю?
— А помнишь, у Киршиных и Хмуриных на два сада один колодец был? А копал колодец будто хорек трехжильный, он и трубы доставал… Ну, а как продал он свои хоромы с садом после смерти жены от жуткой трагедии, то потребовал с Хмуриных денежки за работу и трубы, а они ему… — Тут Мелаша пустила в ход свою ложку. На этот раз затрещины достались сразу двум девчонкам. — Ишь, вы мне, привередливые тихони! Подавай им одну севрюжатинку!
…Когда Дашура подходила к заезжему дому, в «гостиной» улыбчиво и зазывно, как и у Мелаши, светилось большое окно.
«Киршин, наверно, сычом сидит за столом и газету глазищами сверлит, — подумала Дашура неприязненно о Брониславе Вадимыче. И у нее как-то сразу испортилось настроение. — Посижу-ка на лавочке у ветел».
Она направилась к берегу. Чуть ли не у самого обрыва притулились громадные ветлы — корявые и дуплястые, с голыми и тоже перекрученными узловатыми ветвями.
В первый год своей жизни в Осетровке, в этом доме на отшибе, старые ветлы страшили ее своей уродливостью. А потом она к ним привыкла. А потом и полюбила. Летом, в палящий зной, всегда можно было отдохнуть в тени зеленеющих на радость людям мужественных кудлатых великанов.
Опустившись на щербатую скамейку, Дашура спрятала в карманы телогрейки зябнущие руки.
Глядя на неповоротливые льдины, трущиеся о забойку — сваи, оплетенные ивняком — древнее, как сама жизнь, береговое укрепление, она подумала: «Опять к ночи лужи заморозит».
Колючий низовой ветер час от часу все резче, все напористее задувавший с той стороны, поджимал плывший по Волге лед к этому — правому — берегу.
«Большой ныне ледоход. И конца ему вроде не видно. И этот ветер к ночи… как бы чего не надул». И тут Дашура подумала о прошлой — такой ералашной ночи, подумала и о своем странном, до жути странном сне, прерванном отчаянными криками истеричной жилички Астры.
«Ох, и дуреха же я! Право слово, дуреха! — попрекнула себя Дашура. — Ведь и забегала-то к Мелаше за тем, чтобы про свой сон рассказать. А начала Мелаша разговор о Киршине, и память у меня как захлестнуло!»
Сон тот был мимолетный, обрывочный, но Дашура все в нем видела до последней мелочи с той поразительной, нечеловеческой ясностью, какая никогда не случается наяву.
Незадолго до полуночи, укрыв одеялом разметавшегося Толика, Дашура сразу же уснула. И сразу же увидела она себя с Егором. Вначале они брели глухим сумрачным оврагом, продираясь сквозь колючий кустарник. Сильный и ловкий Егор, шагавший впереди нее, то подныривал под низко нависшие ветви, то руками разводил их в стороны.
Молчаливая Дашура уже начала тревожиться; не заблудились ли они, как вдруг сырые, комариные заросли кончились, и они очутились на бескрайней, пугающе бескрайней равнине с колосившейся пшеницей, волнами зыбившейся под напором игривого ветерка.
Бескрайняя райская равнина сливалась слева, как море, с небом, а в правой ее стороне — вдали — уступами поднимались вверх дикие, непроходимые леса, вызывая в душе то восторг, то страх. Прямо же перед Егором и Дашурой — у самого горизонта — маячили легкими, невесомыми контурами узорчатые башни и дворцы неведомого царства.
— Не отставай, — жестко, не оборачиваясь, бросил через плечо Егор.
И шаги его стали еще шире.
«Мне тяжело, я устала, Егор, — чуть не взмолилась запыхавшаяся Дашура, — Неужели ты ни на капельку мне не сочувствуешь: хожу-то я последний месяц?»
Но она промолчала. Она боялась рассердить Егора.
А Егор с каждым шагом все удалялся и удалялся от нее. Он шел удивительно легко по прямой, до скучности прямой дороге, как бы безжалостно прорубленной в густущей, высокой пшенице.
И тут Дашура припустилась бежать, выбиваясь из последних сил. Казалось, еще миг, другой, и она догонит Егора, и тогда… Она не знала, что будет тогда, знала лишь одно: нельзя ей отставать от Егора, иначе он уйдет, уйдет от нее навсегда.
В это время как раз и застучала бешено в дверь Дашуриной комнатушки московская девица. Дашура была даже рада, что ее разбудила Астра, а то кто знает, чем бы кончился этот так расстроивший ее сон?
«Об одном жалею — личности Егорушкиной я не видела. Он все шел, все турился вперед… так ни разочку и не обернулся, — подумала Дашура, глубже пряча руки в карманы телогрейки. — А мне больно хотелось посмотреть ему в глаза. Хотелось сказать ему: «Егор, ведь я тебя так люблю! Никто, ни одна женщина тебя так не любила и любить не будет. Зачем же ты меня бросил? Неужели у тебя каменное сердце?» Кто знает, может, он и услышал бы эту мою мольбу? Говорят, случается такое — душа душе весть подает».
Она зажмурила уставшие глаза и, стараясь ни о чем больше не думать, сидела, не шевелясь, долго-долго, хотя и руки, и ноги стали зябнуть на ветру. Даже спину покалывали острые ознобные иголки. Он, этот резкий студеный лобач, представлялось, задувал, тешась себе на радость, не с Каспия, а со снежных гор, обдавая Дашуру ледяным дыханием.
Вдруг она спросила себя: «А в каком году мне баба Тоня мочки на ушах прокалывала? Погоди, погоди… Ну, как же — вспомнила: накануне Первого мая это было. Мне вот-вот пятнадцать должно было исполниться. Бабка Тоня прокалывала мне мочки тайком, чтобы другие не знали, в нашей банешке. А больно-то как было! А она, хитрая, чтобы меня утешить, тихо и ласково нашептывала: «Ушки у тебя, коза, махонькие да розовые, что тебе прелестные раковины из моря-океана. В такие-то ушки только сладкие доверительные слова кавалеру говорить». Я же про себя, думала: «А что, если Егорка будет мне шептать… эти сладкие слова? Может, придет время, он мне и сережки серебряные подарит?» И вот пришагал наконец-то долгожданный майский праздник со всеми прелестями и волнениями. Вечером в нашем курмыше, на привольном для сердца волжском берегу, собрались парни с девками и мы — подростковая мелкота. Все нарядные да веселые с избытком. Кто с гармошкой, кто с балалайкой. А какой-то чудило даже патефон с пластинками приволок. Смотрю, а мой Егорка глаз с Раечки не сводит. Эта Раечка с отцом-скорняком зимой на улице нашей поселились. Дальние они были, чуть ли не из-под Минска, и Райка, надо правду сказать, писаной красавицей была: глаза синие-синие, как у фарфоровой куколки, а волосы каштановые — густущие-прегустущие. На нее-то и зарился Егорка. Надо и другое добавить; с капризцем Раечка была, но тут ничего не поделаешь — красавицам, видно, многое прощается в жизни. За весь вечер Егорка на меня так и не глянул, будто моей личности и не было на этом свете. Ушла я с праздника в слезах. «Неужто я совсем уродина?» — спрашивала себя, в печали расстроенной души ворочаясь ночью с боку на бок. А поутру пошла за водой. Тихо на речке, вода спокойная, светлая. Встала на мосточек, наклонилась, чтобы зачерпнуть ведерко, и вдруг увидела себя во всей портретной красе: лицо вытянутое и все в веснушках, будто грязью забрызгано. Подкачали и брови — сразу не разглядишь, есть ли они у меня, а нос… не нос, а одна смехота! Ну, и снова я разревелась. Прихожу на птичью ферму… когда кончила семилетку, тетка Агаша не позволила мне дальше учиться. «Иди-ка сама себе кусок на пропитание зарабатывай, дядя один разорваться не может. А грамотеев и без тебя некуда девать». Это тетка Агаша мне так бесповоротно решительно отрезала. Ну, что тут оставалось делать? Раскинула я тогда умом и ни к чему другому не пришла, как обратилась за советом к Валентине Даниловне, Егоркиной матери, та и устроила в совхоз птичницей. Ну, вот, прихожу после Первомая на ферму, а девки в один голос: «Дашурка, курочка наша рябая, ты никак горчицу чем свет заваривала?» — «Какую еще горчицу? — спрашиваю. — Выдумщицы вы и пустобрехи длинноязыкие!» А они, насмешницы, свое: «Ну, тогда хрен терла? Глаза у тебя — заплаканы-переплаканы». Не удержалась я, да и снова в рев продолжительный пустилась…»
В ту весну Егор заканчивал десятилетку. Он много занимался, готовясь к экзаменам. В редкие же свободные вечера, принарядившись, отправлялся к Раечке под окно и подолгу уговаривал капризную девчонку пойти с ним в кино.
Дашура старалась не проворонить того момента, когда Егор выходил из своей калитки, и неторопливо, с независимостью взрослого, вышагивал мимо дядиного пятистенника — нарядный и статный.
Спрятавшись в палисаднике за сиренью, Дашура, вся горя от волнения, не опускала с Егора глаза до тех пор, пока он не скрывался за тополями.
За зиму Егор заметно возмужал: вытянулся, раздался в плечах, не утратив своей юношеской стройности. Ему шла эта белая рубашка, с завидной тщательностью отутюженная сестрой, оттенявшая нежную смуглость тонкой шеи и вороненую черноту волос. Ладно сидели на нем и серые, в обтяжку, брюки. А модные сандалеты, наверно, сорок второго, а то и сорок третьего размера, вызывали зависть многих подростков.
«Знал бы ты, Егорка, какой славный ты мальчишка. Лучше тебя нет никого в нашем Старом посаде, — Дашура норовила думать как можно спокойнее, а сердце колотилось гулко и дробно. — А она, задавала Райка, не очень-то тебя замечает, то и дело воротит от тебя свою кукольную мордочку».
После экзаменов выпускники десятилетки отправились на лодках на остров с ночевкой. И хотя Раечка не кончала в эту весну школы, а лишь перешла в десятый класс, Егор ее все же взял с собой на пикник.
Но там, на Телячьем острове, между ними, по-видимому, пробежала черная кошка. И Егор перестал наряжаться и ходить под окна дочки скорняка.
«Подожди, Егор, она тобе еще мно-ого попортит крови, эта писаная красотка!» — сетовала про себя не без ехидства Дашура, страшно тоскуя по той простой, незатейливой дружбе, которая длилась между ними столько лет.
Отец советовал Егору подавать заявление в Сызранский автодорожный техникум, а тот послал документы в мореходное училище — не то в Одесское, не то в какое-то еще, и ждал, томясь, ответа.
После отъезда Раечки в Минск в гости к тете Егор частенько уезжал с мальчишками на два-три дня на рыбалку в устье Усы — радушно тихой речушки в Жигулевских горах.
А Дашура, которой так не хватало в это лето Егора, изредка сидела вечерами на Черном мысу — осклизлом обрыве, свесив под яр ноги. Здесь было самое глубокое место на Телячьем воложке. Даже под осень, случалось, у Черного мыса тонули люди.
Уставясь на кипящий, пенящийся омут и не испытывая ни малейшего страха, Дашура нередко спрашивала себя: «Может, мне броситься т у д а вниз головой? Ведь я никому-то не нужна. Никто и плакать не будет. Разве что баба Тоня чуток повопит».
Как-то томительно сухим и горячим июльским вечером Дашура допоздна засиделась на Черном мысу. Неподалеку от берега тяжело ухалась и ухалась шальная рыбина — не то соменок, не то сазан. С той же стороны, с острова, доносилось тоскливое посвистывание ночной птицы, будто потерявшейся, одинокой во всем мире.
Присмиревшая Дашура все смотрела и смотрела до ломоты в глазах на бурлящий коварно водоворот под самым обрывом, так чарующе прекрасный своей тайной, неподвластной человеку, жизнью. Вкрадчивый голос нашептывал на ухо: «Прыгай, ну, прыгай, не раздумывая! Ты увидишь и черную, недоступную другим, ямину под берегом, и ленивых сомов под корягами. Прыгай! Ну, чего ты все медлишь?»
Дашура не слышала шагов остановившегося позади Егора. А он, нагнувшись, вдруг крепко зажал ей руками глаза.
— Ой! — вскрикнула до смерти перепуганная Дашура. — Ну пустите… пустите же!
В тот же миг ее осенила радостная догадка: «Да это ж Егор, ее Егор вернулся к ней!» И она, чуть не задыхаясь от волнения и в то же время скрывая от Егора свои чувства, ледяным голосом произнесла:
— Отвяжись, чего пристал? Ты лучше Райку свою… когда вернется…
Дашура не успела договорить, как Егор, точно тигр, схватил ее в охапку и вскинул над головой.
— Брошу сейчас в омут, и будешь знать, как дерзить старшим! — пригрозил он с шутливой свирепостью.
Дашура в отчаянии крикнула:
— Ну, и бросай! Мне жизнь не дорога!
Егор тотчас поставил ее на ноги. Оба они тяжело, бурно дышали, не глядя друг другу в глаза.
— Эх, и увалень же ты… несуразный! — засмеялась неожиданно Дашура — дерзко, с вызовом. — Раечка потому и сбежала от тебя… несмелого.
И хотя было темно — луна все еще медлила показываться из-за острых верхушек прямоствольных сосен Кунеевского бора, но Дашура заметила, как Егорово лицо все вмиг прочернело от прихлынувшей к нему крови. Он не сразу нашелся что и сказать:
— Ты… ты так думаешь?
— А чего мне думать — я знаю. Райка одной девочке призналась: он и обнять-то боится, не то что поцеловать!
Дашура засмеялась.
— Тебе и меня слабо поцеловать!
И побежала, побежала вдоль самого обрыва по холодному сыпучему песку.
— Поймаю, тогда смотри, дурешка! — пообещал Егор, бросаясь вслед за Дашурой.
Она бежала легко, стремительно, думая лишь об одном: ни за что, ни в коем случае нельзя попадаться Егору в его большущие, сильные лапищи! Но он все же догнал ее, обессиленную, на опушке бора и, повалив, стал жадно искать пересохшими, горячими губами ее губы. Но она все увертывалась, мотая головой, в то же время страстно ожидая того блаженного мига, когда их уста сольются в так долго ожидаемом ею исступленном поцелуе.
А потом они сидели, отвернувшись друг от друга. И молчали. Первой заговорила Дашура:
— Не сердись на меня, Егор. Я ведь все набрехала… насчет Раи. Она… она хорошая, она тебе пара. А я… я…
Дашура встала и побрела, еле волоча ноги, к немо черневшим вблизи окраинным домишкам и сараям, все еще надеясь, что Егор ее окликнет, позовет к себе. Но он не окликнул.
Тут как раз и показался над лесом краешек луны, и первый луч ночного светила нежно и трепетно коснулся крыш неприхотливых строений, только несчастная Дашура ничего уж не видела…
После этого вечера они не встречались. Дашуре даже не удалось попрощаться с Егором, когда он собрался уезжать из Тепленького. Ходили потом слухи, что он не попал в мореходное училище из-за своей больной ноги. Не возвратился он и домой. С Раечкой, видимо, они помирились, и она теперь часто получала от Егора письма. Об этом Дашура знала от знакомой девчонки, учившейся вместе с дочкой скорняка. Егор будто бы работал где-то в порту и учился — не то на шофера, не то на моториста катера.
На другое лето, окончив школу, Рая поступила в Самарский медицинский институт. С ее отъездом Дашура лишилась и тех скудных весточек о Егоре, которые раньше случайно до нее доходили. Расспрашивать же о Егоре его мать или сестру Нюсю Дашура стеснялась.
И вот минуло три года. За повзрослевшей Дашурой, теперь так обращавшей на себя внимание парней приятной бледностью и тихой задумчивостью грустных глаз, стал было ухаживать вернувшийся из армии Колечка Копчиков, часовой мастер артели «Время», смирный, ничем не приметный молодой человек.
Трижды Дашура сходила с Колечкой в кинотеатр, и все эти три раза, провожая ее домой, он нудно и долго рассказывал о разных марках часов, какие ему приходится чинить. Прощаясь в третий вечер с ухажером, Дашура, потупя взгляд, сказала:
— Вы уж не утруждайте себя… не заходите за мной больше. Часовщика из меня никогда не получится!
А в начале сентября, когда уже не за горами была дождливая, голая, бесприютная осень, нагрянул вдруг в Тепленькое Егор.
Дня четыре он отсыпался, потом ходил навещать старых школьных дружков — они тоже почти все разлетелись кто куда. Раз Егор вернулся домой поздно ночью пьяненьким. Дашура, все еще ночуя в своей банешке (обе бабки к этому времени умерли), слышала пререкания Егора с отцом, отпиравшим ему сенную дверь.
«Ох, и смешной он, поди, выпивши, — подумала Дашура с нежностью, кутаясь в старое стеганое одеяло — ночи стояли звездные, прохладные. — Идет, наверно, и загребает ногой песок… будто косолапый Мишка».
На другой день под вечер поднималась Дашура в гору с полными ведрами, а навстречу ей — молодцеватый Егор.
— А, соседка… сколько зим, сколько лет!
Егор попытался по-свойски взять из рук Дашуры ведра, но она воспротивилась. С улыбкой сказала:
— Капитанам не положено. Девки и бабы смеяться будут.
— Ишь ты… колючка какая! — засмеялся добродушно Егор. И сразу же прибавил: — Прошвырнемся, Дашура, нынче в кино?
— Спасибо. — Она искоса, украдкой, жадно оглядела Егора с головы до ног. Морская фуражка с лакированным козырьком лихо сдвинута на ухо, заграничная куртка с множеством блестящих «молний» плотно обтягивала его широкую спину… Лицо обветренное, под горячими, живыми глазами чуть заметные припухлости.
«Эх, Егор, Егор! Неужто ты набаловался пить, как и другие? — с болью в душе подумала Дашура. — Зачем, ну, зачем это тебе?»
— Значит, сходим в кинотеатр? — опять спросил Егор, касаясь ладонью Дашуриной поясницы.
И она, только что собравшись было уступить его просьбе, грубо отрезала:
— Убери руку! Некогда мне по кино разным разгуливать.
Но Егор был настойчив. Заступив Дашуре дорогу, он шепнул, невинно улыбаясь:
— Нынче приду к тебе… в твою баньку. Не запирай дверь.
Мертвенно бледнея, Дашура испуганно и беспомощно взглянула на Егора.
— Только… попробуй!
Он пришел поздним вечером, когда и в том, и в другом доме все уже спали. И Дашура впустила его к себе в предбанник, срывающимся шепотом умоляя:
— Уходи, не трогай меня, Егор!.. Пожалей, ну, кому я потом нужна буду?
Но Егор ее не послушался.
И две недели, грешными темными ночами, ни о чем уж больше не думая, она обнимала и ласкала своего Егора, обнимала и ласкала украдкой от людей. Дашуре казалось теперь: он поверит наконец-то в ее безмерную, безрассудную к нему любовь и не осмелится бросить, оставить ее одну — слабую, никому не нужную.
А когда кончился у Егора отпуск, он уехал, не дав Дашуре даже своего адреса. Через месяц она уже знала, что будет матерью. Месяца три после этого ей еще удавалось скрывать от чужих сверлящих глаз свой позор.
Однажды в метельно-ветреный, странно тревожный день у самой почти калитки Дашуру окликнула Нюся, сестра Егора, работавшая все эти годы учительницей в начальной школе.
— Здравствуйте, Дашура, — сказала тихая, миловидная Нюся. — Как поживаете?
Дашура вся вспыхнула. Никогда еще не было случая, чтобы сестра Егора — маленькая и кругленькая девушка, точь-в-точь вылитая мать, останавливала Дашуру поговорить.
— Спасибо… ничего, — ответила с запинкой Дашура.
— Давайте… пройдемся, — тоже запинаясь, попросила Нюся, отворачиваясь от ветра.
Лицо сек жесткий, будто крупный песок, снег — первый в наступившей зиме. Он хлестал и хлестал, казалось, не с низкого, слепого неба, а из-за подступившего к городу бора, и не только Жигулевских гор или столетних осокорей на той стороне воложки не было видно, но даже дом Томилиных еле вырисовывался сквозь мельтешившую перед глазами зыбучую пелену.
Нюся взяла Дашуру под руку, и они пошагали, подгоняемые метелью, по хрусткой снежной россыпи, ничего не видя впереди себя.
— Что же вы, Дашура, дальше намерены делать? — спросила сестра Егора после неловкого, тягостного молчания.
Сама не своя, Дашура невнятно пролепетала:
— Я… не понимаю… о чем вы?
— Полноте! Зачем вам от меня скрывать? Кто-кто, а я-то все видела… у кого проводил Егор свой отпуск.
— Вы… я даже… — не зная, что говорить дальше, Дашура потупилась, наклонив низко голову.
А Нюся, точно опытный следователь, задавала уже новый вопрос:
— Который месяц пошел?
И Дашура сдалась.
— Четвертый, — еле слышно обронила она и чуть не заплакала.
— Он, конечно, не пишет?
Дашура помотала головой.
— Он и нас не балует вниманием.
Приподняв пальчиком Дашурин подбородок, Нюся ободряюще улыбнулась.
— Не вешайте носа. И берегите себя. И никому — ни-ни! Понимаете?.. Я что-нибудь предприму. Ждите терпелива — извещу. А теперь — пока.
Снова мило улыбнувшись, Нюся свернула с передуваемой ветром тропинки к своему дому.
Дашура же не решилась сразу идти в шатровый пятистенник. Ей показалось, когда они прогуливались с Нюсей по улице, в окна подсматривала любопытная тетка Агаша.
Скандал тетка Агаша закатила не в этот вечер, как думала Дашура, а на другой. Даже вот сейчас Дашуре было нестерпимо стыдно вспоминать, какими грязными словами оплевывала ее раскосмаченная тетка, дико кося своими выпученными глазами.
Все ее дети, начиная с только что просватанной за счетовода сельпо Лизочки и кончая четырехлетним сопливым Игорьком, тоже косящим, как и мать, слушали, затаив дыхание, эту визгливую брань.
Дядя сидел-сидел, бледнея и морщась, а потом встал и молча ушел в спальню.
— Вы напрасно, тетечка, расстраиваете себе нервы, — взяв себя в руки, сказала Дашура. — Не бойтесь, в тягость вам не буду. Вот подыщу угол и уйду. Только… не забывайте только о своих девочках — их у вас пяток. Еще не известно, что их ждет впереди.
И, не прибавив больше ни слова, полезла на печку. Она проплакала всю ночь, уткнувшись мокрым лицом в рваный пиджачишко, заменявший ей подушку.
В феврале заботливая, внимательная Нюся сообщила Дашуре адрес Егора.
— Где-то под Астраханью есть Осетровка — не то село, не то поселок, — предусмотрительно оглядевшись по сторонам, заговорила Нюся, встретив возвращавшуюся с птицефермы Дашуру на соседней улице. — Там когда-то жил папин дядя. Вот Егор сейчас туда подался. Шофером устроился на завод. Поезжайте к нему без промедленья!
Прежде чем расстаться, Нюся чмокнула Дашуру в щеку холодными некрашеными губами.
Всего два дня ушло у Дашуры на сборы. До Самарска она доехала автобусом. На вокзале узнала, что ее скудных рублишек, полученных в совхозе при увольнении, хватит на билет лишь до Саратова. Что ей еще оставалось делать? Дашура рискнула — была ни была! — и покатила в Саратов, веря в слова, которые часто говорила покойная мать: мир не без добрых людей!
В Саратове одна жалостливая женщина, буфетчица, временно пристроила Дашуру в рабочую столовку мойщицей посуды. Она же, эта Надежда Ивановна, уступила Дашуре и угол в своей комнате.
В конце июня, поднакопив малость деньжат, Дашура пароходом отправилась в знойную, пыльную Астрахань. В дороге начались схватки. Раз ночью было так плохо, что она подумала, кусая губы: «Видно, последние мои минутки настали». А к утру стало получше, и Дашура не только благополучно до Астрахани доехала, но и разыскала Осетровку — рыбачье село на берегу широкой протоки, одной из многочисленных проток в дельте Волги.
В Осетровке ее ждал страшный удар. Оказалось, что ни на судоремонтном заводе, ни в местном рыбацком колхозе и знать не знали Егора Томилина. Здесь просто-напросто никогда не появлялся такой парень.
Сходил вечер, мглисто-пепельный, удручающе-душный, а измученной, сморенной усталостью и жарой Дашуре негде было даже переночевать. Один пожилой мужчина в засаленной спецовке и посоветовал Дашуре пойти в дом для заезжих. Часа два, а может и все три, плелась Дашура до стоявшего на отшибе от села старого купеческого особняка, дряхлеющего год от году.
То и дело она отдыхала. Садилась на все встречные по дороге скамейки.
Какая-то скрюченная бабка, стоя у раскрытых ворот, долго глядела на Дашуру из-под черной, иссохшейся руки. А потом прошамкала, обращаясь к внучке, державшейся за ее юбку:
— Запоминай, Маринка, запоминай!.. Наградил, паскудник, наследником, а она, горемычная, теперь майся!
Прехорошенькая шестилетняя девчушка, хлопая испуганно длиннущими загнутыми ресницами, прижалась к бабке, ничего не понимая. А та все твердила:
— Запоминай, касатка! И в девках, упаси владычица, берегись такого страму!
Во дворе дома для заезжих Дашура встретила немолодую высокую женщину, ни толстую и ни худую. Густые, сросшиеся у переносья брови придавали ее и без того угрюмому лицу суровую неприступность.
Дашура не успела даже разомкнуть искусанные в кровь спекшиеся губы, как женщина, ровно угадав, в каком бедственном положении находится пришлая неизвестно откуда девушка с провалившимися глазами, бросилась к ней навстречу, по-бабьи причитая:
— Ах, родная моя ласточка, да как это ты допрыгала досюда? Ну, пойдем, пойдем в мои палаты, я тебя на постельку уложу, а потом чайком… Узелок-то мне давай, я его сама понесу. Тихохонько шагай, тихохонько… а потом чайком угощу.
Наутро Дашура родила мальчика. И Васса Архиповна, совсем незнакомая до вчерашнего дня женщина, такая с виду суровая, стала для Дашуры второй матерью.
Год прожили они втроем в тесной боковушке Архиповны, один простенок которой был оклеен облигациями. Во время минувшей войны женщина эта потеряла и мужа и детей — двух сыновей и дочь, исплакав о них все слезы, и сейчас как бы заново начинала жить, нежно заботясь о Дашуре и ее здоровущем малыше. Оправившись от родов, Дашура устроилась работать в столовую сельпо. Когда же Вассу Архиповну выписал к себе в Ленинград одинокий племянник, офицер флота, она уговорила Дашуру заступить на ее место «управительницей» заезжего дома.
В первые месяцы после родов Дашура раз пять писала в Тепленькое Нюсе, сестре Егора. Но та не ответила ни на одно письмо. И Дашура перестала писать. Иногда она наводила справки у заезжих с Каспия рыбаков: не встречался ли им случайно чернявый парень, Томилин по фамилии? «Нет, нет, говорили мужики, что-то такого не помним. Вот Тамарова Петьку из Икряного, краснорожего пройдохистого мазурика, знаем. Томилина… нет, не встречали».