По совести говоря, Митьке до крайности осточертело безделье в больнице. Рана, можно сказать, нисколько более не беспокоила. С апреля еще, как в госпитале чистили ему свищ, доктора с ним ничего не делают. На дармовых харчах держат его в клинике, понятно, из-за Славки. И тут грешить не на кого — сам этого хотел. И вот стал тяготиться.
В открытую Митька и себе пока не сознавался, что все более тянет его домой, в Марьино, но стал втайне надеяться, что, ежели у Славки с Ленкой дела пойдут на лад и ему не будет нужды при друге оставаться, отправится он к себе «на хауз». Исподволь и от мечты о городской жизни излечится…
Все вроде шло как надо. Да вот порушилось из-за Люськи. Не сможет теперь Ленка брата слепого без присмотра оставить. Ихняя тетка в Махачкалу укатила. Внуки у нее там без надзора. А Борис на руках у Ленки остался.
Навидался Митька на своем не больно долгом покуда веку порядочно очумелых в этом бабенок. Никакая, однако, не была для него такой мерзостной и ненавистной, как Люська. Вовсе стыд и разум потеряла. Не постеснялась к Ленке с подарком…
Быть может, сама судьба заставила бы его не увертываться от прежних намерений. Посомневался, посомневался бы насчет всего этого, да и остался бы в клинике Ислам-заде дожидаться Славкиной выписки, чтоб на пару с другом потом в его Одессу укатить. Однако судьба иной раз позаковыристей Люськи фортеля выкидывает. Нынче одно ей угодно, завтра — вовсе иное. И с Митькой она круто обошлась…
Недели две миновало в аккурат со Славкиной операции. Разгуливал по клинике да по двору Горелов с белой лялькой из бинтов и ваты на укороченной правой руке. Никто покуда толком не знал, чего станется с его рукой, как повязку с нее снимут. Вообще-то Митька и прежде этого не мог взять в толк. На кой по новой страдания терпеть, ежели верно сам профессор не обещает, что прок от операции будет? Более того, старый Ислам отговаривал Славку от этого дела. Только разве ж он кого послушается? До чего додумался: голодовку затеял! А все ж таки на своем поставил.
Поставить-то поставил. Да вот с пользой ли? И сам с перевязки приходит — что твой охотник из лесу без добычи. На лице недоумение: чего, дескать, с клешней этой делать? А Митька глядит на него жалостливо да молчит. Чего тут скажешь? Больно уж размечтался было Славка писать по новой научиться. А ныне вот надежду вроде как вовсе потерял…
Пересилил Митька тайную свою раздвоенность в душе и к мысли твердой вновь пришел: вот как сымут со Славкиной прооперированной культи повязку, уговорит он друга тотчас выписываться, да и махнут они на пару к Славке «на хауз», в Одессу. Нравилось Митьке такое решение, и сам себе нравился он.
Да судьба, как видно, мало еще натешилась ихними бедами. Опять принялась она испытывать Митькину верность в дружбе и душевность. На другой день после того, как они в гостях у Ленки были, пришло письмо из дому. Такое пришло письмо, что заставило все опять на новый лад переигрывать. Мать писала отчаянно (Митька вроде плач ее услыхал):
«Сыночек, родимый!
Беда у нас в дому великая. Может, надо было мне прежде об этом прописать? Боязно было — раненный ты сильно. Опасалась я, как при твоем-то нынешнем здоровье худо тебе от таких вестей не стало бы… Вот и молчала. А ныне уж никак нельзя. Опасаюсь, как бы поздно не было… Захворал тяжко наш отец. Попервах мы особо не тревожились. Мало ли люди хворают? Застудился, подумали. Отлежится да встанет. Он-то у нас двужильный. А вышло не так. Лежит он, сердечный, уж третий месяц, не встает. И, видать, не встать ему более.
Велика беда наша, сыночек. А тут еще вон какое дело. Стал отец твердить (он-то вроде как все время в ясном уме): «Отчего сынок мой младшенький не едет да не едет? Повидать в последний час Митю желаю». Пропишите, дескать, пусть поторопится да уважит отца перед смертью. Любит он тебя, сыночек. Более прочих детей своих любит.
Вроде как негоже матери писать об этом, грешно. Чего делать, однако? Бог простит. И правды-то все одно не утаишь. Так что ежели тебе не во вред, приезжай немедля. Бог даст, застанешь отца живым, порадуешь напоследок душу его».
Достал Митька папиросу, дрожащими пальцами чиркнул о коробок спичкой, закурил, не выходя из палаты, и стал по новой перечитывать материно письмо. «…Порадуешь напоследок душу его…» Напоследок!.. Ежели мать сама так пишет… А верно ведь, что отец любит его сильнее прочих дочерей и сыновей. Понятно, кой-когда покрикивал, как и на других. А все же угадывал Митька, выделяет его отец из всех семерых.
…Было ему тогда лет тринадцать. Услыхал он однажды похвальбу Павлушки Румянцева, председателева сынка, насчет Нинки, сестры Митькиной. О ней Павлушка вел веселый разговор. Сытый и довольный собой, председателев сынок сидел на травке возле речки, свесив с бережка босые ноги, курил украденную у папани папиросу и, захлебываясь, трепался перед развесившими уши ребятишками помоложе себя, как «лапал и тискал» в лесочке Нинку Федосову да «под юбку к ей забирался». Она, дескать, «всегда согласная».
Павлушка, мордастый парень лет шестнадцати, толстозадый и потешно увальнистый, не пропускал по вечерам гуляний, в «улице» прилипал к Андрюхе Федосову, гармонисту, в открытую курил, угощал папиросами парней постарше, заигрывал со взрослыми девками. Те не больно противились: председателев сынок… Верно, и Нинка, девка блудливая, особо не упиралась, когда Павлушка руки в ход пускал. Это было понятно. Не мог, однако, Митька взять в толк, для чего парню, с большими гуляющему по ночам, девку перед пацанами позорить?..
На другой день он вооружился палкой, подстерег председателева Павлушку на задах да и проучил так, что тот лишь повизгивал. Там, на задах, Павлушка дал клятву, что ни одну девку впредь позорить не станет и о «разговоре» с Митькой ни одна душа не проведает. А под вечер отец пришел домой мрачнее тучи черной, молча похлебал щей, выкурил толстую самокрутку и вдруг приказал Митьке:
— Пойдем-ка со мной, пострел!
Привел его отец в сарай и вывозил до синяков. Бил чем попадя, приговаривая: «Не трожь дерьмо!.. Не трожь дерьмо!.. Отца родного не погань, дуролом! Пришибу, коль!..» Умаялся он все же. Поглядел, запыхавшись, глазом своим единственным на сына младшенького. Тот стоял перед ним, кровь под носом рукавом отирал и всхлипывал от обиды и несправедливости. Должно, раскаялся отец в горячности своей, должно, догадывался, что не зря Митька Павлушку палкой учить надумал. Виноватость свою вроде как признал. Да и сына младшенького, видать, пожалел. Обнял его и всхлипнул по-стариковски:
— Ты прости отца, сынок. — Просил вроде как заискивающе. — Прости, не держи в сердце зла…
И так больно стало Митьке глядеть на него, что позабыл он и об обиде, и о несправедливости. Осторожно коснулся Митька отцова плеча, впервые в жизни испытав к нему снисхождение и впервые постигнув, что в скором времени сделается куда сильнее и независимее, нежели этот вовсе уж не молодой и нисколь не грозный для него родной человек.
— Ладно, папаня, ладно. Я вовсе не в обиде.
И уж так любил он в ту минуту отца, так жалел его! Жизни собственной, верно, не пощадил бы, только бы хоть в малости какой утешить отца. Однако много ли может человек для счастья другого?..
От этих душевных переживаний даже щекотно Митькиному сердцу стало. Отчего-то уже тогда, в темном сарае, открылось ему, что ничего подобного между ним и отцом в жизни более не будет. Выходит, верно открылось…
Выходит, ежели хоть и нынче выписаться и без задержки в путь отправиться, то навряд ли отца в живых застанешь. А ведь и не выпишешься тотчас, и билета на поезд в один день никак не раздобудешь. Так что… Вот беда-то, вот беда!..
Складывает Митька материно письмо по сгибу. Придерживая правой слабосильной рукой, прячет исписанный листок и отправляется разыскивать Славку. Хошь не хошь, а объясняться с Гореловым придется. Нельзя Митьке дожидаться в клинике выписки друга. Поймет его Славка, должен понять.
Дела! И Славку жалко бросать, и домой как не торопиться? Чего делать? Чего придумать можно? У кого совета спросишь в таком деле? Кто за тебя рассудит? Никто. Чего сам надумаешь, за то и ответ перед собой держать станешь.
В палате Славки не оказалось. Васька Хлопов сказал, на перевязке он. Чуть ли не час, как ушел. Должно, скоро будет, ежели в библиотеку не свернет. Митька вышел в коридор, закурил, стал дожидаться. Докурил папироску до мундштука, так что жаром рот опалило, прошелся по коридору туда, обратно. А Славки все нет и нет. Понятное дело, у Ленки сидит. Сидит, верно, треплется насчет книжек всяких-разных. Не мог Митька взять этого в толк. На кой с девкой зря воду в ступе толочь? Либо хочешь ты от ее чего-то, и тогда понятно, для чего возле ошиваешься, либо нет у тебя к ней интересу, и тогда незачем ей мозги заполоскивать.
Надоело Митьке ждать. Двинул к лестнице, чтобы в библиотеку спуститься, Горелова оттуда вызвать. Только до лестницы дошел — глядь, Славка поднимается. Чего-то вроде как расстроило его. Лицо нахмуренное, смотрит под ноги. Поднял голову, увидал Митьку — и тени улыбки не появилось. На перевязке у него чего-то не так вышло, что ли?
Вот уж одно к одному. Ежели не повезет в чем-то одном — и в другом не жди везения. Вроде как не к месту разговор о своих бедах со Славкой сейчас затевать. А как смолчишь? Времени-то нет. Надо торопиться. Мать зря не запаникует.
— Здорово! — Митька сбежал вниз. — Где пропадал?
— Сначала в перевязочной, черт бы их побрал, почти час держали. Нагноение там какое-то. Потом к старому Исламу пошел. Интересный разговор был. Я ему: как мне вашу «руку Крукенберга» разрабатывать? Когда повязку собираетесь снимать? Как тренировать эти дурацкие палки, чтобы ими можно было что-то делать? А ему хоть бы что: «Слушай, куда спешишь? — Уговаривает меня, как младенца: — Дай ранам закрыться».
— Верно толкует.
— Разве я с этим спорю? Но ему, сам понимаешь, легко говорить правильные слова. А я жить не могу, потому что до сих пор не знаю, что делать с этой дурацкой рукой.
Они вышли во двор. Солнце, как всегда в этот час, жгло безжалостно. Митьке в такой зной нечем было дышать. Все тело покрывалось липкой испариной. И в середке вроде как все запотевало, вроде как горло делалось до того невозможно узеньким, что воздуху в легкие нельзя было пробиться.
— Чудно тебя слушать, Славка. Ислам, что ли, не хочет, чтоб ты рукой этой… как ее… шибче наловчился работать? Ежели бы у тебя только что-нито вышло — для него знаешь какой бы праздник был! Неужто не понимаешь?
— Само собой разумеется, понимаю. Терпения нет, Митька. — Горелов только сейчас обратил внимание, что друг его невесел. — У тебя что, неприятности? В чем дело?
— В чем дело? — Ладно, Славка сам разговор начал. А то вроде как совестно было о своих бедах с ним сейчас толковать. — Дела как сажа бела. От матери нынче письмо получил. Отец помирает. Вишь, какие дела?.. Ехать мне надобно в Марьино немедля. Может, повезет — в живых застану…
Митька достал из глубокого кармана под пояском халата измятую и потертую пачку папирос, долго не мог ухватить дрожащими пальцами белый мундштук. Так же долго возился он, зажигая выскальзывающую из пальцев спичку.
— О чем разговор? Надо немедленно ехать, — высказался Славка. Произнес он эти слова, и ему сделалось не по себе от страха. Митька уедет, а он как же? Без Митьки нельзя будет и в город отправиться. Да и клиника станет для него почти необитаемой пустыней… — Надо немедленно ехать, — повторил он и ожидающе уставился на Митьку.
— «Немедленно»! Ишь ты, «немедленно»! — Митька был погружен в свои мысли и не заметил, как поскучнел его друг. — А билеты на поезд раздобыть как?
— Это я беру на себя. Пройду без очереди…
— Больной Горелов! — Кто это? Славка оглянулся и увидел Ирочку. Зубной врач Погребная на днях обратила внимание, что у него сломан передний зуб, и еще до встречи у Леночки затащила его в свой стоматологический кабинет. — Больной Горелов! — повторила она, смеясь и глядя не на него, а на Митьку. — Я вас давно жду. А вы, больной Дмитрий Федосов, не желаете ли встретиться с доктором Погребной?
— Я-то? — Митька как будто повеселел, хотя глаза его оставались опечаленными. — Я не перестаю думать о вас, Ирина Александровна. — Она ушла, а Митька сообщил Славке: — В жены мне набивается. Вроде как подхожу я ей. Квартира у ней тут имеется. Хорошая, говорит, квартира. Жениться, что ль? — Митька засмеялся и тотчас опять сделался грустным. — Больно надо! Домой бы без промедления попасть, Славка.
— Завтра пойдем за билетом, — пообещал Славка и двинул к Ирине Александровне Погребной в стоматологический кабинет.
Она, стоя в двери кабинета, помахала рукой Митьке.
Черт его знает, откуда столько народу набралось у предварительных железнодорожных касс? Нормальные люди как будто ведут оседлый образ жизни, из кого же состоит эта злобно орущая людская масса, готовая смести и растоптать все на своем пути? Куда они все одновременно собрались ехать?
Мы с Митькой с трудом пробиваемся к двери, от которой чуть ли не на квартал протянулась очередь, и-останавливаемся в панике. Надеяться не на что. Потные лица, оскаленные, разинутые в крике рты, мелькающие над толпой руки — очередь кажется огромным разъяренным удавом. Не подходи — гибель!
Я и не рад, что навязался Митьке в помощники. Разве для кого-нибудь здесь имеет значение, что мы инвалиды-фронтовики? Очередь ревет, грозно машет десятками рук…
— Айда отсюда! — Митька тянет меня за халат. — Хоть нолевая группа у тебя будет, никто не поглядит. Затопчут.
— Подожди! — Я замечаю милиционера. Небольшого роста, широкий в плечах, с тоненькой полоской усов на багровом потном лице, милиционер движется вдоль беснующейся очереди, и под его взглядом рев глохнет. — Пошли к нему.
Я стараюсь держаться за Митькиной спиной, укрываю забинтованную культю. Случайно ударят — пропала «рука Крукенберга»… Но как только милиционер оказывается рядом, я демонстративно начинаю вытирать повязкой пот со лба.
— Товарищ начальник! — окликаю его. — Товарищ!..
— Зачем, да, «товарищ начальник»? — На меня уставились блестящие черные глаза. Лицо «товарища начальника» в полосках, оставленных струйками пота, выглядит так, будто его только что окунали в кипяток. — Слушай, что надо?
Я начинаю объяснять. Милиционер внимательно рассматривает мою забинтованную культю, потом переводит взгляд на пульсирующий над правым глазом красный рубец. Моя просьба озадачивает его. Он оглядывается на очередь и спрашивает:
— Голова раненый?
— Как видите, — отвечаю я и командую: — Митька, давай справку из райсобеса! Покажем товарищу начальнику.
— Слушай, зачем справка? Зачем справка? И так все видим. Иди за мной, да! — Он расталкивает толпу у двери касс. Там за «порядком» следит немолодой темнолицый человек в сетке под пиджаком. — Пропускай, слушай, инвалида войны первой группы! — приказывает милиционер. — Кому сказал, да?!