Эти строки никогда бы не были написаны, если бы через 17 лет после отъезда из Советского союза меня не догнало в Нью-Йорке письмо доктора химических наук, москвички Евгении Николаевны Олсуфьевой. Незнакомая мне учёная дама эта, разыскав как-то мой американский адрес, прислала просьбу написать воспоминания об её отце. В следующем 1995 году к его 90-летию она собирается выпустить книгу воспоминаний. Ряд бывших сотрудников и учеников покойного Николая Григорьевича уже пишут статьи для будущего сборника.
Да, конечно, я не забыл Николая Григорьевича Олсуфьева, серьёзного учёного, члена-корреспондента Академии медицинских наук, чуть ли не четыре десятка лет возглавлявшего Лабораторию туляремии в Институте эпидемиологии и микробиологии АМН. В моей литературной жизни человек этот сыграл хотя и краткую, но чрезвычайно яркую роль. Он рискнул сообщить мне, в ту пору молодому литератору, то, о чём никто другой рассказать не решался.
На пороге 60-х мне ещё не было и сорока. Влюблённый в творчество Поля де Крюи (де Крайф), американского писателя-документалиста, писавшего о людях науки, я пытался продолжать его традиции в российской литературе. В поисках выдающихся учёных — медиков и биологов, я метался по всей стране. Моё увлечение вполне соответствовало тогдашней официальной ориентации. По логике тех лет самая передовая в мире советская наука, конечно же, является подательницей самых великих научных достижений. Мне, начинающему литератору-публицисту, надлежало подкреплять этот пропагандистский тезис своими газетно-журнальными очерками и книгами. Что я и делал. Носился из месяца в месяц по так называемым творческим командировкам в поисках достойных героев. Пожаловаться не могу, меня печатали и в толстых и в тонких журналах, в" Литгазете", "Известиях" и даже в "Правде". В 1961 году, когда на подходе оказалась пятая по счёту книга, меня приняли в Союз писателей. Та книга под заголовком "По следам отступающих" должна была сообщить немало интересного о борьбе учёных с опасными и особо опасными болезнями. В поисках героев я побывал в Астрахани, Ташкенте, Самарканде, Ленинграде, Саратове. На Саратове я и споткнулся.
Сейчас уже не помню, кто именно посоветовал мне описать "туляремийную эпопею" — историю открытия туляремии, болезни, которой люди заражаются от крыс, мышей, диких грызунов. Этой, очень похожей на чуму, болезнью имели шанс заразиться в нашей стране не менее 50 миллионов человек. Но лишь до тех пор, пока не была создана противотуляремийная вакцина. Профессор Олсуфьев, ведущий специалист по этому вопросу, порекомендовал мне для начала съездить в Саратов в институт "Микроб". Сотрудники института Алевтина Вольферц, Дмитрий Голов и Сергей Суворов в середине 20-х годов первыми обнаружили туляремию на территории нашей страны, выделили микроб и разобрались, как эта зараза передаётся от грызунов к человеку.
Поездка в Саратов оставила у меня странное ощущение. Мои собеседники явно увиливали от откровенного разговора. Все три первооткрывателя и исследователя туляремии к этому времени уже были в могиле. Их коллеги вроде бы охотно сообщали суть научных поисков Вольферц, Голова и Суворова, но, когда дело доходило до подробностей их жизни, смущались, умолкали, уходили от деталей. Тем не менее фигуры этих троих вызвали у меня несомненное уважение. Алевтина Вольферц, молодая хрупкая женщина, чтобы изучить характер болезни, привила себе инфекцию и тяжелейшим образом переболела. Страстно был увлечён эпидемиологией и Дмитрий Голов. Он выловил несколько тысяч насекомых, обитающих в норах грызунов и установил, что именно комары и иксодовые клещи виноваты в передаче болезни от животных к человеку. Если про американца Френсиса, открывшего туляремию в Соединенных Штатах, говорили, что он делает все 50 опытов там, где 48 было бы вполне достаточно, то современники Голова утверждали, что он делал сто экспериментов там, где всякий другой на его месте поставил бы 50.
О кончине этих троих саратовцы говорили неохотно. В начале 30-х всех троих арестовали, неизвестно за что. Вольферц после восьми лет лагерей вернулась в институт, но туберкулёз, которым она заразилась в лагере, очень быстро свёл её в могилу. Она умерла 46 лет. Сергей Суворов провёл в застенках ОГПУ шесть лет, а Дмитрий Голов в институт вообще не вернулся, что с ним произошло, никто не знает. Есть слух, что его расстреляли в 1937. За что, почему пострадали эти герои науки, никто в Саратове мне ответить не смог, а может быть, и не захотел. Я допытывался, где и когда была создана вакцина против туляремии, но собеседники мои явно увиливали от ответа и на этот вопрос. Советовали только разыскать в Минске профессора Эльберта, одного из двух творцов этого замечательного препарата, который спасает ныне от заражения миллионы людей. Второй творец вакцины Николай Гайский к этому времени тоже умер.
Встретиться с профессором Эльбертом мне долго не удавалось: он тяжело болел, перенёс много операций. Я звонил и писал ему в Минск, но он просил меня не приезжать. Работа над книгой застопорилась. Научных фактов мне удалось накопить вполне достаточно, но обстоятельства, в которых исследователи совершали свои открытия, плыли в каком-то тумане. В эти месяцы и состоялись наши встречи с Олсуфьевым. Высокий, изящный, аккуратно одетый профессор был вполне корректен, но поначалу показался мне человеком суховатым и даже скрытным. На мои жалобы, что саратовцы что-то утаивают, Олсуфьев молча пожал плечами, дескать, не его дело. Отогреть этого учёного, приблизить его к моим творческим проблемам и переживаниям никак не удавалось. Раздосадовавшись, во время одной из встреч я начал втолковывать ему, что не только пересказываю то, что слышу от учёных, но ищу у своих героев элементы мужества, высокой нравственности, самоотверженности. Я попытался объяснить моему суховатому собеседнику, что именно нравственное лицо учёного более всего занимает меня. Вот почему я так настойчиво пытаюсь проникнуть в личный мир моих героев, в детали их жизни. Этот монолог как будто чуточку сблизил нас. Когда я показал Олсуфьеву привезённую из Саратова фотографию 1934 года, на которой он вместе с покойным Головым ехал вылавливать зараженных туляремией грызунов, он оживился, позволил себе несколько сочувственных фраз о своём погибшем коллеге. "Это был рослый красавец с капитанским басом и повадками морского волка. — сказал Николай Григорьевич. — Голов переболел всеми болезнями, которые изучал: сыпным тифом, туляремией, бруцеллёзом. Но его ничто не останавливало. У себя дома Голов хранил коллекцию живых клещей, тех самых, что передают туляремию от грызунов к человеку. Когда его забирали, он на прощанье сказал жене: "Сбереги дочь и клещевой питомник". Вторую просьбу мужа жена выполнить не смогла: Дмитрий Голов кормил клещей собственной кровью.
Я попытался в тот раз вытянуть из профессора какие-нибудь подробности об арестах учёных в тридцатые годы, но Николай Григорьевич замкнулся. Я снова сел на своего конька. Рассказал, как трудно мне находить порядочных учёных, тех, кто не гнутся перед чиновниками, ставят истину выше страха. Ведь сопротивлялся же политическому давлению Иван Петрович Павлов. Он даже настаивал на своём праве выехать из большевистской России в Англию. Именно эта его нравственная прочность и заставила Ленина в конце концов распорядиться о специальной помощи знаменитому физиологу.
Профессор Олсуфьев и эту мою тираду выслушал молча. Сегодня, прочитав письмо его дочери, я лучше понимаю его тогдашнее состояние. Оказывается, отец Олсуфьева — знаменитый учёный-энтомолог, эмигрировал в первые годы после революции и не подавал о себе знать десятки лет. Только 45 лет спустя Олсуфьев-сын узнал, где жил и как умер его отец. А ведь за "папу-шпиона" и в тридцатые, и в сороковые, и в пятидесятые годы можно было угодить в лагерь, а то и куда подальше. Надо ли удивляться, что сын почти весь свой век пребывал в тайном страхе. Даже в его некрологе, опубликованном в 1988 году, всё ещё значится, что отец Николая Григорьевича, знаменитый энтомолог, был всего лишь "служащим"….
Подавая мне руку на прощанье, профессор предложил в следующий раз встретиться не в его служебном кабинете, где мы всегда беседовали, а у него дома. Я не придал этому обстоятельству никакого значения. И напрасно.
Разговор в профессорской квартире на улице Литвина-Седого начался несколько неожиданно. Олсуфьев напомнил о моём взволнованном монологе по поводу науки и этики. "Вы. Наверно, правы, — сказал он, почему-то хмурясь. — Но я в теорию пускаться не стану. Просто расскажу о том, о чём саратовские коллеги говорить побоялись".
Вкратце рассказ Николая Григорьевича свелся к следующему. В начале тридцатых годов в западных журналах появились статьи о том, что в будущей войне не исключено применение бактериологического оружия. Скорее всего его применит Германия, чтобы отомстить союзникам, разгромившим её в Первой мировой войне. Началась дискуссия, в которой высказано было суждение, что агрессор скорее всего изберет для атаки чуму или недавно открытую туляремию. Скорее всего даже туляремию, так как она не убивает свои жертвы немедленно, а только выводит их из строя. Масса тяжело больных в рядах зараженной армии противника способна деморализовать фронт и тыл, посеять панику в рядах противника.
Сталину, конечно же, доложили об этой научной дискуссии. Происходила она в то самое время, когда Гитлер рвался к власти. Из Кремля последовал соответствующий приказ: активизировать производство оборонительного и наступательного бактериологического оружия. Практически осуществить приказ поручено было ОГПУ. Начались аресты микробиологов, имевших отношение к исследованию чумы и туляремии. Среди первых жертв оказались Алевтина Вольферц, Дмитрий Голов и Сергей Суворов, затем были схвачены ещё несколько десятков микробиологов Москвы, Харькова, Саратова, Минска. Среди арестованных оказались, в частности, Борис Эльберт, учёный из Москвы Николай Гайский, директор саратовского института "Микроб" Никаноров и много других. Их обвиняли в чём угодно: в шпионаже, вредительстве, саботаже, но подлинную причину ареста скрывали.
Учёных арестантов свезли в город Суздаль, где в старинном женском монастыре создан был секретный "институт". В 1932 году девятнадцать свезенных сюда со всей страны микробиологов начали работу над наступательным и оборонительным бактериологическим оружием. Именно здесь, напряженно работая, Эльберт и Гайский создали к 1935 году первую в мире живую противотуляремийную вакцину. Вакцина, получившая название "Москва", оказалась идеальным препаратом: стоило привить её человеку и он навсегда приобретал иммунитет к туляремии.
В 1937 году "институт” в Суздале расформировали. Часть сотрудников расстреляли, других перевели в дальние лагеря. Эльберту и Гайскому повезло: их выпустили на свободу. Покидая Суздаль, они сдали все свои записи и пробирки тюремщикам. Позднее выяснилось: ценнейший препарат утерян. Те, кто умели охранять учёных микробиологов, абсолютно не способны были сохранять микробные культуры.
Я передаю лишь малую часть того, что узнал в тот день. Николай Григорьевич рассказал, как учёные в Суздале голодали, как с риском для жизни лазали за картошкой в соседские огороды, болели и умирали в убожестве лагерной жизни. Бывшего директора института "Микроб" Никанорова расстреляли лишь за то, что он отрицательно высказался о научной ценности проводимых в Суздале исследований. Я слушал Олсуфьева с изумлением и благодарностью. Хотя на дворе стоял уже 1962 год, девятый год после смерти Сталина, такие подробности о деятельности ОГПУ в прессу ещё не проникали. То, что разгласил в тот день профессор Олсуфьев, могло очень серьёзно сказаться на его карьере. Но, завершив свой рассказ, он не пустился в рассуждения о том, следует или не следует писать обо всём этом, надо или не надо упоминать его имя. Просто закончил говорить, встал и подал мне, ошарашенному, свою сильную руку: "Желаю успеха".
Под свежим впечатлением от всего услышанного я в те же дни засел за главу, посвященную суздальской шарашке. Только написал первые страницы — звонок от Бориса Яковлевича Эльберта. Творец туляремийной вакцины сообщил, что приехал в Москву на операцию. Мы можем побеседовать в Онкологическом институте, где он пробудет не менее месяца. Об этих встречах наших в больничном коридоре вспоминаю я с горечью. У профессора Эльберта был рак горла. Он не морщился, но я явственно видел страдание в его глазах. После каждого свидания (всего их было пять) у моего собеседника опухало горло и он лишался голоса. Но проходило несколько дней, и я снова получал приглашение продолжить интервью.
После рассказа Бориса Яковлевича картина жизни в "научно-исследовательской" каталажке стала ещё страшней и детальней. Оказывается, в те самые годы, когда огепеушники потеряли вакцину Эльберта-Гайского, на страну несколько раз обрушивались эпидемии туляремии. Столкнулась с этой болезнью и советская армия. Атаковали наших бойцов не немцы, а клещи, забравшиеся в окопы и землянки. Отбить эти атаки было нечем. Правда, незадолго до начала войны Эльберт подбил Гайского попробовать повторить проделанные в тюрьме опыты. После двух лет работы вакцину удалось создать заново. В послевоенные годы она спасла от заражения миллионы людей, которым угрожали многочисленные эпидемии туляремии, прокатившиеся по стране. В частности, удалось остановить эпидемию туляремии, которая обрушилась на тех, кто приехал восстанавливать Сталинград. Этот успех был отмечен властями: два бывших заключённых, Эльберт и Гайский, были удостоены Сталинской премии 1946 года.
"Мы не понимали, за что нас убивали и мучали, — сказал во время последней нашей беседы профессор Эльберт. — Наше единственное желание состояло в том, чтобы дать родине наилучшие препараты в кратчайший срок. Чего добивались наши тюремщики — мне так и осталось непонятно. Если от туляремии на сто заразившихся обычно умирало пять человек, то из ста советских микробиологов — исследователей чумы и туляремии, схваченных в начале 30-х годов, в живых не осталось и пяти". Наш разговор с Борисом Яковлевичем происходил в декабре 1962 года. Полгода спустя его не стало. Но до этого я ещё успел получить от него письмо из Минска. Запомнилась фраза из последнего, можно сказать, прощального, послания: "Благодарю судьбу, что мне довелось быть участником и свидетелем событий, скрытых под спудом, но оказавшимися интересными для истории".
"Скрытых под спудом…". Очень скоро мне пришлось убедиться: советский режим не так-то легко расстаётся со своими тайнами.
Моя редакторша в издательстве "Молодая Гвардия", Л.А., женщина неопределённого возраста, из тех, о ком хочется сказать "без цвета и без запаха", в общем-то не слишком жестоко корёжила мои тексты. Думаю, что ей было решительно наплевать на всех этих героев науки и их подвиги. Главное достоинство моих рукописей виделось ей, очевидно, в их политической безопасности. Это и было то самое, за что ей платили зарплату и даже обещали в будущем году дать квартиру. Квартира, насколько я мог понять, была главной мечтой Л.А. К этой теме она возвращалась особенно охотно.
Вычитанная ею рукопись "По следам отступающих" (имелись ввиду отступающие под натиском науки человеческие болезни) пошла в типографию. Казалось бы, ничто не могло помешать книге выйти в свет в следующем 1963 году в полном соответствии с издательским планом. Но, зайдя по какому-то пустяковому поводу в редакцию, я застал Л.А. непривычно смущённой. Она положила передо мной вёрстку книги и, как бы между прочим, заметила, что некоторые места пришлось убрать. Я перелистал текст и ужаснулся: вся история о трёх саратовских учёных, открывших туляремию и в благодарность за свои открытия истерзанных огепеушниками, была исчеркана, а суздальская эпопея и вовсе выброшена полностью. "Это не наша правка, — беспокойно защебетала редакторша. — И даже не нашего цензора. Так решили наверху. Я ответил, что в таком виде выпускать книгу не согласен. Напомнил Л.А. о том, сколько времени и сил ушло у меня на поиски исходного материала. Да и вообще, какое мы имеем право замалчивать эту трагическую историю. "Я не виновата, — продолжала твердить Л. А. — Это всё наверху…".
В конце концов удалось дознаться, что рукопись мою издательский цензор на всякий случай заслал на Лубянку в Литературный отдел КГБ (был у них и такой), и читал её там сам начальник отдела генерал Белоконев или что-то вроде того. Откровенность, в которую пустилась со мной редакторша, стала понятной, когда Л. А., чуть не плача, напомнила о предстоящем получении квартиры. "Поймите, если книга ваша, стоящая в плане, не выйдет в срок, мне голову оторвут, а что квартиру не дадут — так это уж точно".
Я предложил компромисс: редакторша добивается аудиенции в соответствующем отделе ГБ и мы вдвоём с ней пойдём выяснять, почему понадобилось уродовать текст рукописи. Как ни странно, такая встреча состоялась. Помню какой-то неприметный вход со стороны Кузнецкого моста, несколько ступенек вниз. Осталось в памяти и на редкость бесцветное лицо принимавшего нас кагебешника (генерал Белоконев до встречи с нами, разумеется, не унизился). Я произнёс бесцветному дяденьке заранее приготовленную речь о демократии, которая ныне, после двадцатого съезда партии, восторжествовала в нашей стране. О необходимости восстановить правду о несправедливо замученных учёных-патриотах. Гебешник не перебивал. А потом спокойно, как о чём-то давно и твёрдо решенном, заявил, что восстанавливать авторский текст никто мне не разрешит. И вообще, кому это сегодня интересно читать про события тридцатилетней давности. Я ещё раз вякнул, что в изуродованном виде книгу свою выпускать не позволю, и направился к выходу. Не проронившая за время беседы ни слова редакторша с опущенной головой поплелась следом.
Я хотел как можно скорее выбраться из этого подвала и отцепиться от Л.А., но она не дала мне уйти. Тут же, на тротуаре, стала твердить о том, какие беды ждут её, если книга не выйдет; сквозь слёзы взывала к моей совести, твердила в десятый раз, что её вины тут нет, а пострадает в конечном счёте только она одна. Я молчал. Уже умер профессор Эльберт, благодаривший меня за то, что я вытащил из-под спуда правду о трагической судьбе десятков российских учёных. Пошёл на серьёзный риск профессор Олсуфьев, рассказавший о суздальской трагедии. Ну, допустим, я согласился бы на кагебешный вариант. Олсуфьев берёт вышедшую книгу, листает её и видит, что я сдрейфил, не рискнул сообщить правды, которую он мне открыл. Нетрудно представить, как это больно ударит его, как оскорбит…. А с другой стороны, эта несчастная Л.А. Она действительно ни в чём не виновата. Квартира. Кому, как ни мне, об этом знать. Я лишь в сорок лет впервые въехал в сколько-нибудь нормальное жильё. До этого десяток лет жил с женой и ребёнком в девятиметровой коммунальной каморке.
Сейчас уже не помню, какие именно аргументы взяли во мне верх. Но в какой-то момент, не выдержав стенаний редакторши, я крикнул ей: "Делайте, что хотите, уродуйте книгу, как угодно, мне это всё надоело". И зашагал прочь. Вечером рассказал жене обо всей этой истории. Она одобрила меня. "Ты же почти два года вбил в этот труд. И о гонораре не забудь, у нас нет никаких накоплений…". Да, про гонорар, конечно, верно. Литератор живёт от книги до книги. И далеко не каждый год видит свои произведения вышедшими из печати. Всё вроде правильно, и тем не менее сегодня, глядя на обложку той старой книги, которая никого уже не интересует и интересовать не может, я думаю об измене, которую допустил более тридцати лет назад. Изменил исторической правде, изменил тем двум учёным, которые доверились мне. Измена? А не точнее ли было бы назвать моё тогдашнее поведение предательством? Ведь, согласившись издать книгу в искажённом виде, я подыграл кагебешникам, на многие годы отодвинул разоблачение одной из сталинско-огепеушных акций. Да, они давили на меня. Но в таких случаях куда пристойнее сжать зубы и промолчать, а не мычать полуправду.
…Есть у этой грустной истории и одна забавная деталь. Книга вышла в срок, редактор Л.А. получила долгожданную квартиру. Очевидно, и дяди с Лубянки были удовлетворены: пресекли, предотвратили. Ведь, кроме всего прочего, глава о суздальском институте приоткрывала важный государственный секрет: подписав в 1925 году в Женеве международное соглашение о запрещении бактериологического оружия, Советский Союз и после того активно продолжал заниматься бомбами, начинёнными заразой. Итак, о Суздальском монастыре — ни слова. Но тому, кто возьмёт в руки книгу "По следам отступающих" и станет разглядывать фотографии героев, несомненно бросится в глаза рисунок, помещенный рядом с портретами Эльберта и Гайского: стены старинного монастыря, купола старинного собора и церквей. Суздаль! Вырвался всё-таки кусочек правды из-под спуда. Не досмотрели кагебешники. Прошляпили….