К книге
Голос солдатаЧасть первая ВОКЗАЛ. 2
6%
Часть первая ВОКЗАЛ. 2
4

Справа от меня лежит Сурен Геворкян. Его внушительный дугообразный нос как будто опух, а выпученные черно-синие огромные глаза угасли. Кое-когда они, правда, оживают и впиваются в меня. Он как будто приказывает ответить на вопрос: «Почему я? Почему я? Слушай, ара, почему я?..» Но что можно ответить?

Сосед слева Толя Попов по ночам устраивал «концерты». Поворачивался лицом ко мне, разевал рот, и по огромной палате трубно несся нечеловеческий рев. Можно было подумать, что Попов сводит какие-то счеты со мной и остальными соседями, мстит нам за что-то.

— Чего орешь?! — негодовал я. — Распустился, как младенец.

— А-а-а… мать!.. А-а-а… — Попов как будто упивался моим бессилием. — А-а-а-а…

— Обратно завел! — слышалось из-за колонны. — Сестра! Сестра! Куда она запропастилась? Сестра! Уйми ты его, чумного, — сделай божескую милость. Которую ночь не спим…

— А-а-а-а!..

Из палатного полумрака возникала сестра. Она скользила между кроватями, поднималась на возвышение, присаживалась к оглохшему от собственного крика моему соседу, зевала, прикрывая рукой рот, и шептала Попову бесполезные слова.

— А-а-а-а!..

Утром на возвышение поднялись двое санитаров. Они положили Попова на носилки и двинулись в коридор. Возвратился мой сосед перед вечером тем же способом. На голове у него светло белел свежий бинт с красноватым водянистым пятном над виском. Синие тени под глазами выглядели нарисованными масляной краской, искусанные губы вспухли и почернели.

Он больше не сползал головой с подушек, не стонал, не скрежетал зубами. Умиротворенный, Толя Попов лежал, равнодушно уставившись на красноватый мрамор колонны. Тело его, я видел, не переставало страдать. На лице соседа еще и еще появлялась болезненная гримаса, и я слышал вздох…

Наступила ночь. Я ожидал «концерта». Галя, дежурная сестра, зажгла на своем столике ночник. Стена там стала желтой внизу. Галя подошла к раненому за колонной, сказала ему что-то и возвратилась к столику. Маленького роста, с выглядывающими из-под косынки черными волосами, с угольно-синими, как у цыганки, глазами, Галя относилась ко мне так заботливо, будто знала меня сто лет. Кроме нее, меня никто не кормил. Даже в те дни, когда дежурили другие сестры, она в завтрак, обед и ужин поднималась на возвышение эстрады с моими порциями и устраивалась около меня:

— А ну-ко разевай рот, герой! Давай-ко есть.

Мне было не до еды, но я боялся обидеть ее, боялся, что Галя больше не захочет приходить ко мне, и заставлял себя глотать не имеющие вкуса каши, супы и пюре. Хотелось быть уверенным, что есть на свете человек, для которого я что-то значу. Когда Галя была в палате, я не чувствовал себя никому не нужным и жалким, отверженным…

Раненые еще некоторое время ворочались, говорили. Наконец всех сморил сон. Кто-то храпел, кто-то свистел носом. В полумраке плавал между кроватями серенький Галин халатик. А сосед мой неподвижно лежал на высоких подушках, и открытые глаза его отражали свет ночника. Попов не спал, но и не бодрствовал. Можно было подумать, что он вот-вот скажет что-то осмысленное и значительное, над чем размышлял все эти дни…

За стеклянной балконной дверью чернело неподвижно на фоне чистого сиренево-серого неба дерево, освещенное луной. Это напоминало очень знакомую с невообразимо далеких времен картину. Казалось, я видел за окном когда-то точно такое же чуть посеребренное луной дерево на фоне чистого ночного неба.

Вспомнилась наша ротная казарма в Сталинабаде. Кровати были двухэтажные, спаренные. На двух местах сверху и снизу спало по трое курсантов. Мы с Митькой Федосовым и Петькой Бурдюком занимали места внизу напротив окна. А за стеклом по ночам серебрилось освещенное луной дерево. Само собой разумеется, видел я его не каждую ночь. Но когда нас поднимали по тревоге или когда чересчур громко болтали «поломойщики», схватившие наряды вне очереди, и я открывал глаза, дерево за окном появлялось моментально, как на экране.

В последнюю ночь перед отправкой на запад мы с Митькой не спали. Нас, недоучившихся курсантов, направляли в гвардейские воздушно-десантные войска. Вообще-то мы пошли на это добровольно. Когда накануне личный состав училища выстроили на плацу и на дощатую трибуну поднялись приезжие командиры — невиданные еще погоны, гербы на фуражках с голубым околышем, — и когда были сказаны слова о комсомольском призыве в гвардейские воздушно-десантные войска, все училище сделало шаг вперед. После, правда, некоторые опомнились. На медкомиссии надо было только сказать, что у тебя что-то не в порядке, как твою фамилию сразу вычеркивали из списка назначенных на отправку.

Петька Бурдюк пожаловался, что его замучили чирьи, и теперь оставался курсантом. Вполне могло случиться, что месяца через два он станет лейтенантом и мы с Митькой окажемся в его взводе. Ленивый и тупой Петька Бурдюк — лейтенант, наш командир! Такое и вообразить смешно…

Сейчас Петька безмятежно посвистывал носом во сне, а мы с Митькой тихонько перешептывались. Мой друг — он был всего на несколько месяцев старше меня — о перемене в нашей судьбе рассуждал, как всегда, основательно и трезво.

— Чего прежде времени сокрушаться-то? — шептал он. — От фронта никому не уйти. Так уж, коль такое дело, лучше шибче туда попасть. А там уж — чего на роду написано. Я всего более опасаюсь не убитым быть — искалеченным. Как Андрюху, брата, из госпиталя домой привез, так с той самой поры страх в душе не ослабевает. Лучше погибнуть, нежели таким вернуться.

— Зачем так думать? — возражал я глубокомысленно. — Во-первых, совсем не обязательно быть убитым или раненым, а во-вторых, не это сегодня главное. Главное — мы с тобой успеем на фронт попасть. А Петька вообще, может быть, не успеет.

За окном на фоне чистого ночного неба серебрилось овальное густолиственное южное дерево, освещенное луной. Свистел во сне носом курсант Бурдюк. Митька вздохнул и прошептал:

— Должно, верно ты рассудил, Славка. Давай спать.

Он отвернулся и уснул. А я лежал между двумя спящими и мечтал о том близком уже времени, когда Красная Армия разгромит фашистов и наступит мир. Воображал, как мы с Митькой после победы возвращаемся с фронта. Почему-то была уверенность, что это случится зимой. Мы оба в белых полушубках, ушанках и валенках приезжаем в его Марьино. Митькина мать Ефросиния Никитична — я знал ее по фотографиям, едва ли не каждодневным письмам сыну и особенно, конечно, по рассказам друга — ставит на стол самогонку и закуску: квашеную капусту, картошку в мундирах, кровяную колбасу (каким будет пиршество, любил предсказывать Митька), и начинается встреча «героев». У стола собирается вся семья: Ефросиния Никитична и Демид Егорович, Митькины сестры, брат-инвалид и демобилизовавшиеся старшие братья.

Мы поселяемся — вернее, я поселяюсь — в доме Федосовых (Митька говорил: «в избе»), учимся в райцентре, в десятилетке. Получаем аттестаты, перебираемся в Одессу и поступаем в университет.

Но для того чтобы попасть в это счастливое будущее, надо было изгнать врага с советской земли, завоевать победу. Мы с Митькой понимали, что не имеем права ждать, пока для нас ее завоюют другие. Потому мы и сделали шаг вперед на училищном плацу, потому и не скулили на медкомиссии.

Митька Федосов и курсант Петька Бурдюк сладко сопели во сне слева и справа от меня, а я смотрел на посеребренную луной крону дерева, и было мне хорошо от уважения к самому себе.

От воспоминаний становится душно. Первый раз осознаю я, что ни одной моей мечте не суждено теперь сбыться. И победу завоюют без меня, и не приехать мне в Марьино вместе с другом, и в университете не учиться. Без правой руки, с продырявленным черепом — кому я вообще такой нужен?

Пока майор Смолин не сделал мне трепанацию черепа, я не мог ни вспоминать, ни задумываться о будущем. Там, в операционной, как бы столкнули с моего мозга тяжеленную чугунную плиту, и мой рассудок ожил. Не знаю, правда, легче ли мне стало от этого. Не лучше ли было ничего не понимать?..

Как теперь вообразить свое новое будущее? Оно, конечно, было пока еще слишком далеко — так далеко, что и всей жизни не хватит, чтобы до него дожить. Судьба как будто привела меня на развилку двух дорог: одна вела к смерти, другая — к жалкому существованию инвалида в мире здоровых людей.

Разбудили меня приглушенные голоса. Я открыл глаза и удивился: отчего это среди ночи на возвышении столько врачей и сестер? О чем они спорят? Потом проследил, как санитары сняли Толю Попова с кровати, уложили на носилки и двинулись к двери. За носилками потянулись к выходу белые халаты.

До утра оставалось, наверное, еще порядочно времени. А «вокзал» заволновался, завздыхал, заговорил. Потянуло табачным дымом, кто-то выматерился, кто-то простучал костылями по паркету, отправился в недосягаемый для меня туалет…

— В операционную, должно, понесли парня, — заговорил кто-то за колонной. — Вовсе худо, видать. Не жилец уж…

— Замолкни, балаболка! — набросился на него другой. — Пошто людей в тоску вгоняешь? В свой срок все там будем.

— Ох, беда наша горькая…

— Спи, сказано тебе!

Наконец «вокзал», привычный ко всему, успокоился.

Утром я проснулся, ощутив лицом щекочущий солнечный луч. Сощурился, протер левой рукой глаза и сразу же увидел кровать слева. Толи Попова на месте не было. Кровать стояла застланная синим одеялом с черными поперечными полосами.

На возвышение вспрыгнула Галя, моя благодетельница, с градусниками в стакане. Она подошла ко мне, поправила одеяло, спросила:

— Зачем проснулся прежде всех? Тебе, Славик, спать надо.

— Где он? — поинтересовался я и удивился: голос прозвучал громко, как до ранения, и это не отозвалось болью.

— Толя где? — Галя, не ответив, отвернулась.

Я понял: соседа по возвышению больше не увижу. Был человек, а теперь вместо него — синее одеяло с черными поперечными полосами. Кончились ночные «концерты»…

Предыдущая главаГлава 4 из 65Следующая глава